27
На самой границе Чайнатауна, в камере Пятого полицейского участка, скорчившись на грязном полу, без движения лежал пожилой человек.
Дежурный полицейский, делая обход, с подозрением поглядывал на старика через решетку. Того принесли несколько часов назад; он был без сознания и с тех пор ни разу не шелохнулся. Все его лицо было усыпано крошечными осколками стекла, борода и макушка испачканы кровью. «Чертов анархист», — пояснил притащивший его лейтенант и ударил ботинком в ребра. Но старик не был похож на анархиста. Он был похож на чьего-то дедушку.
За эти часы к нему в камеру подсаживали самых разных людей. Некоторые из них проявляли интерес к его карманам, но не обнаружили в них ничего достойного внимания. Сейчас он оставался в камере один — последнее напоминание о том, что дежурство еще не завершено.
Позвенев ключами, полицейский отпер дверь камеры и отворил ее, налегая, чтобы петли погромче заскрипели. Старик по-прежнему не шевелился, но даже в тусклом свете единственной лампочки полицейский заметил, что у того под прикрытыми веками двигаются глазные яблоки и дрожит стиснутая челюсть. Пальцы неизвестного сжимались и разжимались в ритмических спазмах. Может, у него удар? Полицейский снял с ремня дубинку, наклонился и ткнул старика в плечо.
Внезапно вскинувшаяся рука обхватила его запястье.
Человеческий мозг не приспособлен для того, чтобы вмещать воспоминания за добрую тысячу лет.
Старик, знающий себя как Иегуду Шальмана, в тот самый миг, когда он прикоснулся к Джинну, будто лопнул по швам. Он превратился в миниатюрное Вавилонское столпотворение, и его мозг грозил разорваться под напором тысячелетнего запаса мыслей на самых разных языках. Перед глазами мелькали лица: сотни богов, мужских и женских, лесных духов и животных, их черты сливались и путались. Он видел и драгоценные иконы в золотых окладах, и грубо вырезанных из дерева идолов с именами, подписанными чернилами, кровью, выложенными камнями или цветным песком. Он опускал глаза и видел себя в бархатных одеждах, с серебряной кадильницей в руках, а потом вдруг оказывался нагим и его пальцы сжимали только обглоданные куриные кости.
Жизнь Иегуды Шальмана у него на глазах разваливалась на куски и путалась. То его товарищи по йешиве приходили в класс, наряженные в шелка и мягкие шлепанцы, а чернила смешивали в мисочках из нефрита. Тюремщик в монашеском балахоне стоял над ним с зажатым в руке кнутом. Дочь пекаря вдруг становилась черноглазой и чернокожей, а ее крики напоминали рокот океана.
Отец поднимал его из деревянной колыбели. На запястье отца был железный браслет. Мать брала его на руки и подносила к глиняной груди.
Иегуда Шальман отдался этому потоку, захлебнулся и ушел под воду.
Через мгновенье все должно было кончиться, но он еще боролся. Вытянутая вперед рука вдруг натолкнулась на воспоминание, которое принадлежало только ему, ему одному. Он сжал пальцы.
Ему опять было девятнадцать, и он видел сон. Во сне была тропинка, дверь, зеленый луг и рощица вдалеке. Он хотел сделать шаг, но не смог. Раздался чей-то голос:
Тебе здесь не место.
Забытое горе и гнев вспыхнули с новой силой и оказались столь же болезненно острыми, как много лет назад, а потом превратились в спасательную веревку, брошенную утопающему. Он вынырнул на поверхность и жадно вдохнул.
