~
В поезде метро, отходящем от станции «Уэст-Хэм», взорвалась бомба. Мой отец закончил встречу с клиентом раньше намеченного и находился в это время в вагоне. Он позвонил нам из автомата, чтобы рассказать о бомбе и о том, что с ним все в порядке, в полном порядке, и нам незачем волноваться. В тот мартовский понедельник вечером, когда он вошел в дом с цветами для жены и ранними пасхальными яйцами для детей, его костюм был покрыт густой пылью и пахло от него странно и непривычно — то ли сгоревшей спичкой, то ли подпаленными волосами, — а в уголке рта чернело засохшее пятнышко крови. Когда раздался взрыв, отец прикусил себе язык, а чуть позже, убедившись, что он, как ни странно, совершенно цел, спокойно поднялся и вместе с другими пассажирами молча побрел к выходу и свежему уличному воздуху.
Он много смеялся и играл с сыном в футбол в нашем садике, прыгал за мячом и падал в грязь — словом, делал все, чтобы показать, как далека от нас смерть. И только позже, когда мы с братом легли спать, но тут же встали и спустились на свой привычный наблюдательный пункт посреди лестницы, мы услышали, как весь наш дом тяжело вздохнул: это напускная бодрость выходила из отца, как воздух из шарика.
— Она подбирается все ближе, — сказал он.
— Пожалуйста, не говори глупостей, — попросила мать.
— В прошлом году, а теперь это. Она меня преследует.
В прошлом сентябре отец встречался с каким-то важным клиентом в «Хилтоне» на Парк-лейн, а когда он уже собирался уходить, в вестибюле отеля взорвалась бомба; несколько человек были убиты, и многие ранены. Если бы в последнюю минуту отцу не пришлось забежать в туалет, он вполне мог стать одной из жертв в этом скорбном списке. Слабый мочевой пузырь спас ему жизнь.
Шли недели, но, вместо того чтобы радоваться двум чудесным спасениям, отец упрямо убеждал себя, что грозная тень карающей Судьбы подбирается к нему ближе и ближе. Он верил, что уже совсем скоро ее челюсти захлопнутся, он окажется беспомощным пленником за рядом кровавых зубов и вот тогда-то ясно осознает, что все кончено. Что жизнь прошла.
Его спасательным кругом стал футбольный тотализатор, и он цеплялся за него с маниакальной страстью. Потребность в выигрыше была у него настолько велика, что иногда по утрам он, казалось, искренне верил, будто все уже случилось. Сидя за завтраком, он брал в руки журнал и спрашивал: «Какой дом мы купим сегодня? Вот этот или тот?» Я смотрела на этого сбитого с толку незнакомца, притворяющегося моим отцом, и молча жевала свой поджаренный хлеб. Раньше его никогда особенно не интересовали деньги и, скорее всего, не интересовали и сейчас. Это был вопрос не денег, а веры. Отцу требовалось доказательство, что удача еще не совсем отвернулась от него.
Я каждую неделю выбирала одни и те же числа: свой день рождения, день рождения Дженни Пенни и Рождество — самые важные для меня даты. Брата цифры не интересовали, он брал карандаш, закрывал глаза и вел ими по списку команд, как на спиритическом сеансе. Он считал себя избранником фортуны и верил, что именно это отличает его от всех других людей. Я возражала, что от остальных его отличают «те туфли», которые он тайком носит по ночам.
Мать, выбирала цифры просто наугад. «Дай-ка я взгляну», — говорила она, а я вздыхала, потому что знала, что никакой системы у нее нет, а это «взгляну» значит только, что она ткнет куда попало. Меня сердила такая небрежность: как будто кто-то, не думая, раскрашивает нарисованный апельсин синим карандашом. Я была уверена, что именно из-за этого мы никогда не выигрывали и не выигрываем, но отец упорно заполнял форму и вместе с точно отсчитанной мелочью клал ее на камин, где она дожидалась прихода сборщика. И каждый раз не забывал произносить заклинание: «В следующую субботу наша жизнь обязательно изменится».
В ту субботу перемен в жизни мы ожидали на краю поля для регби — вполне подходящем для этого месте. Это был первый матч для моего брата, который раньше не признавал никаких контактных видов спорта, но зато теперь нетерпеливо подпрыгивал на месте, ожидая начала второго тайма, как самый нормальный мальчик. К его нормальности я еще не успела привыкнуть. В прошлом году он перешел в частную школу, за что отцу пришлось «отдать руку и ногу», как он выражался (другую руку и ногу он берег для моего образования), и там стал вполне сознательно выращивать из себя нового человека, совершенно не похожего на старого. Мне нравились и новый и старый, я только боялась, что новому брату с новыми интересами могу не понравиться я. Земля под ногами стала хрупкой и ненадежной, будто яичная скорлупа.
