Книга: Дом, в котором меня любили
На главную: Предисловие
Дальше: От автора

Татьяна де Ронэ
ДОМ, В КОТОРОМ МЕНЯ ЛЮБИЛИ

Моей матери Стелле и моему House Man NJ
Кровоточащий Париж, словно разрубленный саблей на куски.
Эмиль Золя. Добыча. 1871
…Париж не вернется (меняются стены,
Как ни грустно, быстрей наших бренных сердец).

Шарль Бодлер. Лебедь. 1861
(Перевод А. Гелескула)
Я хочу, чтобы на моем теле были все эти отметки, когда умру. Я верю в такую картографию, выполненную самой природой, а не в гроздья имен на карте, словно названия универмагов, данные в честь их богатых владельцев — женщин и мужчин.
Майкл Ондатже. Английский пациент
(Перевод Л. Синица)
Мой горячо любимый!
Я уже слышу, как они подбираются к нашей улице. Непонятный, угрожающий гул. Удары и стук. Я чувствую, как под ногами дрожит земля. А еще крики. Мужские голоса, громкие, раздраженные. Лошадиное ржание, стук копыт. Шум сражения, как в тот жаркий страшный июль, когда родилась наша дочь, как в тот кровавый час, когда город ощетинился баррикадами. Запах сражения. Тучи удушливой пыли. Едкий дым. Земля и строительный мусор.
Я пишу эти строки в пустой кухне. Мебель упакована и отправлена на прошлой неделе в Тур, к Виолетте. Они оставили слишком громоздкий стол и тяжелую эмалированную плиту. Они торопились, а я не могла смотреть на это зрелище. Меня ежеминутно захлестывала ненависть. За такое короткое время дом был полностью разорен. Ваш дом. А вы думали, что его пощадят. О любовь моя, не бойтесь, я никогда его не покину.
Сейчас утро и солнце освещает кухню. Мне всегда это нравилось. Но сегодня, без суетящейся Мариетты, лицо которой раскраснелось от жара плиты, без ворчания Жермены, которая постоянно заправляет в тугой шиньон выбившиеся пряди, комната выглядит мрачной. Но немного воображения, и, кажется, я почувствую, как дом медленно наполняется аппетитным запахом рагу, которое готовит Мариетта. Наша кухня, такая веселая в былые времена, выглядит пустой и грустной без сияющих кастрюль и горшков, без трав и специй в стеклянных баночках, без свежих овощей, принесенных с рынка, без теплого хлеба на разделочной доске.
Вспоминаю тот день, в прошлом году, когда пришло письмо. Это было в пятницу утром. Я пила чай и читала газету «Пети журналь», сидя в гостиной возле окна. Я люблю этот спокойный утренний час до начала дня. Письмо принес не наш обычный почтальон. Этого я никогда раньше не видала. Крупный худощавый малый в зеленой плоской фуражке на светлых волосах. Синяя хлопчатобумажная блуза с красным воротом была ему явно велика. Я видела, как он быстро поднес руку к фуражке и протянул письмо Жермене. Потом он исчез, и я услышала, как он тихонько насвистывает, удаляясь по улице.
Я отпила глоток чая и вновь взялась за газету. В последние месяцы у всех на устах была Всемирная выставка. Каждый день семь тысяч иностранцев выплескивались на бульвары. Водоворот важных гостей: русский царь Александр Второй, Бисмарк, вице-король Египта. Какой триумф для нашего императора!
На лестнице послышались шаги Жермены. Шорох ее платья. Я редко получаю письма. Обычно это письмо от дочери, когда та вдруг вспоминает, что надо быть внимательной. Или от зятя, по той же причине. Бывает, это открытка от моего брата Эмиля. Или от баронессы де Вресс, из Биаррица, где она проводит лето на море. Ну и конечно, разные квитанции и налоги.
В то утро я получила длинный белый конверт. Перевернула его. Префектура Парижа. Ратуша. И мое имя крупными черными буквами. Я открыла конверт. Слова были четко написаны, но я не могла их разобрать. Хотя очки все так же оставались у меня на носу. Мои руки так сильно дрожали, что пришлось положить письмо на колени и сделать глубокий вздох. Потом я вновь взяла письмо и заставила себя его прочесть.
— Мадам Роза, что-то случилось? — охнула Жермена.
Должно быть, она увидела выражение моего лица.
Я вложила письмо в конверт, встала и огладила ладонями платье. Красивое темно-синее платье, с несколькими воланами, вполне приличное для такой пожилой дамы, как я. Вам бы оно понравилось. Помню также и обувь, которая тогда была на мне: простые мягкие туфли, удобные и женственные. Помню, как вскрикнула Жермена, когда я пересказала ей содержание письма.
И только позднее, гораздо позднее, оставшись одна в нашей спальне, я рухнула на постель. Потрясение оказалось неожиданным, хоть я и знала, что это должно случиться. Когда все в доме уснули, я разыскала карту города, которую вы так любили рассматривать. В столовой я разложила ее на столе, стараясь не закапать расплавленным воском. Да, я ясно разглядела неизбежное продолжение улицы Ренн, от железнодорожного вокзала Монпарнас в нашем направлении вплоть до бульвара Сен-Жермен, — прожорливое чудовище, ползущее вдоль реки на запад. Я провела по ним дрожащими пальцами, пока линии не соприкоснулись. Точно на нашей улице. Да, на нашей улице.
В кухне царит ужасный холод, мне пришлось спуститься за шалью. И за перчатками. Я взяла только левую, потому что правой рукой хочу продолжать вам писать.
Пятнадцать лет тому назад, когда назначили нового префекта, вы посмеивались: «Они никогда не поднимут руку на церковь и прилегающие к ней дома». Даже когда мы узнали, что будет с домом моего брата Эмиля при прокладке Севастопольского бульвара, вы все равно не испугались: «Мы рядом с церковью, это нас спасет».
Я часто хожу в церковь, сижу и думаю о вас. Там тихо и спокойно. Вот уже десять лет, как вас не стало, а для меня это целый век. Я разглядываю недавно отреставрированные колонны и фрески. И молюсь. Ко мне подсаживается отец Леваск, и мы перешептываемся в полумраке.
— Потребуется не один префект и не один император, чтобы поставить под угрозу наш квартал, мадам Роза! Король Хильдеберт из династии Меровингов, основатель нашей церкви, присмотрит за своим созданием, как мать за дитятей.
Отец Леваск любит напоминать, сколько раз, начиная с норманнов в IX веке, была разграблена, разорена, сожжена и разрушена церковь, — трижды. Но как вы ошибались, мой любимый.
Церковь пощадят, но наш дом — нет. Дом, который вы так любили.
* * *
В тот день, когда я получила письмо, книготорговец месье Замаретти и цветочница Александрина также получили от префектуры подобные извещения и нанесли мне визит. Они не решались встретиться со мной взглядом. Но для них это не будет так страшно. В городе всегда найдется место для книжного магазина и цветочной лавки. Но как же мне сводить концы с концами без денег за аренду? Я ваша вдова и продолжаю сдавать обе принадлежащие мне лавки, одну Александрине, другую месье Замаретти. Как это делали вы, как до вас это делал ваш отец, а еще раньше — его отец.
Лихорадочное возбуждение охватило нашу улочку, соседи шумно переговаривались, держа в руках письма. Какое зрелище! Казалось, все вышли из дома, абсолютно все, до самой улицы Сент-Маргерит. Стоял крик. Месье Жюбер вышел из типографии в переднике, вымазанном краской, а мадам Годфин встала на пороге своей лавки лекарственных трав. Там был и переплетчик месье Бугрель со своей трубочкой. Кокетливая мадемуазель Вазембер из галантерейной лавки (с которой вы, слава богу, никогда не встречались) сновала туда-сюда, словно для того, чтобы продемонстрировать новое платье с кринолином. Наша очаровательная соседка, мадам Бару, ласково улыбнулась, увидев меня, но я поняла, в каком она отчаянии. У месье Монтье, торгующего шоколадом, были на глазах слезы. Месье Эльдер, владелец любимого вами ресторана «У Полетты», нервно кусал губы, его кустистые усы подрагивали.
На мне была шляпа, я никогда не выхожу из дома без шляпы, но многие в спешке забыли о своих головных уборах. Шиньон мадам Паккар всякий раз, как она принималась яростно трясти головой, грозил развалиться. Доктор Нонан, тоже с непокрытой головой, гневно грозил пальцем. Виноторговец месье Гораций, перекрикивая шум, заставил себя слушать. Он совсем не изменился с тех пор, как вы нас покинули. Возможно, его вьющиеся волосы немного поседели, да слегка обозначился животик, но у него все те же пылкие манеры и звонкий смех. Его черные глаза сверкают как угольки.
— Медам и месье, ну что толку стоять здесь и тараторить? Что это нам даст? Готов выставить угощение всем, даже тем, кто никогда не заглядывает в мое логово!
Конечно, он имел в виду цветочницу Александрину, не признающую выпивки. Однажды она призналась мне, что ее отец умер от пьянства.
В винной лавке месье Горация низкие потолки, и там всегда сыро. Она не изменилась с ваших времен. Полки с рядами бутылок закрывают стены, а тяжелые бочки стоят на деревянных скамьях. Все сгрудились возле стойки. Много места занял кринолин мадемуазель Вазембер. Я иногда гадаю, как дамам в таких громоздких нарядах удается вести обычную жизнь. Как, скажите на милость, садятся они в коляску или за стол, не говоря уж об отправлении естественных нужд? Конечно, я допускаю, что императрице это нетрудно, потому что ее окружают фрейлины, исполняющие малейший ее каприз или желание. Я счастлива, что мне уже почти шестьдесят лет. Мне нет нужды следовать моде и беспокоиться о покрое моего корсажа или юбок. Но я заболталась, да, Арман? Нужно рассказывать дальше. Мои пальцы все сильнее мерзнут. Скоро пойду готовить чай, чтобы хоть немного согреться.
Месье Гораций разлил водку в очень изящные рюмки. Свою, как и Александрина, я даже не пригубила. Но этого никто не заметил. Все были заняты тем, что сравнивали письма, неизменно начинающиеся словами: «Экспроприация в силу декрета». Мы должны были получить некоторую денежную компенсацию, которая будет зависеть от нашей собственности и положения. Нашу улицу Хильдеберт необходимо полностью разрушить, чтобы продолжить улицу Ренн и бульвар Сен-Жермен.
Мне казалось, что я рядом с вами, там, наверху, — или там, где вы теперь пребываете, — и наблюдаю за всей этой суетой издалека. И это мне немного помогло. Впав в какое-то оцепенение, я слушала своих соседей и наблюдала за их поведением. Месье Замаретти непрерывно вытирал шелковым платком пот, выступавший на лбу. А Александрина сидела как каменная.
— У меня есть прекрасный адвокат, — заявил месье Жюбер, опорожнив рюмку, зажатую в грязных пальцах с черными пятнами. — Он вытащит меня из этой ситуации. Нелепо было бы полагать, что я могу оставить свою типографию. У меня десять человек работников. Не думаю, что последнее слово останется за префектом.
Вмешалась мадемуазель Вазембер, сопровождая свои слова восхитительным шуршанием нижних юбок:
— Но что мы можем сделать против префекта и против императора? Вот уже пятнадцать лет, как они разрушают город. Мы просто беспомощны.
Мадам Годфин, у которой сильно покраснел нос, покачала головой. Потом заговорил месье Бугрель, да так громко, что все удивились:
— А может быть, мы заработаем на этом денежки. И немало, если правильно себя поведем.
Комната была полна дыма, у меня защипало глаза.
— Но, дорогой мой, — с презрением выпалил месье Монтье, перестав хлюпать носом, — власть префекта и власть императора незыблемы. Пора бы уже это понять, мы столько раз были тому свидетелями.
— Увы! — вздохнул месье Эльдер. Его лицо побагровело.
Я молча разглядывала присутствующих, сидя рядом с притихшей Александриной. Самыми неуемными были мадам Паккар, месье Эльдер и доктор Нонан. Конечно, они теряли больше других. В ресторане «У Полетты» было двадцать столиков, и для поддержания этого прекрасного заведения требовался немалый персонал. Вы ведь помните, ресторан никогда не пустовал. Чтобы отведать его чудесное рагу бланкет, приходили клиенты даже с правого берега.
Гостиница «Бельфор» гордо возвышается на углу улиц Бонапарта и Хильдеберта. В ней шестнадцать номеров, тридцать шесть окон, пять этажей и хороший ресторан. Для мадам Паккар потеря этой гостиницы означала крах трудов всей жизни, того, за что они с покойным мужем бились. Я знала, что начинали они очень тяжело. Работали день и ночь, чтобы привести заведение в порядок, создать эту особую атмосферу. Во время подготовки Всемирной выставки гостиница никогда не пустовала.
Ну а доктора Нонана я никогда не видела столь взбешенным. Его лицо, обычно такое спокойное, было перекошено яростью.
— Я потеряю свою клиентуру, — гневался он, — потеряю все, чего я добился за эти годы! Мой кабинет на первом этаже, он удобно расположен, никаких крутых лестниц. Комнаты большие, солнечные, моим пациентам там удобно. И я всего в двух шагах от больницы на улице Жакоб, где даю консультации. Что мне теперь делать? Как префект может думать, что мне удастся продолжить дело с такой абсурдно малой суммой денег?
Поверьте, Арман, я испытывала странное чувство: я находилась в этой лавке, слушала соседей, но в глубине души уже понимала, что не разделяю их негодования. Все на меня смотрели, ожидая, что я, как вдова, тоже выскажу свой страх в связи с потерей обеих лавок, а стало быть, и дохода. Любимый, как я могла им объяснить? Как дать им понять, что это для меня значило? Мои боль и страдание были по ту сторону бытия. Меня волновали не деньги, а сам дом. Наш дом. Который вы любили. Который столько для вас значил.
В разгар этого гама неожиданно заявились мадам Шантелу, миловидная прачка с улицы Сизо, и угольщик месье Прессой. Мадам Шантелу, раскрасневшаяся от волнения, сообщила, что один из ее клиентов работает в префектуре и она лично видела копию плана прокладки нового бульвара. В нашем квартале приговорены к сносу улицы Хильдеберта, Эрфюр, Сент-Март, Сент-Маргерит и пассаж Сен-Бенуа.
— А это значит, — победоносно орала она, — что моя прачечная и угольная лавка месье Прессона вне опасности! Они не тронут нашу улицу!
Ее слова были встречены вздохами и ропотом. Мадемуазель Вазембер презрительно смерила ее взглядом и, гордо подняв голову, вихрем вылетела из лавки. С улицы донесся стук ее каблучков. Помнится, меня потрясло, что улица Сент-Маргерит, на которой я родилась, тоже обречена. Но постоянно терзавшая меня тревога, тревога, породившая тот страх, который уже больше не покидал меня, была связана с гибелью нашего дома на улице Хильдеберта.
Полдень еще не наступил, но кое-кто уже выпил лишнего. Месье Монтье опять зарыдал, его детские всхлипы были мне неприятны и вместе с тем вызывали жалость. Усы месье Эльдера вновь заходили вверх-вниз. Я вернулась домой, где меня ждали встревоженные Жермена и Мариетта. Они хотели знать, что будет с ними, с нами, с домом. Жермена ходила на рынок. Там только и говорили что о письмах, о порядке проведения экспроприации, о том, что ожидает наш квартал. Обо мне осведомлялся торговец зеленью вразнос, со своей разваливающейся двухколесной тележкой. Что будет делать мадам Роза, куда она денется? Жермена и Мариетта были в отчаянии.
Я сняла шляпу и перчатки и спокойно приказала Мариетте приготовить обед. Что-нибудь простое и легкое. Может быть, морской язык, раз сегодня пятница? Жермена широко улыбнулась, она как раз его купила. Обе ушли на кухню хлопотать. Я уселась, очень спокойно, и взялась за «Пети журналь». Мои пальцы дрожали, а сердце стучало как барабан. Мысли все время возвращались к тому, что сказала мадам Шантелу. Ее улица была всего в нескольких метрах отсюда, в конце улицы Эрфюр, и ее не тронут. Как такое возможно? Кто это решил?
Вечером мне нанесла визит Александрина. Она желала поговорить со мной о том, что произошло утром, и узнать, что я думаю о письме. Она явилась как обычно: вихрь английских локонов, прикрытых, несмотря на жару, легкой черной шалью. Вежливо, но очень решительно она попросила Жермену оставить нас одних и села рядом со мной.