Дюйм за дюймом, с неимоверным трудом он боролся с течением и наводил порядок в своих воспоминаниях. Его одноклассники лишились своих шелков и шлепанцев, а тюремщик — монашеского балахона. Дочь пекаря снова стала белокожей, а ее глаза — светло-карими. Так постепенно он добрался до самого первого своего воспоминания, но не остановился и продолжал отсчитывать время назад — до своего предыдущего воплощения и того, что было перед ним. Он проживал каждую новую жизнь вспять, от смерти к рождению, видел, как поклоняется богам самого разного вида и достоинства. И в каждой новой жизни его неизбежно пожирал ужас перед наказанием, а вера была абсолютной. И разве могло быть иначе, если каждая новая вера давала ему силы творить чудеса, предвидеть будущее и раздавать проклятия? А его собственная книга — украденная, обгорелая, которая и служила источником всех его чудес и страхов, — ни разу, ни на секунду не усомнился он в том, что в ней собрана мудрость Вседержителя, Того, перед кем все остальные были плоскими и пустыми картинками. Разве ее сила и действенность не доказывали, что лишь Вседержитель был главной истиной, единственнойистиной? Но только теперь Шальман начинал понимать, что у истины бывает так же много лиц, как и у лжи, и что мир богов так же исковеркан и полон хаоса, как и мир людей. И чем дальше он забирался в прошлое, тем мельче и мельче казался ему Вседержитель, и в конце концов Он превратился в обычного дикарского божка, а Его заповеди — в надоевшие требования ревнивого любовника. А ведь Шальман всю жизнь провел в страхе перед Ним, с ужасом ожидая Его суда и загробного мира, которого он, скорее всего, так никогда не увидит!
Чем дальше в прошлое он углублялся, тем б о льшая ярость его охватывала: ведь он видел все свои былые воплощения, барахтающиеся в путах трусливых и пылких заблуждений. Все быстрее и быстрее разматывались перед ним его ранние жизни до тех пор, пока он не достиг начала начал, источника, из которого хлестал поток, оказавшегося дряхлым и грязным язычником по имени Вахаб ибн Малик.
Теперь эти двое внимательно рассматривали друг друга сквозь века.
Я знаю тебя,сказал ибн Малик, я уже видел твое лицо.
Я снился тебе, отозвался Шальман. Ты видел меня в сияющем городе, поднимающемся прямо из воды.
Кто ты?
Я — Иегуда Шальман, последнее из твоих воплощений. Я тот, кто все изменит и исправит, для тех, кто придет после.
Твоих воплощений?
Да, моих. Ты был всего лишь началом. Ты связал свою жизнь с Джинном, даже не подумав о последствиях, и все, кто шел после тебя, умирали, не становясь мудрее и ничего не поняв. Только я открыл эту тайну.
И какая от этого польза?— пожал плечами ибн Малик. Ты тоже умрешь, и твой секрет умрет вместе с тобой.
Я найду выход,пообещал Шальман.
Может, найдешь, а может, и нет. А что с Джинном? Такие, как он, живут подолгу, но не вечно. Когда он умрет, умрем и мы.
Значит, он не должен умереть.
Ты хочешь снова подчинить его? Возможно, у тебя не хватит на это силы.
Как не хватило тебе самому?
Мертвые глаза сузились.
А что ты такое, если не я сам, одетый в странную одежду и говорящий на другом языке?
Я — это итог тысячи лет борьбы и лишений! Ты одарил нас сомнительным бессмертием, но я буду первым, кто умрет, не корчась от страха!
Ибн Малик злобно зарычал в ответ, но Шальман оказался проворнее. Выбросив руку вперед, он схватил ибн Малика за горло:
Ты украл у меня всякую надежду на счастье.
Ибн Малик извивался в его руке:
Вместо этого я вручил тебе безграничное знание.
Плохая замена,бросил Шальман и сжал пальцы.
Разбудил Иегуду Шальмана острый запах отхожего места. Все ребра у него ныли, а лицо горело от сотни мелких порезов. Он попытался встать на ноги, но его придавливал к полу здоровяк в полицейской форме. Из ушей у того текла черная кровь, а от туловища к потолку поднимались струйки дыма. Не сразу Шальман понял, что держит его за запястье. Он отшвырнул неподвижную руку и выпрямился.
Дверь в камеру была открыта. За ней виднелся сырой коридор и само помещение участка. Прошептав несколько слов, Шальман невидимым прошел мимо нескольких полицейских, зевающих над бумагами. Еще мгновение — и он уже был на улице.
Быстрым шагом он двинулся к восточной границе Чайнатауна, а оттуда — в приютный дом. Голова еще трещала, распираемая внезапно обретенной памятью, но разрушение ему больше не грозило. Все предыдущие воплощения на время затаились, словно ожидая, что он станет делать дальше.
