~
Три недели спустя она рассказала мне все. Слова падали с ее пера, догоняя одно другое, словно ей не терпелось исповедоваться, но только не оправдаться: в ее рассказе было две стороны, было намерение и деяние, свобода и последствия — она ничего не скрыла.
О месяцах, которые предшествовали событию, она писала без знаков препинания, ведь побои и оскорбления следовали друг за другом без пауз и перерывов, а в итоге она, окровавленная и задыхающаяся, оказалась на полу в ванной, а он засовывал ей в рот головку душа. Она писала, что сделала бы это уже тогда, когда он наклонился над ней и потянулся к крану. Но ничего подходящего не оказалось в тот момент под рукой, да и запястье у нее было сломано и бессильно висело под прямым углом к руке. Поэтому она просто лежача на полу, пока продолжались побои, а потом услышала удаляющиеся по коридору шали и звук захлопнутой двери.
«Я пересолила спагетти болоньезе!» Так она и написала с ироничным восклицательным знаком в конце. Этот восклицательный знак надорвал мне сердце.
Она не стала сообщать в полицию. Вместо этого той же ночью, под дождем, она доплелась до безлюдной и пользующейся дурной репутацией улицы, высыпала на землю все содержимое своей сумочки, потом добралась до телефонной будки и только тогда позвонила и полицию. Она сказала, что на нее напали и ограбили. Ее отправили в больницу и там лечили и заботились о ней, но она знала, что они ей не верят, потому что никто уже давно не верил в череду неудачных падений и ушибов, приключившуюся на третьем и четвертом году ее брака: не верила даже Линда, и не верили соседи, скрывающие свое неверие за завесой молчания. А когда он пришел забирать ее из больницы, то рыдал и клялся, что отомстит ублюдку, который сделал это с ней, и вот тогда-то она поняла, что сделает это, и тем определила свою жизнь на следующие девять лет.
В тот вечер, когда все случилось, дома его ждало не обещанное домашнее рагу, а еда навынос, причем еда китайская, которую он не любил, а она любила, но уже давно не осмеливалась покупать, но в тот вечер ей надо было, чтобы он разозлился, понимаете? Она заказам ее в одном из старейших ресторанов Ливерпуля, в «Золотом лотосе». Это был ее любимый ресторан, и там готовили ее любимое блюдо — креветки с чили, чесноком и имбирем; это блюдо было одним из очень немногих вещей, которые возвращали ей уверенность в себе, особенно если запивать cm бокалом холодного белого вина. Хотя синяки у нее почти сошли (прошло уже шесть недель), под глазами еще оставались черные круги, и с ними она казалась жалкой и неопасной, что в тот вечер было очень кстати. Она молча села за стол. Положила ему на тарелку рис и спросила, как прошел день, но он велел ей заткнуться. Она съела креветку и протянула ему пиво. Он ударил ее бутылкой по голове.
Она упала на пол, увлекая за собой миску, тарелку, вазу с еще не распустившимися цветами и свои палочки для еды (она никогда не ела китайскую еду вилкой и ножом; для нее было важно делать это правильно). Она и использовала палочку только потому, что та оказалась у нее под рукой: черная, металлическая и острая, часть свадебного подарка. Понимаете, она действовала инстинктивно. Он наклонился к ней и плюнул, но забыл прижать к полу ее руки. Сначала она думала, что попала ему в плечо. Только потом она поняла, что пятнадцать раз проткнула его сердце.
— Вот, — сказала я и протянула отцу письмо.
Он отложил пилу и сел в старое, засыпанное опилками кресло; долго шарил по карманам в поисках очков, пока я не показала ему на лоб, и тогда он нащупал их и опустил на глаза. Только такие моменты и выдавали его возраст, мелкие трещинки в сверкающей броне вечного мальчика. Я смотрела, как он читает. Его лицо оставалось спокойным и бесстрастным. Он еще не перевернул страницу, подумала я и вышла на улицу, подальше от запаха опилок и машинного масла, такого знакомого запаха его мастерской.
В детстве я постоянно торчала там, смотрела, как он делает разные вещи: причал, сарай, гимнастические лесенки для наших соседей, буфеты, полки и, конечно же, наш стол. Как хорошо, что он не ходит на работу, думала я тогда, ведь он так занят, он все время что-то делает. Он часто отдавал мне крепкие деревянные кубики, и я скоблила и шлифовала их до тех пор, пока они не становились гладкими, как морские камешки, и их можно было подарить кому-нибудь. Он рассказывал мне о волокнах дерева, о его структуре, о том, что древесина у дуба бледно-коричневая, а у бука иногда имеет красноватый оттенок; что у дуба текстура грубая, а у платана тонкая, а ясень очень хорошо гнется. В моей жизни было полно таких моментов, чудесных моментов, которые я принимала как должное. А Дженни Пенни никогда не знала своего отца. Рядом с ней никогда не было человека, который научил бы ее различать сорта дерева, рыбачить, радоваться.
— Элли, — позвал отец.
Я зашла в сарай и присела на ручку кресла. Отец вернул мне сложенное письмо и ничего не сказал. Я ждала большего — горестного вздоха, мудрого замечания, хоть чего-нибудь. Но вместо этого он поднял очки, устало потер глаза, как будто не прочитал про жестокость жизни, а сам увидел ее. Я положила руку ему на плечи, а то вдруг он опять вспомнит о Джин Харгривз, чей призрак вроде бы уже давно оставил его в покое, но, может, нам это только казалось.
— Она сказала, что получила разрешение на посещение? — спросил он.
— Да, на следующую среду.
— Поедешь?
— Конечно.
— Хорошо, — сказал он, встал с кресла и наклонился над верстаком.
На пол упал гвоздь с таким звуком, словно где-то вдалеке зазвонил колокол. Отец наклонился и поднял его.
— Возможно, она не… — начал он.
— Ты сможешь помочь ей? — перебила я его. — Если мы соберем все документы и свяжемся с ее адвокатом? Ты сможешь помочь ей?
— Посмотрим, — сказал он.
Особой надежды в его голосе я не услышала.