Позвольте мне, Арман, ее описать, поскольку я с ней познакомилась через год после вашей смерти. Если бы вы ее только знали! Может быть, она единственный солнечный луч в моем тоскливом существовании. Наша дочь не стала таким лучом в моей жизни, но ведь для вас это не новость, правда?
Александрина Валькер заменила старую мадам Колевийе. Какая молодая, подумала я, увидев ее впервые девять лет тому назад. Молодая и уверенная в себе. Не старше двадцати лет. Она быстро расхаживала по лавке, недовольно дуясь и бросая резкие замечания. Чистая правда: уходя, мадам Колевийе оставила довольно неприбранное помещение. И к тому же не слишком привлекательное. И лавка, и подсобные помещения были мрачными и темными.
Александрина Валькер. Очень высокая и худощавая, но с необыкновенно пышной грудью, которая, казалось, не помещалась в ее удлиненном черном корсаже. Круглое бледное лицо, почти лунообразное, так что я сначала слегка испугалась, не дурочка ли она. Но нельзя было ошибиться сильнее. Я все поняла, как только она обратила на меня горячий взор своих глаз цвета карамели. Ее глаза светились умом. И ко всему, редко улыбающийся маленький недовольный ротик, забавный вздернутый носик и густая грива блестящих локонов, умело уложенных на макушке ее круглой головки. Хорошенькая? Нет. Очаровательная? Вовсе нет. В мадемуазель Валькер было что-то странное, я сразу это почувствовала. Я еще забыла сказать о ее жестком и скрипучем голосе. У нее также была любопытная привычка строить гримасу, словно она сосет конфетку. Но, понимаете, в тот момент я еще не слышала, как она смеется. Это случилось позднее. У Александрины Валькер самый очаровательный, самый прелестный смех, какой только бывает. Словно журчание ручейка.
Конечно, у нее не было желания смеяться, когда она осматривала тесную грязную кухню и смежную с ней спальню, такую сырую, что казалось, сами стены источают воду. Потом она осторожно спустилась по шатким ступеням погреба, где мадам Колевийе обычно держала запас цветов. Создавалось впечатление, что помещение ей не понравилось, и я была удивлена услышать от нашего нотариуса, что она решила здесь обосноваться.
Вы помните, какой мрачной даже средь бела дня выглядела лавка мадам Колевийе? Какими обычными, бледными и, скажем честно, заурядными были ее цветы? Едва только Александрина обосновалась в лавке, как та мигом чудесно преобразилась. Однажды утром она явилась с бригадой рабочих, молодых крепких парней, которые подняли такой тарарам — вперемежку со взрывами хохота, — что я приказала Жермене спуститься и посмотреть, что они там крушат. Жермена долго не возвращалась, и я рискнула спуститься сама. И поразилась уже с порога.
Лавка была залита светом. Рабочие содрали унылые коричневые обои и серую краску. Они убрали все следы сырости и перекрасили стены и углы в сияющий белый цвет. Блестел свеженатертый паркет. Они сломали перегородку, разделявшую основное помещение и подсобку, в два раза расширив тем самым пространство. Эти молодые люди, такие милые и такие жизнерадостные, весело встретили мой приход. Из погреба слышался резкий голос мадемуазель Валькер, она отдавала распоряжения еще одному молодому человеку. Заметив меня, она коротко кивнула. Я поняла, что я здесь лишняя, и смиренно, словно прислуга, распрощалась.
На следующий день Жермена, задыхаясь, посоветовала мне спуститься и взглянуть на лавку. Жермена выглядела такой возбужденной, что я поспешно отложила вышивание и пошла за ней. Все розовое! При этом такой розовый цвет, какого вы, мой дорогой, и представить себе не можете. Вихрь розового цвета. Снаружи цвет темно-розовый, но не вызывающий и не фривольный, ничего такого, что могло бы придать оттенок неприличия нашему жилищу. Простая и элегантная вывеска над дверью: Цветы. Заказы к любому случаю. Устройство витрины было восхитительным, таким же красивым, как картина, безделушки и цветы: торжество хорошего вкуса и женственности, идеальный способ привлечь взгляд кокетки или элегантного благородного мужчины, нуждающегося в приличной бутоньерке. А внутри — розовые обои самой последней моды! Это было прекрасно и просто обворожительно.
Лавка была переполнена цветами, самыми красивыми цветами, которые я когда-либо видела. Божественные розы невообразимых оттенков: пурпурного, багряного, золотистого, цвета слоновой кости. Величественные пионы склоняли тяжелые головки. И запахи, любовь моя. Этот одуряющий томный аромат, он разливался повсюду, чистый, нежный, как прикосновение шелка.
Я, зачарованная, замерла, всплеснув руками, как маленькая. Александрина вновь на меня посмотрела, все так же без улыбки, но я угадала искорку в ее остром взгляде.
— Итак, моя хозяйка одобряет розовое? — сказала она вполголоса, приводя в порядок букеты своими ловкими, быстрыми руками.
Я выдавила из себя слова одобрения. Я не знала, как себя вести с этой молодой и надменной девушкой. Первое время она меня смущала.
И только через неделю с лишком Жермена принесла мне в гостиную пригласительный билет. Розовый, конечно. И от него исходил чудесный аромат. «Не угодно ли мадам Розе заглянуть на чай? А. В.» Вот так и зародилась наша чудесная дружба. Среди роз и чаепития.
* * *
Мне неплохо здесь спится, хотя каждую ночь я пробуждаюсь от одного и того же кошмара. И этот кошмар возвращает меня к тому ужасному событию, говорить о котором у меня нет сил и о котором вы ничего не знаете.
Этот кошмар терзает меня на протяжении тридцати лет, но мне всегда удавалось о нем молчать. Проснувшись, я неподвижно лежу и жду, чтобы успокоилось биение сердца. Иногда я чувствую такую слабость, что протягиваю руку за стаканом воды: у меня страшно пересыхает во рту.
Год за годом безжалостно повторяются одни и те же сцены. О них трудно говорить, потому что меня сразу охватывает страх. Я вижу, как чьи-то руки открывают ставни, вырисовывается неясная фигура, слышу скрип ступеней. Он уже в доме. О боже, он уже в доме! И тогда во мне нарастает безумный вопль.
* * *
Но вернемся в тот день, когда я получила письмо. Александрина желала узнать о моих намерениях. Куда я собираюсь переехать? К дочери? Это, пожалуй, было бы самым мудрым решением. И когда я думаю переезжать? Может ли она мне чем-то помочь? Ну а она-то, конечно, найдет другое помещение на новом бульваре, в этом нет никакого сомнения. Возможно, потребуется какое-то время, но ей хватит сил начать все сначала, даже несмотря на то что она не замужем. Впрочем, хотелось бы, чтобы ее оставили наконец в покое на этот счет, — ее нисколько не волнует, что она останется старой девой, у нее есть цветы и я.
Я, как всегда, внимательно ее слушала. Я уже привыкла к ее резкому голосу, и он мне даже нравился. Когда же она замолкла, я негромко сказала, что не собираюсь уезжать. У нее вырвалось восклицание. Нет, продолжала я, не обращая внимания на ее волнение, я останусь здесь. И я объяснила ей, что значил для вас, Арман, этот дом. Я рассказала ей, что вы здесь родились, так же как до вас здесь родился ваш отец, а еще раньше — его отец. Что этому дому почти сто пятьдесят лет и что в нем жили многие поколения Базеле. И никто, кроме Базеле, не жил в этих стенах, построенных в 1715 году, когда только проложили улицу Хильдеберта.
В последние годы Александрина часто расспрашивала меня о вас, и я показала ей две ваши фотографии, с которыми я никогда не расстаюсь. Одна, на которой вы на смертном одре, и вторая, последняя фотография нас обоих, сделанная всего за несколько лет до вашей кончины. Ваша рука на моем плече, у вас очень торжественный вид, а на мне платье-манто, и я сижу на стуле перед вами.
Она знает, что вы были высоким и хорошо сложенным мужчиной, что у вас были каштановые волосы, темные глаза и сильные руки. Я рассказала ей, каким вы были очаровательным, мягким и вместе с тем сильным, как ваш чудесный смех наполнял меня радостью. Я рассказала, что вы писали мне коротенькие стихи и подкладывали их под мою подушку или прятали среди рукоделия и как я ими дорожила. Я рассказала ей о вашей верности, о вашей порядочности и что я никогда не слышала, чтобы вы солгали. Я упомянула и о вашей болезни, о том, как она возникла и развивалась, вроде насекомого, пожирающего цветок изнутри.
В тот вечер я впервые объяснила ей, что дом был для вас источником надежды в те страшные последние годы. Вы и помыслить не могли хоть на минуту покинуть дом, потому что он вас защищал. А сегодня, через десять лет после вашей кончины, дом действует точно так же и на меня. «Теперь вы понимаете, — сказала я ей, — что в моих глазах эти стены имеют куда большую ценность, чем любая сумма, которую собирается выплатить префект?»
Как всегда, при упоминании имени префекта, я не скрывала своего глубочайшего презрения. Он разорил остров Сите, разрушил шесть церквей, разворотил Латинский квартал, — и все это ради прямых линий, этих бесконечных, монотонных бульваров, ради огромных домов цвета сливочного масла, построенных по единому образцу, — отвратительное сочетание вульгарности и внешнего блеска. Этот блеск и пустота, которые так нравятся императору, вызывают у меня омерзение.
Как всегда, Александрина клюнула на приманку. Как это я не могу понять, что проводимые работы совершенно необходимы городу? Префект и император видят город чистым и современным, с отлаженной системой сточных вод, с освещением общественных мест, с питьевой водой без микроорганизмов. Как это я могу всего этого не замечать и тем самым отрицать прогресс и оздоровление условий жизни общества? Речь идет о решении проблем санитарии и об искоренении холеры. При этих словах, о мой любимый, я заморгала, но продолжала молчать, хотя мое сердце взволнованно забилось… Она не умолкала: новые больницы, новые железнодорожные вокзалы, строительство новой оперы, мэрии, парков, присоединение к Парижу пригородов, — как я могу закрывать на это глаза? И сколько раз она употребила при этом слово «новый»!
Через какое-то время я перестала ее слушать, и она наконец ушла, такая же раздраженная, как и я.
— Вы слишком молоды, чтобы понять, что связывает меня с этим домом, — сказала я ей, когда она была уже в дверях.
Она прикусила губу и промолчала. Но я знала, что именно она хотела мне сказать. Я могла услышать повисший в воздухе ее немой ответ: «А вы слишком стары».
Она была права. Я слишком стара. Но еще не настолько, чтобы отказаться от борьбы. Не настолько, чтобы не дать отпор.
* * *
Сильный шум снаружи затих. Но рабочие скоро вернутся. У меня дрожат руки, когда я наливаю воду или разжигаю угли. Сегодня утром, Арман, я чувствую себя слабой. Я знаю, что у меня мало времени. И я боюсь. Но я боюсь не конца, любовь моя, а всего того, о чем я должна написать в этом письме. Я слишком долго откладывала. Я оказалась трусихой и презираю себя за это.
Я пишу эти слова в нашем пустом и промерзшем доме, и мое дыхание паром вырывается из ноздрей. Перо оставляет на бумаге прихотливые линии. Блестят черные чернила. Я вижу свою руку с пергаментной, сморщенной кожей. Вижу обручальное кольцо, которое вы надели мне тогда на безымянный палец и с которым я никогда после этого не расставалась. Вижу движение своего запястья. Вижу завитушку каждой буквы. Кажется, что время течет бесконечно, но я-то знаю, что все мои минуты, все секунды уже сочтены.
С чего же начать, Арман? И как? И что помните вы? В конце вы уже не узнавали меня. Доктор Нонан сказал, что нет оснований для беспокойства, что это ни о чем не говорит, но это обернулось долгой агонией и для вас, и для меня. Выражение легкого удивления всякий раз, как вы слышали мой голос. «Кто эта женщина?» — постоянно бормотали вы, указывая на меня, неподвижно сидящую возле вашей кровати. Жермена держала перед вами поднос с обедом. Она краснела и отводила глаза.
Когда я думаю о вас, то не хочу вспоминать это медленное угасание. Я хочу сохранить память о счастливых днях. О тех днях, когда дом был полон жизни, любви и света. О тех днях, когда мы были еще молоды и душой и телом. Когда наш город еще не начали разрушать.
Сегодня мне холоднее, чем обычно. Что будет, если я схвачу насморк? Заболею? Я осторожно хожу по комнате. Никто не должен меня видеть. Одному Богу известно, кто бродит снаружи. Я понемногу прихлебываю теплое питье и вновь думаю о роковой встрече императора и префекта в 1849 году. Да, в 1849 году. В тот самый страшный год, любовь моя. Год ужаса для нас обоих. Сейчас я не стану его вспоминать, но снова вернусь к нему, когда немного соберусь с силами.
Недавно я прочитала в газете, что встреча императора и префекта состоялась в одном из представительских дворцов. И меня поразил контраст между этими людьми. Префект — высокий и импозантный, широкоплечий, с широкой бородкой и проницательным взглядом голубых глаз. Император — бледный, болезненный, небольшого роста, черноволосый, верхняя губа перечеркнута ниточкой усов.
Я прочла, что целая стена была занята планом Парижа, разрисованного синими, зелеными и желтыми линиями, которые разрезали улицы, словно кровеносные артерии. Нас уведомили, что это неизбежный прогресс.
Примерно лет двадцать тому назад было задумано, одобрено и спланировано украшение нашего города. Император мечтает о новом городе наподобие Лондона с его широкими проспектами, — уточнили вы, оторвавшись от чтения вашей ежедневной газеты. Ни вы, ни я, мы никогда не бывали в Лондоне и не знали, что именно имеет в виду император. Мы любили свой город таким, каким он был. И по рождению, и по воспитанию мы оба были парижанами. Вы впервые открыли глаза на улице Хильдеберта, а я, восемью годами позже, на соседней улице Сент-Маргерит. Мы редко покидали город и свой квартал. И нашим королевством был Люксембургский сад.
Семь лет тому назад мы с Александриной и с некоторыми нашими соседями прошли пешком весь путь до площади Мадлен, на другом берегу, чтобы посмотреть на торжественное открытие нового бульвара Мальзерб.
Вы не можете себе представить, с какой помпой и церемониями было обставлено это событие. Думаю, вас бы это сильно огорчило. Был очень жаркий летний день, кругом полно пыли и масса народу. Люди обливались потом в своих праздничных нарядах. Несколько часов подряд толпа напирала и давила на императорскую гвардию, охранявшую место. Я горела желанием вернуться домой, но Александрина шептала мне, что мы, как парижане, должны быть очевидцами этого великого события.
Когда же наконец прибыл в своей коляске император, я увидела тщедушного человечка с желтоватым цветом лица. Вы помните улицы, усыпанные цветами, после совершенного им государственного переворота? А сам префект терпеливо ожидал под огромным тентом, защищавшим его от неумолимого солнца. Он, как и император, тоже любил выставлять себя напоказ, ему нравилось видеть свои портреты в газетах. И через восемь лет непрерывных разрушений мы точно поняли, каков наш префект. Или барон, как вы предпочитали его называть. Несмотря на изнуряющую жару, на нас излился бесконечный поток самопоздравлений. Затем они без конца поздравляли друг друга, потом под тент позвали еще каких-то людей, которым казалось в тот миг, что они тоже важные персоны. Гигантский занавес, закрывавший вход на бульвар, был торжественно убран. Толпа зааплодировала и закричала «виват». Но я молчала.
Я поняла, что этот верзила с грозной бородкой станет моим злейшим врагом.
* * *
Я была так увлечена своим письмом к вам, что не услышала стука Жильбера. У него условный код: два коротких удара, потом медленное царапанье концом его крюка. Вряд ли вы когда-нибудь его замечали, хотя мне помнится, что вы любили поболтать на рынке с четой тряпичников в те времена, когда наша дочь была еще ребенком. Я встаю, чтобы открыть ему дверь, осторожно, опасаясь, как бы нас не увидели. Уже начало первого, скоро вернутся рабочие. И вновь возобновится этот убийственный грохот. Как всегда, дверь ужасно скрипит.