* * *
Еще не было и половины шестого, а София Уинстон уже сидела в одиночестве за длинным столом, пила чай и ела тосты. Первые девятнадцать лет своей жизни София не считалась ранней пташкой и обычно валялась в постели до тех пор, пока мать не присылала горничную, чтобы разбудить и одеть ее. Теперь же она поднималась и начинала дрожать еще до рассвета. Несчастной горничной тоже приходилось вставать в такую рань, затапливать камин в столовой и готовить завтрак молодой хозяйке. Потом она разжигала огонь и в комнате Софии, куда та возвращалась после завтрака, и только после этого могла вернуться к себе и снова рухнуть в кровать.
К своему удивлению, София обнаружила, что ей нравится вставать раньше всех в доме. Она предпочитала сидеть в одиночестве, читать отцовские путевые дневники и прихлебывать чай под треск камина. Единственным, что раздражало ее в эти часы, был ее собственный портрет в костюме турецкой принцессы — подарок Чарльза в честь помолвки. Портрет явно не удался. Девушка на полотне казалась не величественной, а почему-то грустной и виноватой, а ее глаза были опущены в пол. Она походила не на принцессу, а скорее на одалиску, захваченную в плен и примирившуюся со своей участью. Бедный Чарльз, кажется, очень расстроился, когда портрет был готов. Потом жених был очень молчалив за ужином и, пока София ела суп, не сводил глаз с ее дрожащей руки. Мать девушки решила, что портрет будет висеть не в главном зале, а в столовой, словно в наказание за то, что не оправдал ожиданий.
Девушка пила чай и поглядывала на часы. Ее отец обычно просыпался в шесть. Чуть позже он спустится за газетами, а потом к нему присоединится и ее мать, чтобы обсудить планы на день. Маленький Джордж улизнет от гувернантки и тоже примчится сюда за порцией утренних поцелуев. И хоть София и ценила свое утреннее одиночество, вся эта суматоха нисколько не раздражала ее. Она служила коротким, но необходимым напоминанием о том, что они по-прежнему одна семья.
Она уже допивала чай, когда из холла до нее донеслись торопливые шаги. Едва она успела подумать, что для гостей, пожалуй, рановато и что она не слышала звонка, как в столовую донесся повышенный голос одного из лакеев, а потом требовательный и громкий женский голос, что-то ему ответивший. Раздался крик, двери столовой распахнулись, и в проеме возникло поразительное видение: самая высокая женщина, какую Софии доводилось видеть, неким образом державшая на руках взрослого мужчину.
— Простите, что врываемся, — сказала она с заметным акцентом, — но нам нужен ваш камин.
Она решительно прошла в комнату, а следом за ней шмыгнул и человек в нищенских обносках. Лакей бросился было за женщиной, но она двигалась слишком быстро — как такое возможно с человеком на руках? Не оборачиваясь, она прошла мимо остолбеневшей Софии, и та мельком разглядела ее ношу. Это был высокий, худой, насквозь мокрый мужчина. Его лицо, прижатое к плечу женщины, оставалось невидимым. Широкий металлический браслет на одном из запястий сверкнул, отразив пламя камина.
София застыла от шока, оказавшегося сильнее любого озноба. Она завороженно смотрела, как женщина опускается перед гигантским камином на колени, отодвигает защитный экран и бросает мужчину в огонь.
Лакей в ужасе вскрикнул, и оборванец попытался вытолкать его из комнаты, гортанно стрекоча на незнакомом Софии языке. Женщина не отрываясь смотрела на огонь, словно ждала какого-то знака. Пламя на мгновенье задохнулось, когда на него упало тяжелое тело, но теперь опять весело трещало, и мужчина в нем казался викингом на погребальном костре. На глазах у Софии одежда его вспыхнула и обуглилась, но обнажившаяся под ней кожа осталась чистой и неповрежденной.
А ведь однажды он что-то рассказывал ей об этом, пока она, полусонная, лежала в его объятьях. Легенду о джиннах, фантастических существах, созданных из пламени. А потом, в Париже, этот невыносимый жар, словно в ее теле поселилась живая искра. Бессмыслица, казалось бы, — но все же некий голос шептал ей: «Ну да, так оно и есть. Ты и сама всегда это знала».
Комната быстро наполнилась дымом и запахом паленого хлопка. Лакей вырвался из рук своего противника и выскочил в холл, вероятно затем, чтобы позвать подмогу. Нищий иностранец сердито нахмурился и подошел к высокой женщине. Он что-то сказал ей на своем языке, и она кивнула.
