ЭПИЛОГ
Они поехали на машине на юг, сели в Мехико на самолет до Мадрида, а в Мадриде — до Лиссабона. Сегодня они живут в доме на побережье. Джилл уже пять лет, и Фран рассказывает ей иногда историю об одном сумасшедшем, который удрал с ней в Сан-Франциско. Кроме Джилл, у них еще двое детей. Георг снова начал переводить, потому что уже не мог больше ничего не делать.
— А почему ты сам не описал все это в повести или в романе?
Мы сидели на террасе под звездным небом, внизу чернело море. Он прочел рукопись и теперь приставал ко мне с критикой, придираясь то к одному, то к другому.
— Фран была против. Ты, может быть, удивишься, но за все время с тех пор, как мы уехали из Сан-Франциско, мы не произнесли на эту тему и трех предложений. Фран отказывалась говорить об этом. — Он рассмеялся. — Каждый раз, когда я пытаюсь поднять эту тему, она презрительно говорит: «Когда это было? Сто лет назад!» Она не хотела, чтобы я месяцами сидел над историей столетней давности.
Он подлил в бокалы вина, «Альбариньо де Монсао», легкого на вкус, но необыкновенно хмельного, и вновь откинулся на спинку кресла. За эти годы он почти совершенно облысел, резче прорезались морщины на лбу и вокруг губ, на подбородке зияла глубокая ямка. Но у него был здоровый цвет лица, свободная осанка и довольные глаза.
— А знаешь, — сказал он, — теперь я понимаю, что Фран была права. Когда я читал твою рукопись, все было так далеко от меня. Как эхо, такое далекое, что ты уже не знаешь, ты это крикнул или кто-то другой. Или как будто ты смотришь на фотографию своего давно умершего отца и знаешь, что это твой отец, но не узнаёшь его. Когда я рассказывал тебе о своих приключениях в последние недели в Нью-Йорке и в Сан-Франциско и ты захотел написать книгу, мне эта идея понравилась. Я подумал, что, когда увижу свою историю на бумаге, она станет понятнее и мне самому, что мне откроется ее внутренняя структура, глубинный смысл и я смогу наконец получить ответы на мучившие меня вопросы… Ах, я уже не помню точно, что я подумал! У меня мозги были тогда набекрень. Но как бы то ни было, мы все равно не можем понять ничего из того, что делаем и что с нами происходит, мы не можем даже хранить все это в памяти как свою историю. Рано или поздно она превращается в «историю столетней давности», так уж лучше пусть это будет рано.
«Тогда» — это летом, сразу после его возвращения из Америки. Однажды вечером в дверь моей квартиры на Амзель-гассе позвонили. Я сидел за письменным столом, никого не ожидал, и этот звонок меня удивил. Я нажал на кнопку и открыл дверь подъезда. В век телефона человек отвыкает от неожиданных визитов. Выйдя на лестницу, я посмотрел вниз и прислушался, но не узнал ни руки, опиравшейся на перила, ни приближающихся шагов. Когда он наконец весь появился в поле зрения, на расстоянии одного лестничного марша от меня, я с облегчением вздохнул. После своего сентябрьского визита в Кюкюрон я ничего о нем не слышал, если не считать короткого телефонного звонка из Нью-Йорка, когда он просил срочно прислать ему денег. А с тех пор как Юрген вскрыл присланный им конверт и прочел мне то, что он написал после разговора с Рыжим, я жил в постоянном страхе за него. Его родители ничего о нем не знали, у Эппов он больше не объявлялся и даже не звонил им, и у Ларри и Хелен, адреса которых я узнал через Эппов, тоже.
Мы обнялись. Я сходил в подвал за вином, и он рассказал обо всем, что произошло с ним в Нью-Йорке и в Сан-Франциско, и о Фран, которая ждала его в Лиссабоне. Когда за окнами уже рассвело, я, приготовив ему постель и отправив его в ванную, стоял у окна с сигаретой, переваривая услышанное. Я не просто устал. Я не верил в его счастье. А может быть, завидовал ему? Он сказал, что не может нарадоваться своей теперешней жизни, что Фран — потрясающая женщина, Джилл — просто прелесть, а деньги — подарок судьбы. Он весь вечер вертел в руках свои темные очки, надевал их, спускал на нос, снимал, снова надевал, складывал и раскладывал, кусал дужки.
В Гейдельберг он приехал всего на два дня, хотел навестить родителей и через день улететь обратно. Ему нужно быть очень осторожным, сказал он, эта история еще не успела быльем порасти; может быть, за ним все еще охотятся. За завтраком я сказал ему, что с удовольствием написал бы книгу о его приключениях. Ему эта идея понравилась. Но он просил меня не торопиться: мол, будет лучше, если книга выйдет не сразу, а через годик-другой, и имена и названия обязательно нужно изменить. И он снова надел свои темные очки.
После этого прошло несколько лет. Он изредка звонил мне, а один раз мы встретились с ним во франкфуртском аэропорту. Наброски к книге долго лежали у меня в столе. Когда наконец, около года назад, роман был закончен, я не смог послать ему рукопись, потому что он упорно отказывался давать свой адрес. И вот вдруг недавно позвонил и пригласил к себе в гости.
В аэропорту меня встретила Фран. Я не узнал ее, зато она меня узнала. Я видел ее всего один раз, в Кюкюроне, после праздника, а на фотографии у меня плохая память, и я представлял ее себе совсем иначе. А может быть, она просто стала за это время другой — более солидной. Как и Георг, который изрядно прибавил в весе и стал гораздо спокойней и добродушней.