Поначалу он может напугать. Худой, черный от грязи и сажи, его лицо изборождено разбегающимися морщинами, как кора старого дерева. Спутанные волосы, редкие пожелтевшие зубы. Он входит в дом, а вместе с ним — зловоние, какая-то странная, не внушающая доверия смесь запахов водки, табака и пота, но я уже к этому привыкла. Черное длинное пальто в лохмотьях волочится по земле. Несмотря на тяжелую плетеную корзину за спиной, он держится прямо. Я знаю, что в корзине все его сокровища — разный хлам, никчемные вещи, которые на рассвете, с фонарем в одной руке и с крюком в другой, он старательно подбирает на улицах: обрывок веревки, старые ленты, железные и медные обломки, окурки сигар, овощная и фруктовая кожура, булавки, клочки бумаги, увядшие цветы и, конечно, вода и пища.
Я стала не слишком разборчивой. Мы едим вместе. Один раз в день, причем руками. Конечно, это не очень красиво. Зима становится все суровее, и все труднее раздобыть уголь, чтобы разогреть наше скудное угощение. Хотелось бы мне знать, где он раздобывает продукты и как умудряется пронести их через поле боя, вокруг дома. Но когда я спрашиваю его об этом, он молчит. Иногда я даю ему несколько монет из тщательно оберегаемого бархатного мешочка, в котором все мое достояние.
Руки Жильбера грязные, но необыкновенно тонкие, как руки пианиста, с длинными пальцами, с утолщенными суставами. Я не имею никакого представления о его возрасте. Один Бог знает, где ночует Жильбер и как давно ведет он такое существование. Вероятно, он живет где-то возле заставы Монпарнас — там, на пустыре, располагается лагерь тряпичников, состоящий из шатких хижин. Каждый день через Люксембургский сад тряпичники спускаются на рынок Сен-Сюльпис.
Впервые я обратила на него внимание из-за его высокого роста и смешного цилиндра, выброшенного, вероятно, каким-то дворянином, мятого, продырявленного, сидящего на его макушке как подбитая летучая мышь. Он протянул за монеткой широкую ладонь, улыбнувшись беззубым ртом. Мне почудилось в нем что-то дружественное и уважительное, что было удивительно, потому что эти молодцы бывают грубиянами и сквернословами. Меня привлекла его доброжелательность, и я, перед тем как уйти, дала ему какую-то мелочь.
На следующий день он стоял на моей улице возле фонтана. Наверное, выследил меня. У него в руках была красная гвоздика, которая, должно быть, выпала из чьей-то бутоньерки.
— Это для вас, мадам! — произнес он торжественно.
Когда он шел ко мне, я обратила внимание на его необычную походку: он подволакивал негнущуюся правую ногу, что напоминало неловкие движения странного танцора.
— К вашим услугам, со смиренной и преданной благодарностью, — сказал Жильбер.
После чего он снял свою шляпу, обнаружив копну вьющихся волос, и поклонился до земли, словно я была сама императрица. Это случилось пять или шесть лет тому назад. В последнее время он единственный, с кем я разговариваю.
* * *
Сейчас я живу в одиночестве и в постоянной борьбе и с удивлением замечаю, что справляюсь с возникающими трудностями. В бытность вашей супругой, а потом вашей вдовой я, дама из предместья Сен-Жермен, с горничной и кухаркой, проживающими в доме, была, конечно, избалована. Тем не менее мне удается совладать с моим новым, более суровым образом жизни. Возможно, я этого ожидала. Я не боюсь неудобств, холода и грязи.
Единственное, чего я опасаюсь, — это что не сумею сказать то, что должна вам открыть. Потому что уже пора. Когда вы умирали, я не могла говорить, не могла выразить свою любовь и открыть свои тайны. Мне мешала ваша болезнь. На протяжении ряда лет вы превращались в немощного старика. В самом конце вы стали нетерпеливы. Вы не хотели меня слушать. Вы жили уже в другом мире. Иногда к вам возвращалась полная ясность сознания, обычно это случалось по утрам, и тогда вы становились прежним Арманом, тем, кто был мне так нужен и кого я страстно желала вновь обрести. Но эти периоды длились недолго. В ваших мыслях вновь наступала невообразимая путаница, и вы вновь ускользали от меня. Но это не важно, Арман. Я знаю, что теперь вы меня слушаете.
Жильбер греется у эмалированной плиты. Он отвлекает меня рассказом о разрушениях в нашем квартале. На нашей улице пала прекрасная гостиница «Бельфор». Он сказал, что от нее ничего не осталось. Он все видел своими глазами. Много времени не потребовалось. Толпа рабочих с заступами. Я слушала его, замерев от ужаса. Мадам Паккар уехала из Парижа к дочери в город Санс. Она уже никогда не вернется. Она уехала этой осенью, когда мы поняли, что надеяться больше не на что. Жильбер продолжает рассказ. Теперь улица Хильдеберта пуста, объясняет он. Все разъехались. Сейчас это обледенелая призрачная зона. Не могу представить себе такой нашу маленькую оживленную улицу. Я сообщила Жильберу, что впервые вошла в этот дом почти сорок лет тому назад, чтобы купить цветы у мадам Колевийе. Мне было тогда девятнадцать лет. Он заинтересовался и захотел узнать больше.
Помнится, был весенний майский день. Лучезарное золотистое утро, полное надежды. Матери вдруг захотелось ландышей. Она отправила меня на улицу Хильдеберта к цветочнице, потому что терпеть не могла вялые белые бубенчики в корзинках рыночных торговок.
Мне всегда очень нравились маленькие тенистые улочки возле церкви. Мне нравился их покой, чуждый шумной сутолоке площади Гозлен, где я жила. Мы с братом часто прогуливались в этом квартале, расположенном всего в нескольких шагах от нас. Здесь не было оживленного движения, редко можно было увидеть какой-нибудь экипаж. Люди стояли в очереди к фонтану Эрфюр, они вежливо здоровались друг с другом. Дети весело играли под присмотром нянек. Лавочники, стоя в дверях, вели бесконечные разговоры. Иногда священник в черной сутане, с Библией под мышкой, поспешно направлялся к соседней церкви. Летом, когда двери церкви открыты, на улице слышалось пение и чтение молитв.
Я вошла в цветочную лавку и увидела, что там уже кто-то есть. Это был молодой мужчина благородной внешности — высокий и крепкий, с красивым лицом и темными волосами. На нем был синий редингот. Он тоже покупал ландыши. Я ждала своей очереди. И вдруг он протянул мне стебелек с одним колокольчиком. Его черные глаза смотрели на меня слегка смущенно.
Мои щеки зарделись. Да, я была застенчивой особой. В возрасте четырнадцати-пятнадцати лет я поняла, что мужчины ко мне неравнодушны, их взгляд задерживается на мне дольше, чем обычно. Сначала мне это досаждало. Хотелось скрестить руки на груди, надвинуть чепец. Потом я поняла, что так происходит со всеми девушками, когда они взрослеют. Один молодой человек, которого мы с матерью встречали на рынке, влюбился в меня. Этот неуклюжий увалень с красным лицом мне совсем не нравился. Мать развлекалась тем, что поддразнивала меня на его счет. Она была весьма словоохотлива, а я нередко укрывалась от этого типа за ее внушительной фигурой.
Это рассмешило Жильбера. Похоже, ему понравилась моя история. Я поведала ему, что высокий брюнет в цветочной лавке не сводил с меня глаз. В тот день на мне было платье цвета слоновой кости с вышитым воротничком и буфами на рукавах, кружевной чепчик и шаль. Простенько, но мило. Да, думаю, на меня тогда стоило взглянуть, сказала я Жильберу. Стройная фигура (которую я сохранила, несмотря на годы), густые волосы цвета меда, розовые щечки.
Я недоумевала, почему этот мужчина не уходит, почему он слоняется по лавке. Когда я, купив цветы, направилась к выходу, он открыл мне дверь и вышел следом за мной на улицу.
— Извините, мадемуазель, но я искренне надеюсь, что вы еще вернетесь, — негромко сказал он.
У него был низкий, глубокий голос, который сразу меня тронул. Я не знала, что сказать. И молча разглядывала ландыши.
— Я живу здесь, — продолжал он, указывая на окна, расположенные над нашими головами. — Этот дом принадлежит нашей семье.
Он сказал это очень просто. Я подняла глаза на каменный фасад. Это было старинное здание, высокое и квадратное, с крышей из кровельного сланца, расположенное на углу улицы Хильдеберта и улицы Эрфюр, рядом с фонтаном. В здании ощущалось что-то величественное. Я насчитала четыре этажа, каждый в четыре окна, и еще два слуховых окна на крыше. Я отметила серые ставни и ограждение из кованого железа. На входной двери, выкрашенной в темно-зеленый цвет, над молотком в форме женской руки, держащей маленький шарик, я прочла имя владельцев: Базеле. Тогда я еще не знала, право, и в мыслях не было, что это имя и этот дом станут моими.
Моя семья, сказал он. Он женат? Есть у него Дети? Я почувствовала, что мое лицо пылает. Откуда взялись такие личные вопросы по поводу этого мужчины? Этот напряженный взгляд темных глаз заставил бешено биться мое сердце. Он не отрываясь смотрел мне прямо в глаза. Так, значит, этот красивый мужчина живет вот здесь, за этими стенами из гладкотесаного камня. Потом я разглядела женщину, стоявшую возле открытого окна второго этажа. Она смотрела на нас. Женщина была уже немолода, одета в светло-коричневое платье, с лицом утомленным и болезненным, но с веселой улыбкой на губах.
— Это маменька Одетта, — сказал молодой человек с тем же спокойным удовлетворением.
Я вгляделась внимательнее. Он был лет на пять-шесть старше меня, но из-за своих манер казался моложе. Получалось, он жил здесь со своей матерью. И ничего не было сказано ни о супруге, ни о детях. И на его пальце я не заметила обручального кольца.
— Меня зовут Арман Базеле, — негромко сказал он и изящно поклонился. — Вы, наверное, живете в этом квартале, я вас уже видел.
И вновь язык отказался мне повиноваться. Я кивнула, а мои щеки зарделись еще сильнее.
— Мне кажется, возле площади Гозлен, — продолжал он.
Наконец мне удалось из себя выдавить:
— Да, я живу там вместе с родителями и братом.
Он широко улыбнулся:
— Пожалуйста, мадемуазель, скажите ваше имя.
Он умоляюще смотрел на меня. Я едва не рассмеялась.
— Меня зовут Роза.
Его лицо осветилось, и он быстро исчез в лавке. Через несколько секунд он вновь появился и протянул мне белую розу.
— Прекрасная роза для прекрасной барышни.
Я умолкла, но Жильбер требовал продолжения. Я рассказала, что, когда вернулась домой, мать поинтересовалась, кто подарил мне цветок.
— Уж не тот ли очаровательный поклонник с рынка? — спросила она насмешливо.
Я очень спокойно ответила, что это от господина Армана Базеле с улицы Хильдеберта, и она скроила гримасу:
— Семья Базеле? Домовладельцы?
Я промолчала и, прижимая розу к губам, ощущая ее бархатистое прикосновение и нежный аромат, удалилась в свою комнату, которая выходила на шумную площадь Гозлен.
Вот так вы вошли в мою жизнь, моя любовь, мой Арман.
* * *
Свое сокровище, бесценное сокровище, с которым никогда не расстанусь, я держу при себе. Вы, должно быть, гадаете, что же это такое? Мое любимое платье? То, серое, с отделкой цвета лаванды, которое вам так нравилось? — Нет, не платье. Но признаюсь, что мне было бы очень трудно расстаться со своими любимыми платьями. Совсем недавно я нашла на улице Абей замечательную портниху, мадам Жакмель, очаровательную даму, и с каким вкусом! Заказывать у нее было истинным удовольствием! Меня поразила зыбкость нашего существования, когда я смотрела, как старательно укладывает Жермена мой гардероб. Наши материальные вещи — это всего лишь ничтожные пустячки, которые уносит безучастный вихрь. В сундуке были платья, нижние юбки, шали, кофты, чепцы, нижнее белье, чулки, перчатки, уложенные Жерменой перед отправкой к Виолетте, где они должны были меня дожидаться. Все эти вещи, которые я уже никогда не увижу, выбирались когда-то с бесконечным благоговением (ах, эта дивная нерешительность в выборе цвета, покроя, ткани!). А теперь все это потеряло свое значение. Как мгновенно мы можем меняться! С какой быстротой перестраиваемся, словно флюгер под порывом ветра. Да, ваша Роза отказалась от своих любимых нарядов. И мне кажется, что я слышу ваше недоверчивое восклицание.
Так что же, скажите, пожалуйста, держу я возле себя в старой коробке из-под обуви? Вы горите желанием узнать это, да? Так вот, это письма! Драгоценные письма, более важные для меня, чем наряды. Ваши первые любовные послания, которые я свято хранила все эти годы. Письма маменьки Одетты, Виолетты и… Я не могу решиться назвать его имя… А также письма моего брата, баронессы де Вресс, мадам Паккар, Александрины.
Видите, вот, все они здесь. Мне достаточно просто положить руку на коробку, и этот жест уже успокаивает. Иногда я вынимаю какое-нибудь письмо и читаю его. Очень медленно, словно впервые. Письмо может обнаружить такую глубину! Знакомый почерк наделен такой же властью, как и голос. Запах бумаги заставляет мое сердце биться чаще. Теперь вы понимаете, Арман, на самом деле я не одна, потому что все вы постоянно рядом со мной.
* * *
Жильбер ушел и, вероятно, вернется не раньше завтрашнего утра. Но иногда, с наступлением темноты, он заходит снова, чтобы удостовериться, что все в порядке. Опять возобновился подозрительный шум, и я пишу эти строки в убежище, которое Жильбер соорудил для меня в погребе лавки Александрины. Я проникаю туда через маленькую потайную дверь, которая ведет из нашей кладовки в ее магазин. Здесь очень хорошо, гораздо уютнее, чем это можно представить. Сначала меня пугало, что без окон я могу задохнуться, но я быстро привыкла. Жильбер соорудил для меня самодельную, довольно удобную постель из перьевого матраса, взятого в комнате Виолетты, и теплых шерстяных одеял.
Удары и грохот долетают сюда глухо, а потому кажутся менее угрожающими. Но день ото дня этот шум все ближе и ближе. По словам Жильбера, они начали с улицы Сент-Март и пассажа Сен-Бенуа, где я когда-то гуляла с братом и где вы тоже гуляли в детстве. Заступы начали свое мрачное дело именно с этого места. Я ничего не видела, но легко могу представить разрушения. О мой любимый, квартал вашего детства уничтожен. Исчезла живописная кофейня, где вы сидели по утрам. Уничтожен тот извилистый пассаж, который вел на улицу Сен-Бенуа, на эту маленькую темную и сырую аллею с неровной мостовой, где резвилась красивая полосатая кошка. Исчезли розовые герани на окнах, веселые дети, играющие на улице. Исчезло все.
В тайном убежище в глубине нашего жилища я чувствую себя защищенной. Колеблющееся пламя свечи отбрасывает огромные тени на окружающие меня пыльные стены. Иногда пробегает мышь. Спрятавшись здесь, я теряю представление о времени. Дом укрывает меня в своих надежных объятиях. Обычно я жду, чтобы удары затихли. И когда наступает тишина, я осторожно выхожу, чтобы поразмять затекшие члены.
Любимый мой, как я могу покинуть этот дом?! В этом высоком здании вся моя жизнь. О каждой комнате можно говорить отдельно. Мне нестерпимо хочется изложить на бумаге историю этого места. Я хочу все записать, чтобы нас не забыли. Да, нас, Базеле с улицы Хильдеберта. Мы жили здесь и, несмотря на испытания, уготованные нам судьбой, были здесь счастливы. И никто, слышите, никто не сможет у нас этого отнять.