— Ахмад, — позвала незнакомка.
Лежащее в огне тело зашевелилось.
— Видишь! — радостно вскрикнула женщина, и нищий что-то ответил ей, прикрывая глаза рукой.
Из холла донесся шум шагов, и в столовую ворвался дворецкий в сопровождении трех лакеев, а за ними, к ужасу Софии, следовал и ее отец. Женщина развернулась к вошедшим, явно намеренная защищать камин и человека, горящего в нем. Она готовится к драке, поняла София. Отец уже кричал, чтобы вызвали полицию. Вот-вот комната должна была превратиться в ад.
— Пожалуйста, все замолчите! — крикнула София, и, как ни странно, в комнате действительно стало тихо.
— София, — испуганно позвал ее отец.
— Все в порядке, папа. Я знаю этого человека.
— Что?!
Лежавший в камине снова пошевелился и задергался, словно от боли. Дрова под ним рассыпались, а София и высокая женщина отскочили назад, потому что в облаке дыма и пепла он вывалился из камина, упал на пол и так и остался лежать на каменных плитках. Воздух вокруг его тела дрожал от жара, и Софии на мгновенье показалось, что оно светится, как раскаленный уголь.
Высокая женщина склонилась над ним, но нищий предупредил ее о чем-то, и она вовремя отдернула руку.
— Ахмад? — позвала она.
Перепачканный сажей голый мужчина что-то прошептал.
— Да, это я, — отозвалась женщина, и ее лицо странно исказилось, хотя глаза и остались сухими. — Я здесь.
Она быстро дотронулась до его руки, как делают кухарки, проверяя сковородку, и, видимо решив, что он достаточно остыл, положила руки ему на плечи. Не открывая глаз, он накрыл ладонью ее руку.
София оглядела комнату и при других обстоятельствах, наверное, рассмеялась бы: обитатели самого известного и благородного особняка Нью-Йорка, раскрыв рот, пялились на голого мужчину, лежащего на ковре в столовой. Слуги толпились сзади, некоторые из них крестились.
— Сэр, полиция явилась, они в холле, — шепнул кто-то ее отцу.
При этих словах женщина немедленно вскинула голову и приготовилась к защите.
— Нет, — быстро вмешалась София и шагнула вперед. — Отец, отошли полицейских обратно. Они здесь не нужны.
— София, ступай к себе наверх. Мы поговорим с тобой позже.
— Я ведь сказала тебе, что знаю этого человека. Я ручаюсь за него и его друзей.
— София, это смешно. Откуда ты можешь…
— Это мои гости, — твердо сказала девушка. — Избавься от полиции. И пожалуйста, пусть кто-нибудь принесет этому человеку одеяло.
Отвернувшись от всех, она склонилась над неподвижно лежащей знакомой фигурой. Высокая женщина смотрела на нее так, словно пыталась увидеть, что у нее внутри.
— Вы знакомы с ним, — сказала она наконец.
София кивнула и взяла мужчину за свободную руку:
— Ахмад?
Его глаза не открылись, но лоб удивленно нахмурился.
— София? — прошептал он, и девушка услышала, как испуганно ахнул ее отец.
— Да, это я, — подтвердила она, прекрасно сознавая, что все глаза устремлены на нее и что все присутствующие неизбежно придут к очевидному и верному заключению; ее щеки вспыхнули бы, не будь они такими холодными. — Ты у меня дома. Здесь ты в безопасности.
Она бросила испытующий взгляд на отца, но тот, бледный и потрясенный, только молча смотрел на нее.
— Что с ним случилось? — спросила София у женщины.
— Он пытался покончить с собой.
— Боже мой! Почему?
Похоже, женщина готова была рассказать еще что-то, но, заметив множество устремленных на нее любопытных глаз, промолчала.
— Наверное, нам лучше обсудить все это без свидетелей. Давайте отнесем его в мою спальню, — предложила София. — Там тоже должны были разжечь камин.
В столовую вошла горничная с толстым шерстяным одеялом и, сунув его в руки Софии, поспешно отошла. Высокая женщина и оборванец, закутав своего товарища в одеяло, с трудом подняли его на ноги, поддерживая с двух сторон. София положила руку на плечо женщины, словно брала ее под свое покровительство, и под взглядами собравшихся четверо вышли из столовой.