Время от времени, работая над книгой, я спрашивал себя: «А может, я пишу историю amour fou?» Потом, увидев Георга и Фран в их естественной среде — с детьми, в доме, в саду, за плитой, за столом, за мытьем посуды, — я вспомнил о «морковке», которой, по мнению Фран, нужно довольствоваться за неимением «яблочка». Может быть, amour fou — очень сладкая морковка?
Георг опять вертел в руках свои очки, с которыми не расставался до самой темноты.
— Я тут в твоей рукописи обратил внимание еще на одну вещь, которую в свое время, в реальной истории, упустил из виду. Вернее, просто не понял. Ты описываешь мой разговор с Бьюканеном и его сомнения: не сам ли я тот «кузен», от имени которого к нему пришел? Потом он спрашивает меня: а может, это вовсе и не кузен, а дядюшка? Все верно, так и было. Я вспомнил. Сначала я удивился, что я тебе это рассказал и что ты это запомнил — эту крохотную, нелепую, абсурдную деталь. Но может, она совсем не так уж нелепа и абсурдна. Все это время я был уверен, что Бьюканен застрелил Джо и Профессора из соображений безопасности ради Гильмана, потому что не хотел, чтобы дело дошло до суда и до скандала, который мог серьезно повредить Гильману, потому что ненавидел предателя Бентона, потому что он вообще из тех, кто долго не думает, когда у них в руке пистолет. Короче, по одной из этих причин, а может, но совокупности причин — во всяком случае, что-то в этом роде. И еще я был уверен, что он, собственно, целился в меня, а не в Профессора.
— Он увидел тебя и воспринял это как доказательство того, что ты и есть русский агент, что твоя роль кузена всего лишь легенда для установления контакта с ним и что никакого кузена на самом деле не существует. Ведь так оно и было.
— Зато существовал дядюшка! Дядюшка, о котором меня спрашивал Бьюканен, сотрудник русской разведки, только не в возрасте кузена, а в возрасте дядюшки. Профессор! Понимаешь?
— Нет, не понимаю.
Георг вскочил и принялся расхаживать взад-вперед по террасе:
— Почему Бьюканен спросил меня, не является ли мой кузен моим дядюшкой? Потому что он знал о существовании русского агента преклонных лет, который как раз занимался боевыми вертолетами. Если бы он этого не знал, у него не было бы никаких оснований задавать такой вопрос. Единственное другое рациональное объяснение — это склонность к абстрактному юмору: история с кузеном показалась ему глупой и он решил по-своему выразить, насколько глупой она ему показалась. Но я в это не верю. Конечно, история и в самом деле получилась не очень убедительная и довольно неуклюжая. Но не настолько глупая, чтобы вызвать у Бьюканена приступ абстрактного юмора. И уж если на то пошло, абстрактный юмор — это последнее, что можно себе представить, говоря о Бьюканене. Значит, я все же прав: он знал, что некий сотрудник КГБ в возрасте дядюшки занимается темой боевых вертолетов. Откуда он это знал? — Георг остановился и выжидающе посмотрел на меня.
До меня начала постепенно доходить его мысль.
— Потому что он…
— Вот именно. Потому что он его знал. Он знал его, потому что не Джо, а он сам был этим «вторым продавцом». Они наверняка встречались с ним как минимум один раз. Они, конечно, не представлялись друг другу, но Бьюканен узнал Профессора. И понял, что тот тоже узнал его.
— А кроме того, он знал, что не договаривался с Профессором о встрече, о которой ты сказал ему по телефону. Не важно, насколько неузнаваемой была твоя речь, — во всяком случае, ты был не Профессор.
— То есть что-то было не так. И вот, чтобы выяснить, что именно, он и приехал в аэропорт. А тут появляется Джо.
— И он подумал, что Джо узнал о его сделке с русскими и решил его разоблачить. Поэтому он и отправил его на тот свет. Никакого Джо, никакого Профессора, никаких следов — и никаких доказательств.
Георг стоял передо мной и долго молчал, засунув руки в карманы и глядя на море.
— Меня это потрясло, — произнес он наконец. — Не то, как Бьюканен подвел Гильмана и сколько он, возможно, еще наломал дров, а то, что я, оказывается, могу так легко прозевать главное, приняв его за незначительную деталь.
— Ты имеешь в виду что-то определенное?
— Хелен сказала однажды… — Георг повернулся и посмотрел на меня. — Хотя… ты ведь знаешь все детали, ты же все уже описал. Зачем мне тебе это рассказывать? — Он подошел к столу и поднял бокал. — За Джо Бентона!
Мы чокнулись и выпили. Георг налил еще и опять поднял бокал:
— За безымянного Профессора, который хотел меня научить разрубать гордиев узел. — Потом он сел. — Я еще раз прочел эту историю про Александра Македонского и гордиев узел. Все было так, как и говорил Профессор. Многие пытались развязать этот узел, а Александр разрубил его мечом. Тому, кто справится с узлом, мудрецы предрекали власть над Азией, и это пророчество сбылось на Александре. Правда, в этой Азии он заболел и умер. Надо было ему все-таки не разрубать, а распутывать узел. Любой узел можно распутать. Потому что мы сами завязываем все узлы. — Он рассмеялся. — Нет гордиевых узлов — есть гордиевы петли.
notes