* * *
Вы помните первые крики разносчиков воды, которые мы, еще лежа в постели и медленно просыпаясь, слышали на рассвете. Крепкие парни проходили по нашей улице и шли дальше, по улице Сизо, ведя усталого ослика, навьюченного бочонками. Вы помните равномерное шуршание метел дворников и утренний перезвон, такой близкий, что казалось, карильон звучит у нас в спальне, а колокол расположенной неподалеку церкви Сен-Сюльпис созвучно отзывался эхом. Начало нового дня на нашей улице. Утренний поход с Жерменой на рынок. Мостовые еще влажные, а сточные канавы уже очистились за ночь. Цокот копыт на улице Сент-Маргерит. С легким металлическим позвякиванием открываются ставни лавок вдоль улицы Монфокон до большой площади крытого рынка, откуда наплывали аппетитные запахи и яркие цвета, настоящее пиршество для всех пяти чувств. Когда Виолетта была ребенком, я брала ее с собой, как когда-то моя собственная мать. Два раза в неделю я брала и малыша… (Мне все еще не хватает мужества написать его имя. Простите меня. Господи, какая же я трусиха!) И вы, и я, мы оба родились и выросли между темной колокольней церкви Сен-Жермен и башнями церкви Сен-Сюльпис. Мы знали округу как свои пять пальцев. Знали, как в летнюю жару на улице Сен-Пэр застаивается терпкий запах реки. Знали, как зимой Люксембургский сад наряжается в сверкающие одежды из инея. Мы знали, как трудно проехать по улицам Сен-Доминик и Таран, когда элегантные дамы выезжают в своих каретах, украшенных гербами, а кучера фиакров прокладывают себе дорогу между тяжелогружеными рыночными телегами и переполненными, спешащими омнибусами. Только всадники свободно продвигались в этой толчее. Вы помните ритм нашей еще молодой жизни, который не изменился, когда я стала супругой, потом матерью и, наконец, вашей вдовой. Невзирая на волнения, столько раз охватывавшие город во время политических кризисов, мы никогда не прерывали повседневных домашних дел. Когда маменька Одетта была еще с нами, она беспокоилась о вкусе супа буйабес или о свежести улиток, даже когда по улицам шли разгневанные бунтовщики. А как она заботилась, чтобы белье было хорошо накрахмалено! В сумерки, насвистывая, фонарщик зажигал фонари. Зимними вечерами мы устраивались возле камина. Жермена приносила мне отвар ромашки, а вы иногда наливали себе рюмочку ликера. Как спокойны и тихи были эти вечера. Колеблющееся пламя лампы заливало комнату спокойным розовым светом. Вы раскладывали домино или погружались в чтение, а я вышивала. Слышалось только потрескивание огня и ваше мерное Дыхание. Арман, мне так недостает этих мирных сумерек! Когда тьма сгущалась, а огонь медленно угасал, мы шли в спальню. Жермена всегда подгладывала теплую грелку в нашу постель. И после каждого такого вечера наступало новое беззаботное утро.
Я удивительно ясно представляю себе нашу гостиную, от которой сегодня остались лишь стены, голые стены, как в монашеской келье. Когда я пришла познакомиться с вашей матерью, я оказалась именно здесь. В просторной гостиной с высоким потолком. Помню изумрудные обои с рисунком из листьев, камин из белого камня. Тяжелые камчатные портьеры цвета бронзы. Четыре больших окна с золотыми, пурпурными и фиолетовыми квадратиками стекол выходили на улицу Хильдеберта. Из окон был виден фонтан Эрфюр, куда наши соседи ежедневно приходили за водой. Изысканная резная мебель, изящные подсвечники, хрустальные дверные ручки, гравюры со сценами охоты и сельскими пейзажами, роскошные ковры. В нише рос экзотический кактус. Над массивным навершием камина — римский мраморный бюст, бронзовые часы с эмалированным циферблатом и два начищенных серебряных подсвечника под стеклянными колпаками.
* * *
В тот первый день из разговора с вашей матерью я узнала, что вы выросли в этом доме. Ваш отец умер, когда вам исполнилось пятнадцать лет, а мой — скончался в результате несчастного случая, когда мне было два года. Я не помню своего отца, а вы редко говорили о своем. Пока мы пили чай, маменька Одетта поведала мне, что ее супруг бывал властным, мог порой вспылить, а вы терпеливо сносили его вспышки. У вас был более мягкий, более добрый характер.
В день, когда вы представили меня матери, она приняла меня безоговорочно. Помню, она сидела, держа вязание на коленях, в своем любимом ярко-зеленом кресле с бахромой. В течение нескольких месяцев, еще до нашей свадьбы в церкви Сен-Жермен, она стала мне второй матерью. Когда мне было семь лет, моя собственная мать, Берта, вторично вышла замуж. Эдуарда Водена, крикливого пошляка, мы с братом Эмилем просто возненавидели. Каким одиноким было наше детство на площади Гозлен. Берта и Эдуард жили только для себя. Мы их не интересовали. Маменька Одетта сделала мне изумительный подарок: она дала мне почувствовать, что меня любят. Она относилась ко мне как к собственной дочери. Целыми часами мы сидели в гостиной, и я как зачарованная слушала ее рассказы о вас, о вашей юности, о том, как она восхищается вами. Она рассказывала, каким вы были младенцем, блестящим учеником, преданным сыном, который терпеливо сносил Жюля Базеле и его приступы гнева. Иногда вы присоединялись к нам, угощали нас чаем с печеньем, не сводя с меня глаз.
В первый раз вы поцеловали меня на лестнице, ступеньки скрипнули. Вы были застенчивы для мужчины вашего возраста. Но как раз это мне и нравилось, это внушало доверие.
В первое время, когда я отправлялась к вам с визитом и с улицы Сизо, на подходе к Эрфюр, видела боковой фасад церкви, мне казалось, что ваша улица радостно меня встречает. И при одной мысли о возвращении на площадь Гозлен мне становилось не по себе. Нежность вашей матери и ваша верная любовь создавали вокруг меня кокон, в котором я чувствовала себя защищенной. У моей матери никогда не было со мной ничего общего, она была слишком поглощена собой, заполняя пустоту своей жизни вечерами, новым фасоном шляпки или способом уложить по моде волосы. Мы с Эмилем научились самостоятельно справляться с трудностями. Мы подружились с лавочниками и владельцами кафе с улицы дю Фур, они прозвали нас малышами Каду, угощали еще теплыми, прямо из духовки, пирожными и карамелью и дарили разные мелочи. Брат и сестра Каду, так хорошо воспитанные и такие выдержанные, жили в тени своего шумливого отчима.
До знакомства с вами — с вами и с маменькой Одеттой — смысл слова «семья» был мне неведом. До того момента, когда высокий квадратный дом с зеленой дверью на углу улицы Хильдеберта стал моим домом. Моим прибежищем.
* * *
Улица Хильдеберта,
12 июня 1828 года

 

Моя нежная любовь, Роза моего сердца!
Сегодня утром я дошел до реки и под утренним солнцем немного посидел на берегу. Я смотрел на дым, который выбрасывали баржи, видел, что тучи собираются закрыть небо, и вдруг почувствовал себя самым счастливым человеком, на свете. Счастливым — потому что вы меня любите. Не думаю, чтобы мои родители когда-нибудь любили друг друга. Моя мать, как могла, мужественно и великодушно терпела отца, о чем никто не догадывался, потому что она никогда не жаловалась.
Меня переполняет радость при мысли о грядущей неделе, о той святой минуте, когда вы станете моей. Я не могу до конца поверить, что вы, прелестная Роза Каду, станете моей законной супругой. Я часто бывал в церкви Сен-Жермен, в которой меня крестили, присутствовал на мессах, на венчаниях, на крестинах и похоронах. Я знаю ее до мельчайших подробностей, но теперь, всего через несколько дней, я, об руку с вами, моей супругой, словно впервые выйду из Церкви в тот славный и благословенный день, когда стану вашим преданным супругом. Я поведу вас, прижавшуюся ко мне, в дом на улице Хильдеберта, отворю зеленую дверь, помогу подняться по лестнице до нашей спальни и докажу, как нежно я вас люблю.
Роза, я ждал вас всю жизнь. И дело не только в вашей царственной красоте, в вашем благородстве, но также — и это самое важное — в вашем альтруизме, благожелательности и юморе. Я зачарован вашим характером, вашим смехом, любовью к красивой одежде, походкой, золотом ваших волос, ароматом кожи. Да, я вас безмерно люблю. Никогда еще я так не любил. В мыслях мне представлялась покорная супруга, которая станет заботиться обо мне и о моем доме. Но вы не идете ни в какое сравнение с заурядной супругой, потому что вы не имеете ничего общего с заурядностью.
Этот дом станет пристанищем нашей семьи, моя нежная Роза. Я буду отцом ваших детей. Наши дети вырастут в этом квартале. Я хочу вместе с вами смотреть, как они растут. Хочу, чтобы наши годы мирно текли в этих стенах. Сейчас я пишу в гостиной, которая скоро станет вашей. И этот дом, и все, что в нем есть, будет принадлежать вам. Наш дом превратится в приют любви.
Роза, я беззаветно люблю вас. Вы еще так молоды, но вам присуща необыкновенная зрелость суждений. Вы умеете слушать, умеете быть внимательной. Ах, ваши глаза, их спокойная красота, их тихая сила.
Я не хочу разлучаться с этими глазами, с этой улыбкой, с этими волосами. Скоро вы станете моей, и душой и телом. Я считаю дни, и горячая любовь к вам пылает во мне ярким пламенем.
Вечно ваш,
Арман
***
Когда я вспоминаю о гостиной, в моей памяти то и дело всплывают некоторые сцены. Разумеется, счастливые. Вот вечером нашей свадьбы я поднимаюсь по ступенькам, ощущая на лице и на шее нежное прикосновение кружев и вашу горячую руку в ложбинке моей спины. Гости шумно говорят, но я смотрю только на вас. В прохладном полумраке церкви Сен-Жермен я прошептала свои обеты, но из-за робости не посмела посмотреть вам в лицо. За нами стояли люди, моя мать в вычурном платье и неприличной шляпке, ее модные друзья.
Перед моим мысленным взором возникает девушка в белом, судорожно сжимающая маленький букет бледных роз. Она стоит перед камином, и новенькое золотое обручальное кольцо блестит на ее пальце. Замужняя женщина. Мадам Арман Базеле. В комнате собралось не менее пятидесяти человек. Шампанское и птифуры. Но мне казалось, что мы с вами в комнате одни. По временам наши взгляды встречались, и, окруженная вашей любовью, я чувствовала себя в этом доме в полной безопасности.
Как и ваша мать, дом принял меня с любовью. Он признал меня. Я не могла надышаться его особым запахом — пчелиного воска и чистого белья, запахом простой и вкусной кухни.
Но, увы, в моей памяти сохранились не только счастливые и светлые воспоминания, связанные с этим домом. Некоторые из них слишком тяжелы, чтобы возвращаться к ним сейчас. Да, Арман, мне опять не хватает смелости. Но она постепенно прибывает. Наберитесь терпения. Начнем вот с этого.
Вы помните тот день, когда мы вернулись из поездки в Версаль с маменькой Одеттой, еще до рождения Виолетты, и заметили, что входная дверь взломана. Мы бросились наверх и обнаружили, что все наши вещи, книги, одежда, все наше добро свалены в одну кучу. Мебель была опрокинута. В кухне царил настоящий хаос. В коридорах и на коврах остались следы грязной обуви. Исчез золотой браслет маменьки Одетты. А также мое кольцо с изумрудом и ваши платиновые запонки. Тайник возле камина, в котором вы держали деньги, был пуст. Позвали полицию, и несколько человек, кажется, обыскали квартал, но украденного нам так и не вернули. Я помню ваше разочарование. Потом вы поставили на дверь новые, более надежные замки.
Другое грустное воспоминание. Гостиная связана для меня с вашей матерью. С тем днем, когда я с ней познакомилась, а также днем, когда она умерла, тридцать лет тому назад.
Виолетте уже исполнилось пять лет. Она была маленьким чудовищем. Только маменьке Одетте удавалось ее обуздать. С нею Виолетта никогда не капризничала. Я не знаю, каким волшебным способом воздействовала на нее бабушка. Может быть, мне не хватало уверенности в себе. Может быть, я была слишком мягкой, слишком терпимой матерью. Но я ведь не чувствовала никакой естественной привязанности к Виолетте. Я терпела характер своей дочери, унаследованный ею от деда по отцовской линии. Позднее моим сердцем завладел мальчик.
В тот роковой день у вас была встреча с семейным нотариусом в районе улицы Риволи. Мы ожидали вас только поздно вечером, к ужину. Как обычно, Виолетта дулась, и неприятная гримаса искажала ее лицо. Казалось, ничто не может ее развеселить — ни новая кукла, ни соблазнительная долька шоколада. Маменька Одетта, сидя в зеленом кресле с бахромой, тщетно пыталась развеселить ее. Какой она была терпеливой и твердой! Я склонилась над рукоделием и думала, что мне следовало бы перенять ее поведение, спокойное, непреклонное и ласковое в одно и то же время. Как это у нее получалось? Возможно, это в силу опытности, предположила я. Долгие годы она общалась с обидчивым супругом.
Я и сейчас слышу позвякивание моего серебряного наперстка об иглу и тихое пение маменьки Одетты, ласкающей головку моей дочери. Потрескивание огня в камине. Время от времени по улице проезжала повозка или раздавались шаги прохожего. Холодный зимний день. На улицах было скользко, и Виолетта отказалась от прогулки. Мне пришлось бы крепко держать ее за руку, а она этого не выносила. Мне исполнилось двадцать семь лет, моя жизнь была размеренной и безмятежной. Вы были внимательным и нежным мужем, иногда немного рассеянным, и казалось, что вы стареете намного быстрее, чем я. В тридцать пять лет вы выглядели старше своего возраста. Но ваша рассеянность меня не беспокоила, я видела в этом даже некоторое очарование. Иногда вы переспрашивали, куда положили ключи или какой сегодня день недели, но ваша мать всегда вам напоминала, что вы уже задавали этот вопрос.
Я штопала прохудившийся носок и полностью сосредоточилась на работе. Маменька Одетта замолчала. Тишина заставила меня поднять глаза, и я увидела лицо дочери. Она пристально смотрела на бабушку и казалась завороженной. Она наклонила голову, словно для того, чтобы лучше видеть. Маменька Одетта сидела ко мне спиной, склонившись над ребенком. Мне были видны ее округлые плечи и широкие бедра. На ней было серое бархатное платье. Глаза Виолетты потемнели от любопытства. Что такое могла говорить ей бабушка, какое было у нее выражение лица, может быть, она скорчила смешную рожицу? Улыбаясь, я отложила носок.
Вдруг маменька Одетта издала страшный свистящий хрип, словно она чем-то подавилась. Я с ужасом заметила, что ее тело медленно клонится на крохотную перепуганную Виолетту. Я поспешно бросилась, чтобы ухватить за руку маменьку Одетту. Когда та повернула ко мне голову, я от ужаса едва не лишилась чувств. Она была неузнаваема, мертвенно-бледная, зрачки закатились. Рот был широко открыт, и струйка слюны стекала с нижней губы. Она попробовала вздохнуть, всего один раз, и ее полные руки беспомощно поднялись к горлу. Потом она рухнула к моим ногам. Я замерла, потрясенная, не в состоянии шелохнуться. Потом я прижала руку к груди и почувствовала, как бешено колотится мое сердце.
Ваша мать была мертва, в этом не было сомненья: неподвижное тело, бескровное лицо, застывший взгляд. Виолетта бросилась ко мне и спряталась в юбках, судорожно вцепившись в мои ноги через плотную ткань. Я хотела расцепить ее руки, позвать на помощь, но не могла сдвинуться с места. Я была как в столбняке. Прошло не меньше минуты, прежде чем ко мне вернулась способность мыслить. Я бросилась на кухню, перепугав горничную. Виолетта заплакала от страха. Ее громкий пронзительный крик разрывал барабанные перепонки. Я умоляла, чтобы она замолчала.
Маменька Одетта умерла, а вас не было дома. Горничная вскрикнула, увидев тело на ковре. Я из последних сил приказала ей взять себя в руки и пойти за помощью. Она убежала, не переставая плакать. Не в силах вновь взглянуть на тело, я осталась с рыдающим ребенком, гадая, что могло произойти. Во время завтрака маменька Одетта ни на что не жаловалась. Она с аппетитом съела булочку. Что же могло случиться? Нет, она не могла умереть. Сейчас придет доктор и приведет ее в чувство. Слезы текли по моим щекам.
Наконец старый доктор, с черным саквояжем в руках, тяжело поднялся по лестнице. Дыша с присвистом, он опустился на колени и прижал два пальца к шее маменьки Одетты. Потом он приложил ухо к ее груди. Я молча молилась и ждала. Но доктор покачал седеющей головой и закрыл глаза маменьки Одетты. Все было кончено, она нас покинула.