— Отец, я все объясню позже, — пообещала София, не оборачиваясь.
В комнате у девушки они опустили его на кровать и засунули под одеяло медную грелку. Оборванный нищий, которого, кажется, звали доктор Салех и который говорил только по-арабски, подбросил дров в огонь, и скоро в комнате стало достаточно тепло даже для Софии. Потом доктор Салех переговорил о чем-то с высокой женщиной, Хавой, часто поглядывая на хозяйку.
— Простите, что мы втянули вас во все это, — чуть погодя обратилась к Софии женщина, — но у нас не было выбора. Речь шла о жизни и смерти Ахмада. Я так понимаю, вы знаете, кто он такой?
— Кажется, да. А вы… вы тоже такая?
Женщина, похоже, смутилась и отвела глаза:
— Нет, я… другое. Голем.
София понятия не имела, что это означает, но не стала расспрашивать и только кивнула:
— Пожалуйста, объясните мне, что случилось.
И женщина, назвавшаяся големом, рассказала. София чувствовала, что многие подробности пропущены, но вопросов не задавала. Она подала голос только один раз, когда услышала, что Хава нашла его в чаше фонтана в Центральном парке.
— Но это же то самое место, где мы с ним познакомились! — растерянно воскликнула она. — Я все-таки не понимаю, почему он это сделал?
— Может, хватит говорить обо мне так, точно меня здесь нет? — раздался голос с кровати.
Хава первой подскочила к нему — она двигалась так невероятно быстро!
— Привет, Ахмад, — тихо сказала она.
— Хава, зря ты меня спасла.
— Не говори глупости. И так слишком многое потеряно.
Жесткий смешок.
— Ты еще сама не знаешь сколько.
— Тсс. — Она сжала ему руку, словно желая убедиться, что он действительно здесь; София вдруг почувствовала себя посторонней в собственной комнате.
Джинн заметил доктора Салеха и что-то сердито сказал ему по-арабски. Доктор ответил в том же духе, резко и насмешливо, а потом неуверенно провел рукой по лбу. София еще раньше успела заметить, что он выглядит совершенно больным. Женщина о чем-то его спросила, он отмахнулся, но было ясно, что в душной комнате ему становится все хуже.
— Боюсь, у доктора Салеха было очень тяжелое утро, — сказала Хава, — а кроме того, он ничего не ел.
— Ну конечно. Сейчас я отведу его вниз, о нем там позаботятся.
На лице Голема появилось странное выражение, словно она вслушивалась во что-то далекое.
— И еще хорошо бы сказать всем, кто там столпился, что мы вас не убиваем и что ломать дверь не надо.
— А они собираются?
— Боюсь, что да.
— В таком случае спасибо, что предупредили, — кивнула София, решив поскорее разузнать, что такое голем.
Она отвела доктора Салеха в кухню и решительно приказала слугам накормить его и позаботиться о нем. Они таращились на нее так, словно у нее вдруг выросли рога, но послушно кивали. Уходя их кухни, она слышала их взволнованный шепот.
Наверху ей сообщили, что родители ожидают ее в библиотеке. Она решила на полную использовать неожиданно выпавшую возможность. Она объяснит родителям, что слуги обязательно станут сплетничать и ее репутация неизбежно пострадает. Почему бы не разорвать помолвку прямо сейчас, не дожидаясь скандала? И может, тогда ей стоит немного попутешествовать, пока не утихнут слухи? Индия, Южная Америка, Азия. Там, где тепло.
Спрятав улыбку, она отворила дверь библиотеки.
* * *
Утренняя служба уже началась, когда Майкл Леви подошел к бывшей синагоге своего дядюшки. До этого он бесцельно бродил по Нижнему Ист-Сайду, стараясь осознать, во что превратилась его жизнь, и не сразу понял, куда пришел. А когда понял, у него уже не оставалось сил менять курс. О своей квартире ему даже думать не хотелось. В приютный дом он тоже не мог вернуться из страха, что она все еще будет там. Наверное, ему следовало быть благодарным за то, что она успела предостеречь его и он, по крайней мере, сохранил жизнь, но в данный момент в душе Майкла не находилось места для благодарности.
Когда-то в здании, где теперь помещалась синагога, размещалась методистская церковь. Это был безликий молитвенный зал со стенами, сложенными из грубо обтесанного камня, — не величественный, не уютный. Такого рода здания могут сменить дюжину хозяев и назначений, а соседи так ничего и не узнают. Внутри человек двадцать толпились перед рядом деревянных скамей. По возрасту большинство из присутствующих близились к его дяде. Вдруг утратив решимость, Майкл остановился у входа. Он испугался, что его узнают старые дядины знакомые. В честь него они станут шепотом возносить хвалы Богу и предъявлять Майкла Леви как доказательство того, что в трудные минуты человек всегда возвращается к вере отцов.
И возможно, они будут правы. Он ведь уже признал за истину, что его жена — слепленное из глины существо, оживленное с помощью… чего? Божьей воли? Значит ли это, что теперь он должен поверить в Бога? Майкл вдруг почувствовал себя капризным ребенком, которого насильно волокут в школу. Но ведь не может же он забыть о том, что недавно узнал!
Служба шла, и мужские голоса то поднимались к потолку, то затихали. «Обратил Ты плач мой в радость. Разорвал рубище мое и перепоясал меня всесилием». Слова псалма отражались от стен, и, как всегда, его древний ритм в точности совпадал с биением сердца. Майклу виделось что-то нечестное в том, что молитва влияет на него таким образом, против его собственной воли; в том, что он может насмехаться над выраженными в ней чувствами, но все-таки повторяет слова вместе со всеми. Он легко представлял себя в девяносто лет, беззубым и безумным, не способным вспомнить ничего, кроме утренних молитв. Именно они были его самым глубоким воспоминанием, самой первой музыкой.
Он не мог сказать точно, когда перестал верить. Это произошло не в какой-то определенный момент и не являлось результатом работы ума, что бы там ни говорил его дядя. Нет, просто однажды он заметил, что Бог куда-то исчез. Возможно, он никогда по-настоящему в него и не верил. А возможно, просто обменял одну веру на другую и полюбил не Бога и не атеизм, а идеологию как таковую — точно так же он влюбился не в женщину, а в ее идеальный образ.
«Да, Хава Леви, — подумал он, — нелегко мне будет жить с мыслями о тебе».
К горлу вдруг подступили слезы, Майкл всхлипнул и поспешно вышел из храма. Он больше не слышал голосов молящихся, но всю дорогу невольно повторял про себя слова службы. Он шел в приютный дом, его единственный настоящий дом. Будь он привержен какой-то религии, приютный дом стал бы ее храмом, посвященным не богам или идеям, а живым, грешным людям. И если жена ждет его там, он готов встретиться с ней.
Приютный дом еще только просыпался, когда он вошел. В коридорах пахло кофе; Майкл слышал, как поскрипывают скрытые в стенах водопроводные трубы. Дверь в его кабинет была приоткрыта. Он приготовился к худшему, но внутри было пусто.
Он уселся за стол и решил, невзирая ни на что, начать обычную утреннюю работу, но тут обнаружил, что пропала пачка обгоревших листов, принадлежавшая Джозефу Шалю. В ночном алкогольном тумане он совершенно забыл о ней, как забыл и о самом Джозефе.
Майкл принялся лихорадочно выдвигать все ящики стола. Бумаги, принадлежавшие его дяде, лежали там, куда он их положил, но листов Шаля нигде не было. Может, сам Джозеф, вернувшись, обнаружил их у него в кабинете? Или бумаги забрала жена Майкла? Если бы только отыскать их, засунуть обратно в саквояж и ничего никому не говорить…
Из открытого дверного проема на стол упала тень.
— Странно, — негромко сказал Джозеф Шаль. — Я сам только что занимался тем же самым — кое-что искал. Похоже, среди нас появился вор. — Он холодно рассматривал Майкла. — Думаю, вам об этом уже известно.
Лоб Майкла покрылся ледяным потом. Он чувствовал себя словно в капкане и даже не пытался скрыть вину и ужас.
— Все ясно, — мягко заключил Джозеф.
С тихим щелчком он закрыл дверь за своей спиной. Теперь Майкл видел, что все лицо у того в синяках и порезах, а в одежде сверкают крошечные осколки стекла.