Я была ребенком, когда умер мой отец, и у меня не осталось никаких воспоминаний об этом событии. Маменька Одетта была первым близким человеком, который умер у меня на глазах. Как я буду жить без ее доброго лица, без ее голоса, шуточек, дивного смеха? Все в доме напоминало о ней. Ее веера, чепцы, коллекция мелких зверушек из слоновой кости, перчатки с ее инициалами. И Библия, никогда не покидавшая ее ретикюля. Маленькие мешочки лаванды, которые она оставляла в разных местах, их характерный аромат.
Понемногу в гостиной появились люди. Пришел священник, который венчал нас. Он тщетно пытался меня успокоить. Перед домом стали собираться соседи. Мадам Колевийе была в слезах. Все любили маменьку Одетту.
— Это, несомненно, сердце, — заявил старый доктор, когда тело переносили в спальню. — А где ваш муж?
Все спрашивали, где вы. Кто-то, кажется мадам Паккар, предложил послать не мешкая записку. Я порылась в вашем бюро, чтобы найти адрес нотариуса. Потом, гладя дочь по головке, я продолжала думать об этой записке с дурными новостями, которая была на пути к вам и неумолимо приближалась. Вы ведь ничего не знали. Вы были у мэтра Репье, рассматривали векселя, обсуждали, куда вложить деньги, и ни о чем не подозревали. Я вздрагивала, представляя ваше удивление при виде этой бумажки, как побледнеет ваше лицо, когда вы поймете все, как вы, пошатываясь, подниметесь и набросите на плечи пальто, наденете цилиндр набекрень, забудете в спешке свою трость. Потом обратный путь до дома через мост, вам будет казаться, что коляска ползет со скоростью улитки. Обледенелые мостовые, забитые транспортом проезды. И ужасный стук вашего сердца.
Выражение вашего лица. Я никогда его не забуду. Для вас, как и для меня, маменька Одетта была всем. Она была нашей опорой в жизни, источником мудрости. Мы были ее детьми, и она нежно нас опекала. Кто позаботится о нас теперь?
Этот страшный день тянулся бесконечно. Волнами наплывали соболезнования, цветы, визитные карточки, шепот и невнятное бормотание, траурные одежды, подчеркивающие безнадежное отчаяние. Входная дверь, задрапированная черным, прохожие, осеняющие себя крестным знамением.
Но дом защищал меня, надежно удерживал в своих стенах, как прочный корабль во время бури. Он поддерживал и успокаивал меня. Вы были заняты бумажной волокитой и организацией похорон на Южном кладбище, где покоились ваш отец и его родители. Заупокойная месса должна была состояться в церкви Сен-Жермен. Я наблюдала за вашей напряженной деятельностью. Виолетта была на редкость молчалива и только прижимала к себе куклу. Вокруг нас в бесконечном хороводе крутились какие-то люди. По временам чья-то дружеская рука пожимала мне руку или подносила воды.
И вновь бескровное лицо маменьки Одетты возникает перед моим взором. Удушье, свистящий хрип. Страдала ли она? Могла ли я ей помочь? Я думала о наших ежедневных походах на рынок, потом еще дальше, до улицы Берьер, и до двора на улице Драгой, где она любила побродить без определенной цели между мастерскими и поболтать с кузнецом. Она ходила мелкими шажками, держа меня за руку, и ее чепец покачивался возле моего плеча. Когда мы доходили до улицы Таран, она останавливалась передохнуть. Ее щеки сильно розовели, а дыхание было коротким. Она смотрела на меня добрыми карими глазами, так похожими на ваши, и улыбалась. «Розочка, до чего же вы хорошенькая!» Моя собственная мать никогда не говорила мне, что я хорошенькая.
* * *
Улица Хильдеберта,
28 сентября 1834 года

 

Моя дорогая Розочка!
Как пуст наш дом без вас, без Армана и без малышки! Боже, он кажется вдруг таким большим, что даже от стен отдается эхо моего одиночества. Еще две долгие недели до вашего возвращения из Бургундии. Как, скажите на милость, я это выдержу? Мне невыносимо сидеть одной в гостиной. Вязание, газета, Библия — все валится из рук. Теперь, в этом тоскливом одиночестве, я полностью осознала, как много вы для меня значите. Да, вы моя дочь, которой никогда у меня не было. И я чувствую, что я вам ближе, чем ваша собственная мать, да будет она благословенна. Как нам повезло обрести друг друга через моего сына. Вы, Роза, наш свет в окошке. До вашего появления в этих стенах царила несколько угрюмая атмосфера. Вы принесли сюда смех и радость.
Мне кажется, что вы совсем не замечаете этого. Вы, Роза, такая великодушная, такая чистая. Но под мягкостью в вас кроется огромная сила. Иногда я думаю, какой вы станете в моем возрасте. Конечно, я не могу вас представить в образе старой дамы: вы само воплощение молодости. Это прелестное легкое покачивание при ходьбе, золотистая роскошь ваших волос, ваша Улыбка и такие глаза! О да, моя Роза, такие глаза! Никогда они не померкнут. И когда вы станете старой и седой, как я сейчас, ваши глаза все так же будут полыхать синевой.
Почему вы так поздно появились в моей жизни? Я знаю, что мне недолго осталось, врач предупредил меня, что сердце мое сдает, и здесь уж ничего не поделаешь. Я все так же хожу на короткие прогулки, но без вас они совсем не такие приятные. (Меня сопровождает мадам Колевийе, но она слишком медленно ходит, и вокруг нее витает такой неприятный кислый запах…)
Вчера мы видели драку на улице Эшоде. Это было так драматично. Один мужчина, нагрузившись алкоголем, стал приставать к красиво одетой женщине. Другой приказал ему прекратить и оттолкнул его. Но пьяница на него набросился. Раздался зловещий хруст, послышался крик: у бедняги, который пытался защитить женщину, был в кровь разбит нос. Тогда в драку ввязался третий, и не успели мы и глазом моргнуть, как вся улица заполнилась мужчинами, дубасящими друг друга. Дама застыла на месте, крепко вцепившись в зонтик, выглядела она прелестно и в то же время совершенно нелепо. (Вам, несомненно, понравился бы ее наряд, я его запомнила специально для вас: симпатичное платье в синий горошек, покроя «песочные часы» и задорная шляпка со страусовым пером, которое дрожало точно так же, как и его хозяйка.)
Возвращайтесь поскорее, моя дорогая Розочка, и привозите в полном здравии моего любимого сына и нашу малютку.
Обожающая вас свекровь,
Одетта Базеле
***
Я плохо спала в эту ночь, меня опять мучил кошмар. Человек, забравшийся в дом, медленно поднимался по лестнице. Он не спешил, отлично сознавая, что я сплю наверху. Как ясно я слышала скрип ступеней, и какой меня охватывал ужас. Я знаю, как опасно оживлять прошлое. Это вызывает волнения и сожаления. Но дело в том, что прошлое — это все, что мне осталось.
Теперь я одна, любовь моя. Виолетта и мой чванливый зять полагают, что я уже на пути к ним. Внуки ждут свою бабушку. Жермена недоумевает, куда делась мадам. Мебель прибыла еще на прошлой неделе, а несколько дней тому назад были отправлены сундуки и чемоданы. Жермена распаковала, должно быть, всю одежду, и моя комната в их большом доме над Луарой уже ждет меня. Цветы на ночном столике. Чистые простыни. Когда они начнут беспокоиться, то, конечно, напишут. Но мне это уже безразлично.
Лет пятнадцать назад, когда префект начал массовые разрушения, мы узнали, что жилище моего брата будет снесено ради продолжения Севастопольского бульвара. Эмиля это, похоже, не обеспокоило, потому что ему полагалась хорошая компенсация. Он решил переехать с супругой Эдит и детьми в западную часть города, где проживала семья ее матери. Эмиль не похож на вас, он не чувствует привязанности к домам. Для вас дома обладают душой и сердцем, они живут и дышат. У домов есть память. Сегодня Эмиль уже пожилой господин, у него подагра, а голова совершенно лысая. Вы бы его не узнали. Я нахожу, что он похож на нашу мать, хотя — по счастью! — в нем нет ни ее тщеславия, ни ее пустоты. Просто, в отличие от меня, у него длинный нос и ямочка на подбородке, как у нее.
После смерти нашей матери (вскоре после государственного переворота) и после того, как был снесен дом Эмиля, мы виделись с ним не часто. Мы даже не съездили в Вокрессон посмотреть его новое жилище. Но вы любили моего младшего брата, Мимиля, как мы его ласково называли. Вы были к нему привязаны как к своему собственному братишке.
Однажды днем мы решили отправиться в район нового строительства, чтобы посмотреть, как продвигаются работы. К тому времени Эмиль с семьей уже обосновался на новом месте. Вы медленно шли, Арман, из-за болезни вы ослабели, жить вам оставалось всего два года. Но вы еще могли не спеша прогуливаться, опираясь на мою руку.
Мы не были готовы к тому, что нас ожидало. Это не был Париж, это было поле битвы. От нашего мирного Сен-Жерменского предместья ничего не осталось. Мы прошли по улице Сент-Андре-дез-Ар, рассчитывая выйти, как обычно, на улицу Пупе, но она исчезла. На ее месте зияла гигантская яма, по краю которой торчали остовы разрушенных домов. Мы в изумлении оглядывались. Куда же, скажите на милость, делся дом Эмиля? И весь его квартал? Где ресторан на улице Порт, в котором мы праздновали наше бракосочетание? А знаменитая булочная на улице Персе? И куда подевалась лавочка, в которой я как-то купила модные вышитые перчатки для маменьки Одетты? Ничего не осталось. Мы с удивлением медленно продвигались вперед.
Потом мы обнаружили, что улица Ля-Арп грубо укорочена, как и улица Серпант. Вокруг опасно кренились шаткие стены. На них еще виднелись обрывки обоев, закопченные следы бывших дымоходов, двери, повисшие на петлях, нетронутые пролеты ступеней, спирально поднимавшиеся в пустоту. Это было отвратительное, но завораживающее зрелище, и сегодня при одном только воспоминании о нем во мне поднимается омерзение.
Мы осторожно прокладывали дорогу до обитаемых мест, с тоской заглядывая в котлованы. Орды рабочих, вооруженных заступами, лопатами и кувалдами, как армейские полки, разбрелись среди гор строительного мусора. Их окружали зыбкие ядовитые облака. Вереницы повозок волокли доски. Здесь и там полыхали огромные костры, их пламя пожирало балки и деревянные обломки, которые ежеминутно подбрасывали рабочие.
Стоял ужасный шум. Знаете, я еще и сейчас слышу крики и вопли рабочих, невыносимый звук ударов заступов, дробящих камень, оглушительные удары, от которых земля дрожала у нас под ногами. Вскоре наша одежда покрылась тонким слоем сажи, обувь отяжелела от грязи, а подол моего платья намок. Наши лица были в серой пыли, а во рту пересохло. Мы кашляли и всхлипывали, по щекам катились слезы. Я чувствовала, как дрожит ваша рука. И мы не были единственными зрителями. Пришли и другие люди, чтобы наблюдать за этими разрушениями. Глубоко потрясенные, с грязными лицами и слезящимися глазами они разглядывали стройку.
Как и все парижане, мы знали, что некоторые части нашего города подлежат обновлению, но мы и представить себе не могли такого ада. А ведь здесь, думала я, парализованная этим зрелищем, жили люди, здесь был их очаг. На осыпающейся стене виднелись остатки камина и неясный след картины, которая когда-то там висела. Эти веселенькие обои украшали, должно быть, чью-то спальню, здесь кто-то спал и видел сны… И что от всего этого осталось? Пустота.
Жить в Париже при нашем императоре все равно что жить в осажденном городе, который с каждым днем зарастает нечистотами, строительным мусором, пеплом и грязью.
Глаза все время щипало, на волосы оседала тонкая серая пыль. Какая ирония судьбы, думала я, помогая вам отряхнуться, совсем рядом с этим полем разрушений продолжают спокойно существовать другие парижане. Но это было только начало, мы и представить себе не могли, что нас ждет. Три или четыре года мы ждали, когда закончатся эти работы по украшению столицы. Откуда нам было знать, что префект не остынет, что еще на протяжении долгих пятнадцати лет придется жить в этом нечеловеческом ускоренном темпе экспроприации и разрушения собственности.
Мы решили, что пора вернуться домой. Вы были смертельно бледны и дышали с трудом. Как нам добраться до улицы Хильдеберта? Мы находились в совершенно незнакомом месте. Охваченные паникой, мы кружили в кромешном аду, нас накрывали тучи пепла, оглушали взрывы, угрожали лавины кирпича. Обувь была облеплена грязью и отбросами, а мы безнадежно все старались найти выход. «Посторонитесь, ради бога!» — раздался злобный вопль, когда невдалеке от нас с оглушительным грохотом рухнул целый фасад, сопровождаемым звоном разбитого стекла.
На возвращение ушли часы. В тот вечер мы долго молчали. Вы едва притронулись к ужину. Ваши руки дрожали. Я поняла, что наш поход был страшной ошибкой. Я старалась вас успокоить, повторяя те же слова, что вы произнесли еще при назначении префекта: «Они никогда не тронут ни церкви, ни домов вокруг них, нашему дому ничего не грозит».
Вы не слышали меня. Ваши неподвижные глаза были широко раскрыты, и я понимала, что вы все еще видите, как рушится фасад, как толпы рабочих набрасываются на здания, а всепожирающее пламя бушует в ямах. Мне кажется, что с этого момента признаки вашей болезни стали более явными. Раньше я их не замечала, но теперь они стали очевидны. Ваши мысли путались. Вы испытывали беспокойство, рассеянность, у вас был отсутствующий вид. И с этого момента вы начали отказываться выходить из дома даже на короткую прогулку в сад. Вы оставались в гостиной. Сидя очень прямо и глядя на дверь, вы проводили целые часы, не обращая внимания ни на меня, ни на Жермену, ни на тех, кто пытался с вами заговорить. Вы бормотали, что вы человек дома. Да, именно таким вы и были. Никто не прикоснется к вашему дому. Никто.
После вашей смерти разрушения продолжались, все так же под безжалостным наблюдением префекта и его жаждущей крови команды, но это происходило в других частях города. А я думала только о том, как научиться выживать без вас.
Но два года тому назад, задолго до получения письма, произошло одно событие. И тогда я все поняла. Да, я поняла.
Это случилось в тот момент, когда я выходила с настойкой ромашки из лавки мадам Годфин. Я увидела приличного мужчину, который стоял на углу улицы перед фонтаном. Он старательно устанавливал фотографический аппарат, а его услужливый помощник крутился рядом. Помнится, было еще совсем рано, и улица оставалась безлюдной. Мужчина был маленький и коренастый, с седеющими волосами и усами. Раньше я редко видела такие аппараты, только у фотографа на улице Таран, где делали наши портреты. Поравнявшись с ним, я замедлила шаг, присматриваясь, как он работает. Это выглядело сложной задачей. Сначала я не могла понять, что именно он фотографирует, потому что, кроме меня, на улице никого не было. Его прибор был направлен в сторону улицы Сизо. Пока он хлопотал возле своего аппарата, я вежливо спросила у его молодого помощника, что они делают.
— Месье Марвиль — личный фотограф префекта, — заявил молодой человек, гордо выпячивая грудь.
— Понимаю… — отвечала я. — Но кого же сейчас снимает месье Марвиль?
Помощник презрительно, с головы до ног, окинул меня взглядом, словно я сказала необычайную глупость. У него было туповатое лицо и скверные для его возраста зубы.
— Но он не фотографирует людей, мадам. Он фотографирует улицы. — И он вновь приосанился, чтобы изречь: — По приказу префекта месье Марвиль с моей помощью фотографирует те улицы Парижа, которые будут разрушены ввиду нового строительства.
* * *
Вокрессон,
28 апреля 1857 года

 

Моя дорогая сестра!
Мы уже обустроились в нашем новом владении, в Вокрессоне. Я думаю, что вам потребуется час или два, если вы с Арманом соберетесь нас посетить, на что я очень надеюсь. Но я понимаю, что этот визит зависит от состояния здоровья твоего супруга. В последний раз, когда я с ним виделся, его здоровье было уже подорвано. Я пишу эти строки, чтобы сказать, что то, что с вами происходило в последние годы, представляется мне очень несправедливым. Вы с Арманом всегда казались такой счастливой парой. Мне кажется, редко встречаются столь благополучные люди. Ты, конечно, помнишь наше несчастное детство, отсутствие любви со стороны нашей матери (да упокоится душа ее с миром). Я создал семью с Эдит, но не думаю, что нас с супругой связывают такие глубокие и прочные узы, какие связывают тебя с мужем. Да, жизнь оказалась к вам жестока, и я до сих пор не смею упоминать имени моего племянника. Но, несмотря на удары судьбы, вам с Арманом всегда удавалось справиться с трудностями, что меня безмерно восхищает.