— Так, ну и что же мы будем делать дальше?
— У меня нет ваших бумаг, — торопливо сказал Майкл. — Они куда-то делись. Пропали.
Джозеф поднял бровь:
— А перед этим вы успели в них заглянуть?
— Да.
— О! И что-нибудь поняли?
— Достаточно.
Джозеф кивнул:
— Не спешите судить свою жену. Она действовала так, как велит ей ее природа. Голем не может жить без хозяина.
— Я хотел быть ей мужем, а не хозяином.
— Очень просвещенная позиция, — одобрил Джозеф; голос его звучал ровно, без следа обычной елейности. — Итак, где же моя собственность?
— Не знаю.
— Попробуйте догадаться.
Майкл молчал.
— Возможно, вы еще не все поняли, — вздохнул Джозеф. — Пока что я очень добр к вам. На самом деле мне вовсе не требуется задавать вопросы.
Из горла Майкла вырвался какой-то нелепый смешок.
— Вас что-то забавляет? — хмуро спросил Джозеф.
— Я только сейчас понял, какой вы настоящий.
— И что из этого?
— Нет, ничего. Просто вы ведь на самом деле им здорово помогали.
— Кому?
— Всем тем, кто проходил через наш приютный дом. Вы помогали им отыскивать свободные койки, давали полезные советы, а потом убирали за ними. Вы стали для них единственным добрым лицом в чужом городе. Какой же пыткой это, наверное, было для вас!
— Вы даже себе не представляете.
— Хорошо, — улыбнулся Майкл. — Я рад, что вам приходилось туго. Хотя мне и жаль вас. Правда. Немного же пользы принесло вам все это ваше могущество.
Глаза Джозефа превратились в узкие щели. Майкл испуганно сглотнул и продолжал:
— Ведь если подумать, все эти люди, которым вам так тошно было помогать, уходили отсюда куда-то, где краше и лучше. А вы единственный оставались.
— Избавьте меня от вашей жалости! — рявкнул Джозеф и, бросившись вперед, схватил Майкла за голову.
Майкл ни на секунду не потерял сознания, пока колдун копался в его памяти. Его противник действовал грубо, хватал моменты из прошлого случайными горстями, и потому, пока Майкл умирал, его осыпал град воспоминаний. Вот он на улице играет с друзьями в мячик; вот несется по лестнице, от кого-то удирая. Вот его тетка со слезами рвет нераспечатанное письмо от отца Майкла. Медсестра в суинбернской больнице кладет прохладную ладонь на его лоб. Вот он прогулял школу, и дядя, неловко перекинув мальчика через колено, шлепает его, явно смущенный такой задачей. Вот он стоит у подножия лестницы и смотрит, как к нему спускается высокая женщина, и сердце его переполнено радостью.
Наконец Джозеф отпустил его, и Майкл рухнул на пол, уставившись в потолок невидящими глазами.
Шальман немного постоял, раздумывая над теми крохами, которые ему удалось добыть. Затем подошел к столу и выдвинул ящик. Сверху, там, где недавно оставил их Майкл, лежали записи раввина Мейера о Големе.
Со все растущим возбуждением он листал страницы, следил за трудной работой равви, отмечал его ошибки и открытия. Только теперь он наконец понял, зачем тот «заимствовал» драгоценные книги у своих коллег. Он привык считать этого человека своим заклятым врагом, а тот преподнес ему такой изумительный подарок! Джозеф не мог не признать, что работа проделана с куда большим артистизмом, спокойствием и изяществом, нежели был бы способен он сам, в своей вечной горячке. Взять хотя бы обязательное условие применять формулу только с добровольного согласия самого Голема — такого он никогда бы не придумал. Да, по правде говоря, такое даже не пришло бы ему в голову.
Забавно, но Мейер, кажется, верил, что Голем свободно согласится отказаться от собственной свободы. Наверняка он рисовал себе долгий и прочувствованный разговор со своей подопечной, а вслед за этим — серьезно и разумно принятое решение. Шальман аккуратно свернул листок с формулой и положил его в карман. На этом этапе, решил он, его методы наверняка окажутся поэффективнее методов Мейера. В конце концов, согласие, полученное под принуждением, все равно остается согласием.