Роза, надеюсь, наш новый дом тебе понравится. Он стоит на возвышенности и окружен большим зеленым садом. Дети просто в восторге. Дом просторный, солнечный и очень светлый. Он далеко от городского шума и пыли и далеко от начинаний префекта. Иногда я думаю, что Арману было бы лучше в таком месте, как наше, чем на темной улице Хильдеберта. Чудесный запах травы, деревья, пение птиц. Но я не забыл, что вы так любите свой квартал. Правда, странно? Все наше детство на площади Гозлен я мечтал, что когда-нибудь оттуда уеду. Мы с Эдит долго прожили на приговоренной к сносу улице Пупе, но я всегда знал, что не останусь в городе. Когда мы получили письмо из префектуры, извещающее о скором сносе нашего дома, я понял, что наконец-то появилась возможность изменить жизнь, на что я всегда так надеялся.
Ты полагаешь, Роза, что улице Хильдеберта ничто не грозит, потому что она находится возле церкви Сен-Жермен. И я помню, как много значит для Армана родной дом. Его потеря стала бы настоящей трагедией. Но не кажется ли тебе, что довольно безрассудно придавать такое значение дому? Не считаешь ли ты, что было бы разумнее уехать из города? Я мог бы помочь вам найти хорошее место здесь, в Вокрессоне, недалеко от нас. Тебе нет и пятидесяти, еще есть время перебраться в другое место и начать новую жизнь. Знай, мы с Эдит тебе поможем. Виолетта удачно вышла замуж, ее детям очень нравится в Туре, ей не нужна постоянная помощь родителей. Вас ничто уже не удерживает в Париже.
Умоляю тебя, Роза, обдумай мое предложение. Подумай о здоровье твоего супруга и о своем благополучии.
Любящий тебя брат,
Эмиль
***
Какое облегчение знать, что ни одна живая душа не прочтет мои каракули, написанные в этом чулане. Я чувствую себя независимой, и груз признаний не так тяжко давит на меня. Вы здесь, Арман? Вы меня слышите? Уверена, что вы рядом. Мне хотелось бы иметь фотографический аппарат, как у месье Марвиля, и запечатлеть на фотографиях каждую комнату нашего дома, чтобы сохранить его навсегда.
Я начала бы со спальни. Это сердце нашего дома. Когда грузчики вынесли мебель, чтобы отправить ее к Виолетте, я долго оставалась в спальне — там, где напротив окна стояла кровать. И я думала: вы родились здесь, здесь вы и умерли. И здесь же я произвела на свет наших детей.
Я никогда не забуду светлых канареечных обоев, бархатных портьер цвета бордо, металлических карнизов со стрелами на концах. Мраморный камин. Овальное зеркало в золоченой раме. Красивый письменный столик, его ящички, где хранились письма, марки и вставочки с перьями. Маленький инкрустированный палисандровый столик, где вы держали очки и перчатки, а я — книги, купленные в лавке месье Замаретти. Большая кровать красного дерева с бронзовыми украшениями, а с левой стороны, там, где вы спали, ваши домашние серые войлочные туфли. Нет, я никогда не забуду, как, даже в зимние дни, там играло по утрам солнце, как его победоносные лучи скользили по стене, превращая желтые обои в жарко пылающее пламя.
При мысли о нашей спальне я вновь вспоминаю острую боль родовых схваток. Говорят, женщины со временем забывают эту боль, но это не так, и я никогда не забуду тот день, когда родилась Виолетта. Моя мать никогда не говорила со мной о сложностях жизни. А впрочем, о чем она вообще со мной говорила? Сколько ни думаю, не могу вспомнить ни одного интересного разговора. Ваша мать тихонько шепнула мне несколько слов, когда я уже лежала в постели, готовясь родить нашего первого ребенка. Она пожелала мне быть стойкой, что привело меня в оцепенение. Врач-акушер, невозмутимый господин, скупился на слова. А навещавшая меня повитуха вечно торопилась, потому что ее услуги требовались другой даме нашего квартала. Начало беременности проходило у меня легко, почти без тошноты или других неприятностей. В двадцать два года я была в расцвете сил.
Изнуряющая жара лета 1830 года. Несколько недель подряд не было дождя. У меня начались схватки, и стреляющая боль в спине становилась все сильнее. Я вдруг подумала, что, возможно, меня ожидает что-то ужасное. В те минуты я еще не осмеливалась стонать. Я лежала, вытянувшись на постели, маменька Одетта поглаживала мою руку. Повитуха пришла поздно. Ей пришлось пробиваться сквозь толпу мятежников, и она явилась запыхавшаяся, с чепцом набекрень. Мы не имели ни малейшего представления о том, что происходит на улицах. Она тихонько сообщила вам, что начались манифестации и дело принимает плохой оборот. Она думала, что я не слышу, но она ошибалась.
Время шло, и я начала понимать, что имела в виду маменька Одетта, пожелав мне «быть стойкой». Становилось совершенно ясно, что наш ребенок решил появиться на свет в самый разгар революции. На нашей маленькой улице слышался все возрастающий гул восстания. Сначала донеслись вопли и крики, ритмичный перестук сабо. Перепуганные соседи сообщили, что королевская семья бежала.
До меня все доносилось издалека. Мне положили на лоб мокрое полотенце, но это нисколько не уменьшало боли и не приносило прохлады. Иногда подступала тошнота, мои внутренности скручивались узлом, но меня рвало только желчью. Вся в слезах, я призналась маменьке Одетте, что не вынесу этого мучения. Она старалась меня успокоить, но я чувствовала, что сама она неспокойна. Она все время подходила к окну и смотрела на улицу. Потом она спустилась вниз, чтобы поговорить с соседями. Казалось, никто не думал обо мне и о моем ребенке. Всех волновал только мятеж. Что же произойдет, если все уйдут из дому, даже повитуха, и бросят меня здесь одну, беспомощную, неспособную даже пошевелиться? Неужели все женщины проходят через подобный ужас или только я? Испытала ли эти страдания моя мать? И маменька Одетта, когда производила вас на свет? Невысказанные вопросы, которые я не смела тогда додумать до конца и только теперь могу записать, потому что уверена, что никто не прочтет этих строк.
Я помню, что заплакала и не могла уже остановиться, страх разрывал мне желудок. Корчась на влажной от пота постели, я слышала крики через открытые окна: «Долой Бурбонов!» Глухой грохот пушек заставил всех вздрогнуть, повитуха не переставала нервно креститься. Вблизи слышался сухой треск ружейной стрельбы, а я молилась, чтобы ребенок поскорее родился и чтобы кончилось восстание. Я нисколько не волновалась за судьбу нашего короля и не думала, что станет с нашим городом. Я эгоистично думала о себе, даже не о ребенке, только о себе и о своем чудовищном страдании.
И это длилось часы, потом день сменил ночь, а раскаленные щипцы продолжали терзать мое тело. Вы незаметно удалились и находились, вероятно, в гостиной вместе с маменькой Одеттой. Вначале я прилагала неимоверные усилия, чтобы не кричать, но вскоре на меня стали накатываться волны непереносимой боли. Я уже не могла сдерживать вопли, но все же старалась их заглушить влажной ладонью или подушкой. Потом, в бреду своих страданий, я стала кричать в полный голос, не обращая внимания на открытые окна и на ваше присутствие этажом ниже. Я никогда не кричала так сильно и так громко. Мое горло охрипло. Слезы иссякли. Мне казалось, что я умираю. И в моменты приступов самой невыносимой боли я действительно желала смерти.
Ребенок наконец родился, когда с адской силой ударил в набат мощный колокол собора Нотр-Дам, звон отдавался в моем измученном мозгу как удары тяжелого молота. Это случилось в самый разгар мятежа, на третий кровавый день, когда была приступом взята Ратуша. Маменька Одетта узнала, что над крышами, вместо бело-золотого знамени Бурбонов, теперь развевается трехцветное знамя французского народа. Ну а вам, Арман, стало известно, что среди гражданского населения были многочисленные жертвы.
Родилась девочка. Я была слишком измучена, чтобы почувствовать разочарование. Ее положили мне на грудь, и, рассматривая это сморщенное гримасничающее создание, я не испытала, к своему удивлению, никакого прилива любви, никакой гордости. Жалобно пискнув, новорожденная оттолкнула меня своими крохотными кулачками. И через тридцать восемь лет в наших отношениях ничего не изменилось. Я не понимаю, что случилось. И не могу этого объяснить. Для меня это остается загадкой. Почему одного ребенка любят, а другого — нет? Почему ребенок отталкивает свою мать? Чья здесь вина? Почему это определяется с самого рождения? И почему уже ничего нельзя изменить?
Ваша дочь превратилась в жесткую женщину, состоящую из костей и углов. В ней нет ни грана вашей мягкости или моей приветливости. Как можно выносить ребенка, плоть от плоти твоей, и не ощущать его родным? Я считаю, что она похожа на вас: у нее ваши глаза, ваши темные волосы и ваш нос. Ее не назовешь хорошенькой, но если бы она почаще улыбалась, то была бы красивой. В ней нет даже живости моей матери, ее тщеславного кокетства, которое временами казалось почти потешным. Что увидел в ней мой зять, элегантный и корректный Лоран? Вероятно, безукоризненную хозяйку дома. Видимо, она хорошо готовит. И твердой рукой управляет хозяйством своего мужа, сельского врача. А их дети… Клемане и Леон… Я почти не знаю их… Уже несколько лет я не видела их милые личики.
И сегодня я сожалею только об этом. Как бабушка, я хотела бы иметь прочные связи со своими потомками. Но слишком поздно. Возможно, я превратилась в несведущую мать, потому что была несостоявшейся дочерью. Быть может, отсутствие любви между мной и Виолеттой — это моя вина. Быть может, я достойна порицания. Я мысленно вижу, как вы гладите меня по руке, словно желаете сказать: «Ну будет, будет». Но видите ли, Арман, я ведь так любила малыша. Конечно, можно сказать, что так случилось из-за сложившейся ситуации. Сегодня, на закате дней, я могу оценивать прошлое и утверждать это почти без боли. Но не без угрызений совести.
Как мне вас не хватает, мой дорогой. Я смотрю на вашу последнюю фотографию, сделанную на смертном одре. На вас красивый черный костюм, который вы надевали в торжественных случаях. Волосы с едва заметной проседью и усы тщательно расчесаны. Руки сложены на груди. Сколько раз после вашей смерти созерцала я этот портрет? Тысячи, наверное.
* * *
Я только что пережила непередаваемый ужас, мой любимый. Мои руки еще дрожат, и я пишу с трудом. Пока я пристально всматривалась в каждую черту вашего лица, входная дверь задрожала от мощных ударов. Кто-то пытался войти. Я вскочила, опрокинув чашку. Мое сердце готово было вырваться из груди. Я замерла. Могли ли они меня услышать? Догадаются ли, что в доме кто-то есть? Я медленно подкралась к входной двери. Снаружи слышались голоса, кто-то топтался возле двери. Щеколда опять задергалась. Затаив дыхание, я приложила ухо к двери. Мужские голоса звонко разносились в утреннем морозном воздухе.
— Этот дом скоро сломают, работы должны начаться на следующей неделе. Хозяева уже уехали, и дом пуст, как яичная скорлупа.
Сильный удар потряс деревянную дверь, и я поспешно отпрянула.
Эта старая дверь чертовски прочная, — откликнулся другой голос.
— Ты ведь знаешь, как рассыпаются эти дома, — усмехнулся первый. — Не надо много времени, чтобы его разрушить, да и всю улицу вместе с ним.
— Точно, глазом не успеешь моргнуть, как сметут и эту улочку, и ту, что за углом.
Кто эти мужчины? — гадала я, пока они удалялись. Я следила за ними через щель в ставнях. Два молодых парня в неприметной одежде. Возможно, из команды префекта, которая занимается обновлением и украшением города. Во мне вспыхнула злость. У этих людей нет сердца, они не лучше вампиров, бездушные и бесчувственные. Разве их беспокоит, что будет с разбитой вдребезги жизнью после разрушения дома? Нет, конечно нет.
Префект и император мечтают о современном городе. Об огромном городе. А мы, жители Парижа, просто пешки в этой чудовищной шахматной партии. Прошу прощения, мадам, ваш дом оказался в зоне будущего бульвара Сен-Жермен. Вам придется съехать. «Как мои соседи пережили все это? — думала я, осторожно подбирая осколки разбитой чашки. — Наверное, они заливались слезами, покидая свои жилища?» Где теперь приятное семейство Бару, проживавшее чуть дальше по улице? У мадам Бару сердце разрывалось при одной мысли, что придется расстаться с улицей Хильдеберта. Она, как и я, поселилась здесь, выйдя замуж, и все ее дети родились в том доме. Где они теперь? Месье Замаретти заглянул проститься перед самым приказом об освобождении помещений. Он начал новое дело, открыл лавку на улице дю Фур. Он поцеловал мне руку на итальянский манер, а потом, кланяясь и суетясь, пообещал навестить меня в Туре, у Виолетты. И мы оба прекрасно понимали, что свидеться нам не суждено. Но я никогда не забуду Октава Замаретти. После вашей кончины они с Александриной спасли мне жизнь. Спасли жизнь? — Догадываюсь, что вы крайне удивлены. Я расскажу об этом позднее. Мне нужно многое поведать вам об Октаве Замаретти и Александрине Валькер. Потерпите немного, мой дорогой друг.
Месье Жюбер скрылся из виду вскоре после публикации декрета о выселении. Его типография пришла в запустение. Я все думаю: куда он уехал и что стало с десятком служащих, которые зарабатывали там свой хлеб насущный? Я не очень-то жаловала мадемуазель Вазембер и ее кринолины. Она, вероятно, нашла себе покровителя, дамочки с такими формами легко устраиваются. Мне уже не хватает мадам Годфин, приветливой улыбки, которой она меня встречала, когда я приходила за отварами в ее безукоризненно аккуратную лавку, пропахшую ароматными травами, специями и ванилью.
Трудно представить, что мой мирок, состоящий из знакомых с нашей улицы — Александрина с ее дивными цветами, месье Бугрель с его трубочкой, месье Эльдер, вежливо раскланивающийся со своей клиентурой, месье Монтье и соблазнительный аромат шоколада, струившийся из его лавки, гортанный смех месье Горация, приглашающего отведать кулинарные новинки, — трудно поверить, что все они обречены исчезнуть из моей жизни. Наша живописная улица с узкими домами, обступившими церковь, будет сметена с лица земли.
Я точно знала, как будет выглядеть бульвар. Я достаточно долго наблюдала, что именно префект и император насаждают в городе. Наш спокойный квартал будет превращен в пыль, чтобы новая широкая и шумная магистраль пролегла здесь, совсем рядом с церковью. Огромная магистраль. С уличным движением, сутолокой, омнибусами, толпой.
Через сто лет, когда люди будут жить в современном им мире, которого сейчас представить не может никто — даже самые смелые писатели или художники, даже вы, любимый, когда развлекались тем, что воображали будущее, — через сто лет, повторяю, маленькие мирные улочки, расходящиеся как аллеи монастырского двора от церкви, будут навсегда погребены и забыты.
Никто не вспомнит об улице Хильдеберта, об улице Эрфюр или улице Сент-Март. Никто не вспомнит о Париже, который мы с вами любили.
* * *
Среди хлама, который Александрина не успела выбросить, я нашла осколок зеркала. Теперь я могу видеть свое отражение, если осторожно, чтобы не поранить пальцы, держать его под определенным углом. С возрастом изменился овал моего лица, оно вытянулось и стало не таким миловидным. Вы знаете, что я не вертихвостка, но я горжусь своей внешностью и всегда следила за своей одеждой, обувью и шляпками.
Даже сегодня я не хочу быть похожей на старьевщицу. Я, как могу, моюсь, используя воду, которую приносит Жильбер. Духи всегда со мной — те самые, подаренные в прошлом году баронессой де Вресс, когда мы с Александриной побывали у нее на улице Таран, перед тем как отправиться за покупками в магазин «Бон Марше».
У меня все те же глаза, которые вы так любили. Они кажутся то голубыми, то зелеными, в зависимости от освещения. Волосы поседели, осталось лишь несколько золотистых прядей. Мне никогда не приходило в голову красить волосы, как делает наша императрица. Я нахожу это очень вульгарным.
Десять лет, это ведь очень большой срок, да, Арман? Но сам факт, что я вам пишу, странным образом приближает меня к вам. Я почти ощущаю, как вы читаете, стоя за моим плечом, ощущаю ваше дыхание. Я давно не была у вас на кладбище. Мне тягостно видеть эту могилу, ваше имя, выбитое в камне, имена маменьки Одетты и нашего сына Батиста, расположенное как раз под вашим.
В этом письме я впервые называю это имя. Батист Базеле. Ах, как больно! Как страшно больно! Но я не могу уступить боли, Арман. Я должна бороться. Если я сдамся, я в ней утону, лишившись сил.
В день кончины вы в последний раз пришли в себя. В нашей спальне на третьем этаже вы сказали, держа меня за руку: «Роза, сохраните наш дом. Не позволяйте этому барону, этому императору…» Потом ваш взгляд затуманился, вернулась отчужденность, вы вновь перестали меня узнавать. Но мне было достаточно услышанного. Я прекрасно поняла, что вы от меня требуете. Вы лежали неподвижно, жизнь медленно покидала вас, Виолетта рыдала у меня за спиной. В этот момент я осознала задачу, которую вы на меня возложили. Я обещала исполнить. Любимый, прошло десять лет, час приближается, и я не дрогну.
В тот день, когда вы нас покинули, в январе, 14-го числа, мы узнали, что возле старой Оперы, на улице Ле Пелетье, на императора совершено ужасное покушение. Брошены три бомбы, около двухсот человек ранены и с десяток убиты. Лошадей разорвало на куски, а в окрестных домах выбиты все окна. Императорская карета перевернулась, император и императрица лишь чудом избежали смерти. Позднее говорили, что шлейф платья императрицы был в крови одной из жертв, но, несмотря ни на что, она появилась в Опере, чтобы доказать своему народу, что ее нельзя запугать.
Меня не интересовало ни покушение, ни корсиканец Орсини (которого потом гильотинировали), ни мотивы покушения. Вы умирали, и только это имело для меня значение.
Вы мирно, без страданий, скончались в своей кровати красного дерева. Казалось, вы обрели покой, освободившись от этого мира с его заботами, и что вас уже ничто не тревожит. В последние годы я понимала, что вы погружаетесь в болезнь. Она бродила в извилинах вашего мозга, и врачи высказывались очень сдержанно. Эту болезнь нельзя было ни увидеть, ни измерить. Мне кажется, у нее даже не было названия. Ничто не могло ее излечить.
Перед своей кончиной вы уже не переносили дневного света. В полдень вы просили Жермену закрывать ставни гостиной. Иногда вы удивляли меня: сидя в своем кресле, вы вдруг вздрагивали, прислушивались и, насторожившись, говорили: «Роза, вы слышали?» Я ничего не слышала, ни голосов, ни лая, ни хлопанья двери, но отвечала, что да, слышу. И когда вы суетились и, судорожно сжав руки, повторяли, что императрица придет на чай, что Жермена должна купить свежие фрукты, я вновь кивала и отвечала успокаивающим тоном, что, конечно, все будет в порядке. Каждое утро вы внимательно читали свою газету, вы ее тщательно изучали, даже рекламу. И всякий раз, как встречалось имя префекта, вы разражались залпом ругательств, иногда очень грубых.
Арман, которого мне так не хватает, — это не тот пожилой обреченный человек, каким вы стали в пятьдесят восемь лет, перед тем, как смерть забрала вас. Арман, которого я жажду вновь обрести, — это ласково улыбающийся молодой человек, полный сил. Мой любимый, мы были женаты тридцать лет. Я хочу вновь пережить первые дни страсти, почувствовать ваши руки на своем теле, ощутить тайную радость, которую вы мне дарили. Никто никогда не прочтет эти строки, поэтому я могу сказать, каким пылким супругом вы были. В этой спальне на третьем этаже мы любили друг друга, как и должно любить мужчине и женщине. Потом, когда болезнь начала вас подтачивать, любовные ласки становились более редкими и постепенно совсем прекратились. Мне казалось, что я уже не пробуждаю в вас желания. Неужели появилась другая женщина? Мои опасения рассеялись, но их сменила новая тревога, когда я поняла, что вы не испытываете больше желания ни ко мне, ни к какой другой женщине. Вы были больны, и желание покинуло вас навсегда.
В самом конце выдался тот ужасный день. Мы с Мариеттой вернулись с рынка и увидели перед домом ожидавшую нас заплаканную Жермену. Вы ушли из дома. Она не нашла вас в гостиной, и не было ни вашей шляпы, ни вашей трости. Как могло это случиться? Вы ведь не желали покидать дом. И никогда этого не делали. Мы обыскали весь квартал. Заходили во все заведения, начиная с гостиницы мадам Паккар вплоть до лавки мадам Годфин. Никто — ни месье Гораций, который подолгу сидит на пороге своей лавки, ни отдыхавшие рабочие из типографии — не видел, чтобы в то утро вы проходили мимо. О вас не было ни слуху ни духу. Я бросилась в комиссариат возле Сен-Тома-д'Акен и объяснила ситуацию. Пропал мой супруг, не совсем здоровый пожилой господин. Его нет уже три часа. Мне было тяжело описывать вашу болезнь, объяснять им, что у вас не все в порядке с головой, что иногда, во время приступа помешательства, вы можете быть страшным. Вы часто забываете свое имя, призналась я им. Как вы сможете вернуться домой, если забудете и адрес? Комиссар был хорошим человеком. Он попросил дать ваши точные приметы и отправил патруль на поиски. Он просил меня не волноваться, хотя это было совершенно невозможно.
Днем разразилась сильная гроза. Дождь со страшной силой барабанил по крыше, а раскаты грома сотрясали дом. В отчаянии я думала о вас. Что вы сейчас делаете? Нашли ли какое-нибудь укрытие? Приютил ли вас кто-нибудь? Или какой-нибудь мерзкий тип, воспользовавшись вашим состоянием, причинил вам вред?
Дождь лил как из ведра. Я стояла у окна, а Жермена и Мариетта молились за моей спиной. Я не могла больше выдержать и вышла на улицу. Зонтик нисколько не защищал, и я промокла до костей. С трудом дошла я до садов, залитых водой. Они простирались передо мной как море желтой грязи. Я пыталась угадать, куда вы могли пойти. На кладбище? В церковь? В кафе? Темнело, а о вас по-прежнему не было вестей. В отчаянии я, спотыкаясь, вернулась домой. Жермена приготовила теплую ванну. Медленно текло время. Прошло уже более двенадцати часов, как вы ушли. Появился огорченный комиссар. Он отправил людей во все соседние больницы, чтобы узнать, не попали ли вы туда. Все напрасно. Он ушел, пожелав мне не терять надежду. Мы молча уселись за стол, неотрывно глядя на дверь. Наступала ночь. Мы не могли ни есть, ни пить. У Мариетты сдали нервы, она едва держалась на ногах, и я отправила ее спать.
Среди ночи раздался стук в дверь. Жермена бросилась открывать. Перед дверью стоял незнакомый молодой человек в элегантном охотничьем костюме. А рядом стояли вы, изможденный, но улыбающийся, цепляясь за руку отца Леваска. Незнакомец объяснил, что в конце дня они с друзьями отправились поохотиться в лесу Фонтенбло и наткнулись на этого человека, который, похоже, заблудился. Сначала пожилой господин не мог назвать своего имени, но через некоторое время заговорил о церкви Сен-Жермен-де-Пре, и так убедительно, что молодой охотник отвез его туда в своей коляске. Отец Леваск добавил, что тотчас узнал Армана Базеле. А у вас было удивленное и приветливое выражение лица. У меня перехватило дыхание. Лес находился в нескольких километрах отсюда. Однажды мы отправились туда с детьми, и путешествие заняло всю первую половину дня. Как, скажите на милость, могли вы там оказаться?
Я горячо поблагодарила молодого человека и отца Леваска и осторожно ввела вас в дом. Я понимала, что бесполезно вас расспрашивать, что вы ничего не сможете мне объяснить. Мы усадили вас и тщательно осмотрели. Ваша одежда была в грязи и в пыли. К обуви пристали травинки и колючки. Я заметила темные пятна на вашем Жилете. Но больше всего меня беспокоили глубокие порезы на вашем лице и ссадины на руках. Жермена посоветовала, несмотря на поздний час, позвать молодого доктора Нонана. Я согласилась. Она надела пальто и побежала за доктором. Когда он наконец пришел, вы уже мирно, как ребенок, спали, не выпуская моей руки. Я молча плакала — от облегчения и от страха, — сжимая ваши пальцы и заново перебирая события этого дня. Мы так и не узнали, что же произошло, как и почему вы оказались так далеко от города, в лесу, где вы расшибли в кровь лоб. Вы никогда уже этого не расскажете.
Доктор предупреждал, что жить вам осталось недолго, но когда это случилось, потрясение было не менее сильным. И в пятьдесят лет я ощутила, что жизнь кончена. Я осталась одна. По ночам я лежала без сна, вытянувшись на нашей постели, и слушала тишину. До меня уже не доносилось ваше дыхание, шорох простыней. Без вас наша кровать превратилась в холодную сырую могилу. Мне казалось, что сам дом удивляется, куда вы пропали. Невыносимая пустота. Вот ваше кресло, карты, бумаги, книги, перо и чернила, но вас самого здесь нет. Ваше место за обеденным столом кричало о вашем отсутствии. Розовая раковина, которую вы купили у антиквара на улице Сизо. Если ее приложить к уху, то услышишь шум моря. А что нужно делать, когда вас навсегда покидает дорогой человек и вы остаетесь в одиночестве среди привычных повседневных вещей? Как это выдержать? Вид вашей щетки для волос вызывал у меня слезы. Ваша шляпа. Шахматная доска. Серебряные карманные часы.
Наша дочь поселилась в Туре, она жила там уже восемь лет, и у нее было двое детей. Моя мать умерла несколько лет тому назад, а брат Эмиль переехал. Оставались только соседи, и их поддержка оказалась бесценной. Все были ко мне добры. Месье Гораций приносил маленькие бутылочки земляничного ликера, а месье Монтье угощал вкусными шоколадными конфетками. Мадам Паккар звала меня по четвергам на обед в свою гостиницу. А месье Эльдер приглашал по понедельникам вечером на ранний ужин в ресторан «У Полетты». Раз в неделю мне наносила визит мадам Бару. По субботам утром мы с отцом Леваском прогуливались до Люксембургского сада. Но все это не могло заполнить ту зияющую мучительную бездну, которую оставил в моей жизни ваш уход. Вы были скромным человеком, но ваше молчание оживляло огромное пространство, и теперь мне этого не хватало. Мне не хватало вашей надежности и вашей силы.
Я слышу условный стук Жильбера и встаю, чтобы открыть ему дверь. Сегодня утром особенно морозно, и я посинела от холода. Жильбер входит прихрамывая, хлопает руками и притопывает. Вместе с ним врывается порыв ветра, и меня пробивает дрожь. Он идет прямо к плите и энергично раздувает угли.
Я смотрю на него и рассказываю, что какие-то люди из префектуры пытались проникнуть в дом. Он что-то ворчит, потом отвечает:
— Не расстраивайтесь, мадам Роза, сегодня утром они не работают, слишком холодно. Мы можем весь день топить плиту, никто не заметит дыма. Вокруг совершенно пусто. По-моему, стройка на время приостановлена.
Я устраиваюсь поближе к плите, холод, сковавший тело, постепенно отступает. Жильбер что-то разогревает в грязной кастрюле. Аппетитный запах щекочет мне ноздри, в желудке начинает урчать. Почему он все это для меня делает? В ответ на мои осторожные расспросы он ограничивается улыбкой.
После еды он, с кривой улыбкой, протягивает мне письмо. Почтальон с удивлением бродил по кварталу, где улицы сплошь перегорожены. Он не знал, что делать с почтой. Не представляю, как Жильберу удалось заполучить мою корреспонденцию. Это человек, полный загадок, и он обожает меня удивлять.
Как я и думала, это письмо от нашей дочери, написанное больше недели тому назад.
Дорогая мама!
Нас беспокоит ваше отсутствие. Жермена убеждена, что с вами что-то случилось, и я молю Бога, чтобы это было не так. Вы должны были приехать в начале месяца. Все ваши личные вещи уже здесь, а самая громоздкая мебель находится на складе. Лоран слышал, что недалеко от нас продается красивый домик возле реки. Цена совсем невысокая, и нам кажется, что вам будет там хорошо. Вам приятно будет узнать, что в доме, по словам Лорана, нет сырости. И конечно, там найдется место и для Жермены. Рядом живет наша знакомая, очень милая пожилая дама. Но если вы предпочтете остаться у нас, то, разумеется, это тоже возможно.
Дети здоровы и с нетерпением ждут вашего приезда. Клемане прекрасно играет на пианино, а Леон уже учится читать.
Пожалуйста, сообщите подробности вашего приезда. Мы не можем понять, куда вы делись.
Мой супруг уверен, что вам будет полезно для здоровья как можно скорее уехать из Сен-Жерменского предместья и предоставить нам заботу о вас. В вашем возрасте — а ведь вам скоро уже шестьдесят — это просто необходимо сделать. Вы не должны жить в прошлом и погружаться в тоску.
Мы с нетерпением ждем от вас новостей.
Ваша дочь,
Виолетта
Даже ее почерк заставляет меня скрежетать зубами, такой он твердый и суровый. Что делать? Должно быть, у меня был растерянный вид, потому что Жильбер спросил, что случилось. Я объяснила, от кого это письмо и чего хочет Виолетта. Он пожал плечами:
— Напишите ей, мадам Роза. Скажите, что гостите у друзей. Что вы немного задержитесь у них, прежде чем приехать в Тур.
— Но как я отправлю ей письмо? — спросила я.
Опять беспечное пожимание плечами.
— Я отнесу его на почту.
Он покровительственно улыбнулся, обнажив жуткие зубы.
Итак, я пошла за листом бумаги, потом села и написала своей дочери следующее письмо.
Моя дорогая Виолетта!
Я очень сожалею, что доставила столько волнений вам с супругом. Я гощу у своей подруги, у баронессы де Вресс, на улице Таран. Кажется, я тебе уже рассказывала о ней. Это очаровательная дама из высшего общества, с которой я познакомилась через мою цветочницу, мадемуазель Валькер. Да, она молода и годится мне в дочери, но она искренне ко мне привязалась. Нам нравится общество друг друга. Она великодушно предложила мне пожить у нее до переезда к тебе. У нее великолепный дом на улице Таран. Поэтому разрушения нашего квартала меня сейчас нисколько не касаются, я их не вижу.
Мы ходим в магазин «Бон Марше», она возит меня к Ворту, знаменитому портному, у которого я заказала платья. Я пользуюсь ее волшебным гостеприимством и езжу в театры, в Оперу и на балы. Уверяю тебя, это доступно для столь пожилой, шестидесятилетней особы, как я.
Я сообщу тебе дату моего приезда, но не жди меня так скоро, потому что я хочу погостить у баронессы де Вресс как можно дольше.
Передай мой привет и наилучшие пожелания своему супругу и детям, а также моей дорогой Жермене. Скажи ей, что Мариетта нашла хорошее место в зажиточной семье возле парка Монсо.
Любящая тебя мать
Не могу удержаться от улыбки, вспоминая это ироничное письмо. Балы, театры, Ворт — подумать только! Не сомневаюсь, что моя дочь, типичная провинциальная супруга, испытает укол зависти, узнав о моей бурной вымышленной жизни.
Откашлявшись, я прочла письмо Жильберу.
— Почему вы не скажете ей правду? — вдруг спросил он.
— О чем? — удивилась я.
— О причинах, по которым вы здесь остаетесь.
Я немного помолчала, прежде чем ответить:
— Потому что моя дочь этого не поймет.
* * *
Мой малыш часто посещает меня во сне. Я вижу, как он сбегает по лестнице, а потом слышу стук его башмаков по мостовой. Я слышу его голос и смех. Ему шел голубой цвет, и я заказывала для него блузы, курточки и пальто во всех оттенках голубого. Даже картуз. Мой золотисто-голубой принц.
Когда он был младенцем, то спокойно сидел у меня на коленях и смотрел на окружающий мир. Мне кажется, раньше всего он стал различать гравюры в гостиной и портреты над камином. Посасывая пальчик, он следил за всем происходящим своими круглыми глазенками, полными любопытства. Я чувствовала его спокойное дыхание, а его теплое тельце прижималось ко мне.
В такие минуты меня наполняло безмерное счастье. Я действительно чувствовала себя матерью. С Виолеттой, моим первым ребенком, я никогда не испытывала ничего подобного. Да, этот крошка был моим, именно я должна была защищать его и лелеять. Говорят, что матери больше любят сыновей, может быть, в этом кроется истина? Разве не для того мы рождаемся, чтобы производить на свет сыновей? Я знаю, вы любили свою дочь. Она была гораздо больше привязана к вам, чем ко мне.
Во сне я вижу Батиста спящим наверху, в детской. Я восторгаюсь его перламутровыми веками, подрагиванием ресниц. Мягкой округлостью щек. Его приоткрытым ротиком, медленным равномерным дыханием. Я часами любуюсь этим ребенком, пока Виолетта под присмотром няньки играет внизу с подружками.
Я не хотела, чтобы нянька прикасалась к моему сыну, когда он был младенцем. Я понимала, что не следует проводить с ним столько времени, но ничего не могла с собой поделать. Я сама хотела его кормить и ласкать. Он был центром моей жизни, и вы относились к этому доброжелательно. Не думаю, чтобы вы испытывали хоть малейшую ревность. Маменька Одетта точно так же вела себя с вами, поэтому вас это не удивляло. Я повсюду брала его с собой. Он был со мной, если я шла покупать шляпу или шаль. Все лавочники знали нашего сына, рыночные торговки звали его по имени. Но он никогда не хвастал своей известностью и не пользовался ею.
Вот уже двадцать лет я просыпаюсь в слезах, когда вижу его во сне. Мое сердце переполняет страдание. Рядом с вами мне было легче, потому что ночью я могла протянуть руку и почувствовать ваше надежное плечо.
Сегодня рядом со мной никого нет. Какая тишина, какой смертельный холод. Я плачу в одиночестве. Это единственное, что мне хорошо удается.
* * *
Бюсси-ле-Репо,
6 июля 1847 года

 

Маменька!
Я очень скучаю без вас Виолетты и папеньки. Но мне очень хорошо в Бюсси с Аделью и ее семьей. Поэтому не беспокойтесь. Я скучаю по дому. Здесь очень хорошо. Очень жарко. Вчера мы купались в пруду. Он не очень глубокий, старший брат Адели посадил меня на плечи и вымазался в грязи. Мать Адели готовит эскалопы. Я столько ем, что иногда у меня болит живот. Я скучаю без вас по вечерам, когда ложусь спать. Мама Адели целует меня перед сном, но она не такая красивая, как вы, у нее не такая нежная кожа и духи не такие. Пожалуйста, напишите мне еще одно письмо, почему письма так долго идут. Папа Адели не такой веселый, как папенька. Но все-таки он хороший. Он курит трубку и выдыхает дым вам в лицо. Здесь есть большая белая собака, которую я сначала боялся, потому что она вечно напрыгивает, но это она так здоровается. Ее зовут Принц. Вот бы и у нас была собака. Здесь есть еще и кошка, ее зовут Мелюзина, но она шипит, поэтому я ее не глажу. Я стараюсь писать как можно лучше. Брат Адели исправляет мои ошибки. Он хороший мальчик, я хочу быть, как он, когда буду большим, он на десять лет старше меня. Адель устроила вчера сцену, в ее постели был страшенный огромный паук, маменька, пожалуйста, посмотрите мою постель, чтобы проверить, нет ли там паука, я без вас скучаю и люблю вас, скажите папеньке и моей сестрице, что я их люблю.
Ваш сын Батист Базеле
***
Я почувствовала на своей груди чью-то ледяную руку и в ужасе закричала в полной тишине. Конечно, никого не было, да и кто мог бы отыскать меня здесь, в этой кладовке? Пришлось выждать, чтобы успокоилось сердце и восстановилось нормальное дыхание. Мне все слышится, как скрипят ступени, видится, как широкая веснушчатая ладонь скользит по перилам, я чувствую: он выжидает, перед тем как отворить мою дверь. Избавлюсь ли я когда-нибудь от этого кошмара? Освобожусь ли от этого ужаса? И даже дом не может мне помочь. Кто-кто входит, и дом уже не защита.
Закутавшись в теплые шерстяные шали, я зажигаю свечу и взбираюсь на последний этаж, в детскую. Я давно уже туда не ходила, даже когда дом был жилым. Это длинная комната с низким потолком и выступающими балками. Стоя на пороге, я представляю, что кругом полно игрушек. Я вижу нашего сына, его золотые локоны и прелестное личико. Я проводила в этой комнате часы, играя с Батистом и напевая ему песенки. С дочерью я этого никогда не делала, просто она не давала мне такой возможности.
Мой взгляд блуждает по пустой теперь комнате, и мне вспоминаются счастливые дни, проведенные с моим мальчиком. Однажды вы решили начать ремонт, заделать протекающую крышу, разные трещины и привести все в порядок. Мы осматривали все уголки и закоулки. Появилась бригада энергичных рабочих, которые красили стены, выполняли столярные работы и шлифовали полы. Это была веселая ватага добродушных парней, и мы близко с ними познакомились. Среди них был месье Альфонс, чернобородый бригадир с громким голосом, и его помощник, рыжий Эрнест. Рабочие менялись еженедельно, в зависимости от специальности. По понедельникам вы проверяли проделанные работы и обсуждали с бригадиром ход ремонта. Это занимало много времени, но вы ко всему относились серьезно. Вы хотели, чтобы дом выглядел как можно лучше. Ваш отец и дед не особенно следили за зданием, и вы решили полностью его обновить.
Но даже во время ремонта мы приглашали друзей к обеду или на вечер. Я помню, это целиком меня поглощало: обдумывание меню, плана рассадки гостей, какую комнату приготовить. Все это меня живо интересовало. Меню я старательно записывала в специальную тетрадь, чтобы не подать гостям дважды одно и то же. Я гордилась нашим домом, он выглядел таким уютным и красивым в те зимние вечера, при мягком свете ламп и гудении огня в камине. Да, то были счастливые дни.
С тех пор прошло десять лет, Виолетта превратилась в молчаливую, погруженную в себя девушку. Она все быстро схватывала, была серьезной, но между нами было так мало общего. Нас ничто не связывало, точно так же как мою мать и меня. Я думаю, что с вами она разговаривала чаще, но близости между вами тоже не было. А на Батиста она почти не обращала внимания. Между ними была разница в девять лет. Подобно луне, Виолетта была холодной, далекой и серебристой, а он был как радостное золотистое солнышко, как лучезарное светило.
Батист был ребенком, отмеченным благодатью. Он родился легко и быстро, что меня очень удивило, потому что я готовилась к такой же пытке, какую я испытала с рождением Виолетты. Этот прелестный ребенок появился на свет здоровым, розовым и сильным, с широко открытыми на мир глазами. Как я хотела, чтобы маменька Одетта могла видеть своего внука! Да, это были золотые десять лет, такие же золотые, как кудри нашего сына. Он был простым счастливым ребенком. Он никогда не жаловался, а если уж и случалось такое, то делал это так очаровательно, что таяло любое сердце. Он любил строить домики из цветных кубиков, которые вы подарили ему на день рождения. Он мог часами старательно строить дом. Комнату за комнатой.
«Вот ваша спальня, маменька, — гордо заявлял он. — Сюда заглядывает солнце, как вы любите. А у папеньки кабинет будет вот здесь, с большим секретером, где он сможет раскладывать свои бумаги и заниматься важными делами».
Мне так трудно писать эти строки, Арман. Я страшусь их власти, я опасаюсь, чтобы они не ранили вас, как удар кинжала. Свет свечи танцует на голых стенах. Мне страшно от того, что я должна сказать. Сколько раз на исповеди у отца Леваска я пыталась снять с себя это бремя. Но не хватало сил. Я так и не смогла это сделать.
Странно, но я всегда знала, что Господь заберет моего сына, что наши дни сочтены. Каждое мгновение вызывало восторг — восторг, отравленный страхом. В феврале в нашем городе опять произошла революция. На этот раз я не была прикована к постели и внимательно следила за ее развитием. Мне было сорок лет, и, несмотря на годы, я была еще крепкой и сильной. Мятежи возникали в самых бедных кварталах города. Строились баррикады, улицы перегораживали коваными решетками, перевернутыми телегами, мебелью и стволами деревьев. Вы объяснили мне, что король не сумел положить конец политической коррупции, что свирепствует небывалый экономический кризис. Меня это нисколько не волновало, потому что никак не влияло на мою повседневную жизнь матери и супруги. Цены на рынке резко подскочили, но наш стол был все таким же обильным. Наша жизнь не изменилась. На тот момент.
* * *
Тысяча восемьсот сорок восьмой год. Год первой встречи императора и префекта. Это случилось почти двадцать лет тому назад, а мое сердце все еще кровоточит, когда я пишу эти строки. Батисту было десять лет. Резвый мальчик, он всегда был в движении, непоседливый и быстрый, как молния. Отзвуки его смеха наполняли дом. Вы знаете, я и сейчас иногда слышу его смех.
Появились первые слухи о болезни. Впервые я услышала об этом на рынке. Вспоминали эпидемию, случившуюся в год, когда родилась Виолетта. Тогда умерли тысячи. Основная опасность заключалась в воде. Батист обожал играть у фонтана на улице Эрфюр. За ним наблюдала нянька, а я могла видеть его из окна. Я запрещала ему возиться с водой, и вы тоже, но он все делал по-своему.
Все произошло очень быстро. Газеты уже пестрели некрологами, с каждым днем росло число жертв. Страшное слово «холера» наводило на всех ужас. Скончалась одна дама с улицы Эшоде. Ежедневно сообщалось о новых смертях. Страх овладел нашим кварталом.
А потом, как-то утром, Батист упал на кухне. Он с воплями рухнул на пол, крича, что у него судороги в ноге. Я бросилась к нему. Внешне нога выглядела обычно. Я успокаивала его как могла. Но его лоб был влажным и горячим. Он плакал, корчась от боли. У него в животе урчало. Я твердила себе, что этого не может быть. Нет, только не мой сын, не мой дорогой сын. Помню, как я звала вас, выйдя на лестницу.
Мы перенесли Батиста в детскую, послали за врачом, но было уже слишком поздно. По выражению вашего лица я поняла, что вам все ясно, но вы не сказали мне тогда ни слова. За несколько часов вся жидкость ушла из пылающего жаром тела, которое корчилось на кровати от боли. Жидкость изливалась, сочилась из него, а я могла только наблюдать. «Сделайте же что-нибудь! — умоляла я. — Вы должны спасти моего сына!»
Весь день молодой доктор Нонан обертывал поясницу моего мальчика свежей корпией, поил его чистой водой, но все было тщетно. Казалось, руки и ноги Батиста окунули в черную краску. Его розовое личико, теперь исхудавшее и восковое, приобрело страшный синеватый оттенок. Его круглое личико осунулось и вытянулось, вместо него появилась незнакомая маска. В запавших глазах уже не было слез. Простыни набухли от испражнений, тело истекало тошнотворными ручейками.
«Теперь нам всем нужно молиться», — прошептал отец Леваск. Вы вызвали его в те ужасные последние мгновения, когда стало ясно, что надежды больше нет. Мы зажгли свечи, и комната наполнилась бормотанием горячих молитв.
Когда сегодня я вновь вхожу в эту комнату, то вспоминаю вонь, свечи, непрекращающиеся молитвы и тихое рыдание Жермены. Вы сидели рядом со мной, прямой как палка, и только иногда ласково сжимали мои пальцы. Я потеряла голову от горя. Я не могла понять вашего спокойствия. Помню, я подумала: может быть, мужчины легче переносят смерть ребенка, потому что не они его рожали? А матери, наверное, связаны со своими детьми какой-то тайной и сокровенной физической нитью, о которой отцам не дано знать?
В ту ночь я смотрела, как умирал мой любимый сын, и поняла, что жизнь утратила для меня всякий смысл.
На следующий год Виолетта вышла замуж за Лорана Песке и переселилась в Тур. Но после смерти моего мальчика меня уже ничто не волновало.
Погрузившись в какое-то отупляющее оцепенение, я отрешенно наблюдала за собой. Помню, что вы советовались о моем здоровье с доктором Нонаном. Он навестил меня. В сорок один год мне было поздно рожать еще одного ребенка. Да и никакой другой ребенок и не смог бы заменить мне Батиста.
Но я-то знала, почему Господь отнял у меня сына. Я дрожу не от холода, а от этой мысли.
Простите меня.
* * *
Улица Хильдеберта,
20 августа 1850 года

 

Роза моего сердца!
Я не в силах видеть ваши страдания, ваше горе. Он был самым чудесным ребенком, самым прелестным мальчуганом, но, увы! Бог решил призвать его к себе, и мы должны смириться перед его выбором, мы ничего уже не можем изменить, любовь моя. Я пишу эти строки, сидя перед камином, и только свет свечи колеблется в ночной тишине. Вы наверху, в своей спальне, стараетесь немного забыться. Я не знаю, как вам помочь, и чувствую себя бесполезным. Это ужасное ощущение. Если бы только маменька Одетта была с нами, чтобы утешить вас. Но она уже давно нас покинула, и ей не довелось увидеть нашего мальчика. В эти страшные минуты она сумела бы окружить вас любовью и нежностью. Почему мы, мужчины, так беспомощны в этих делах? Почему мы не умеем дать душевный покой и утешение? Я ужасно себя упрекаю, пока пишу вам письмо. Я просто никчемный супруг, раз не умею вас утешить.
После смерти Батиста вы превратились в собственную тень. Вы похудели, побледнели, перестали улыбаться. Даже во время свадьбы нашей дочери, во время того великолепного праздника на берегу реки, вы ни разу не улыбнулись. Это отметили все присутствующие и потом говорили мне об этом: ваш сильно обеспокоенный брат, и ваша мать, которая обычно не замечает вашего настроения, и даже ваш новоиспеченный зять имел со мной осторожный разговор по поводу вашего состояния. Кое-кто советовал отправиться с вами в путешествие на юг, на берег моря, где тепло и много солнца.
Ваши грустные, устремленные в пустоту глаза разрывают мне сердце. Что делать? Сегодня я бродил по кварталу в поисках какой-нибудь вещицы, чтобы вызвать вашу улыбку. И вернулся ни с чем. Я сидел в кафе на площади Гозлен и читал газеты, заполненные сообщениями о смерти Бальзака. Но я совсем не был опечален, хотя это один из моих любимых писателей. У него тоже была супруга, которую он горячо любил, так же, как я люблю вас, со страстью, поглощающей всю мою жизнь.
Роза, любовь моя, я грустный садовник, который не знает, что нужно сделать, чтобы вернуть своему прекрасному цветку его блистательную красоту. Роза, сейчас вы словно застыли. Вы словно не решаетесь расцвести, словно не осмеливаетесь довериться мне, околдовать меня пленительным ароматом распустившегося, цветка. Вина ли в том вашего садовника? Наш любимый сын нас покинул, но разве наша любовь утратила свою власть? В ней наша сила, и мы должны беречь ее, если хотим выжить. Эта любовь возникла раньше нашего ребенка, это она дала ему рождение. Мы должны хранить ее и лелеять. И радоваться ей. Я разделяю ваше горе, я чту память нашего сына, которого я оплакиваю как отец, но разве мы не можем оплакивать его вместе как любовники? Разве не был он рожден двумя пылкими любовниками? Я так хотел бы вновь вдохнуть восхитительный аромат вашей кожи, мои губы горят от нетерпения покрыть ваше тело тысячей поцелуев, руки дрожат от мысли о ласках всего вашего желанного тела, которое знаю и почитаю только я. Хочу почувствовать, как вы трепещете под нежными ласками, в моих безумных объятиях. Я изголодался по вашей любви, я хочу вкусить нежность вашего тела, вашу близость. Хочу вновь познать тот лихорадочный восторг, который объединял нас как любовников, как мужа и жену, предающихся глубокой и искренней любви в мирном королевстве нашей спальни.
Роза, я буду биться из последних сил, чтобы вернуть вам веру в нашу любовь, в нашу жизнь.
Вечно ваш,
Арман, ваш супруг
Дальше: От автора