Один из игроков подбежал к брату и что-то зашептал ему на ухо.
— Обсуждают тактику, — пояснил отец.
Брат кивнул, наклонился, повозил руками по земле, а потом энергично втер грязь в ладони. Я ахнула. Поступок был до того неестественный и странный, что я ожидала самых невероятных последствий, но ничего не произошло.
На нашей стороне поля было ужасно холодно: вяловатое зимнее солнце, сначала решившее порадовать нас, теперь принялось играть в прятки и скрылось за высокими серыми башнями муниципальных домов, окружавших стадион; мы оказались в промозглой тени. Мне хотелось похлопать руками, чтобы согреться, но я не могла двигаться, потому что была буквально вбита в новое пальто, которое на прошлой неделе купил для меня мистер Харрис, — чудовищная покупка, не принесшая радости никому, кроме продавца. Утром, когда я впервые с трудом втиснулась в него, подошла к зеркалу и окаменела от ужаса, было уже поздно вытаскивать меня из этого орудия пытки; делая это в спешке, родители рисковали сломать мне одну или обе руки.
Мистер Харрис увидел пальто на распродаже и, вместо того чтобы подумать: а понравится ли оно Элеонор Мод? Пойдет ли оно Элеонор Мод? — он, вероятно, решил: этот кошмар как раз ее размера и она будет выглядеть в нем на редкость глупо. У пальто был белый перед, черные рукава и черная спина; оно было тесным, как наколенник, только гораздо менее полезным. Холод оно, правда, не пропускало, но я быта уверена, это не из-за качества ткани, а только потому, что холод, едва подобравшись ко мне, умирал со смеху. Родители были слишком вежливыми (слабыми) людьми, чтобы разрешить мне не носить этот подарок. Они только говорили, что мистер Харрис сделал его от чистого сердца, и обещали, что скоро придет весна и будет тепло. Я опасалась, что не доживу до той поры.
Раздался свисток, и мяч взлетел в воздух. Не сводя с него глаз, брат бросился в ту сторону, двигаясь с поразительной скоростью и инстинктивно огибая встречных игроков, а потом подпрыгнул. На секунду он словно завис в воздухе, остановил мяч и едва заметным движением кисти перехватил его. У брата были мамины руки: они, казалось, разговаривали с мячом. Я закричала и вроде бы даже замахала руками, но на самом деле они оставались неподвижными и плотно прижатыми к телу, словно меня разбил паралич.
— Синие, вперед! — кричала мама.
— Вперед, синие! — завопила и я так громко, что она вздрогнула и прижала палец к губам.
Брат несся по полю, плотно зажав мяч под мышкой. Тридцать ярдов, двадцать ярдов, финт влево.
— Вперед, Джо! Давай, Джо! Давай! — орала я.
Он споткнулся, но не упал, и по-прежнему никого рядом; пятнадцать ярдов, он оглядывается на бегу, зачетная линия уже совсем близко; и вдруг из ниоткуда, словно просто из грязи, прямо перед ним вырастает пятиголовая человеческая стена. Он врезался в нее, не снижая скорости, раздался оглушительный треск столкнувшихся костей, хрящей и зубов, и брат рухнул в грязь, уже смешавшуюся с кровью, а сверху на него рухнули эти пятеро и остальные, подбежавшие в последний момент. На поле и вокруг вдруг стало совсем тихо.
Солнце медленно выглянуло из-за башни и осветило эту куча-малу, похоронившую под собой моего брага. Я оглянулась на родителей: мать сидела, отвернувшись, и зажимала дрожащей рукой рот. Отец громко хлопал и кричал:
— Молодец, мальчик! Молодец! — Довольно странная реакция на то, что его сыну, возможно, сломали шею.
Похоже, только я осознавала такую опасность, а по-тому вскочила и бросилась на поле. Я пробежала уже полпути, когда кто-то из зрителей с хохотом выкрикнул:
— Ловите пингвина!
Я остановилась и оглянулась. Все болельщики смеялись надо мной. Даже мои собственные родители.
Судья по одному стаскивал с кучи побитых игроков, пока в самом конце, на дне я не увидела лежащего без движения, наполовину зарытого в грязь брата. Я попыталась наклониться, но из-за проклятого смирительного пальто потеряла равновесие, упала прямо на него, перекатилась и по инерции приняла сидячее положение.
— Привет, — сказала я. — Ты как?
Он смотрел на меня удивленно, не узнавая.
— Это я, Элли, — сказала я и помахала рукой у него перед лицом. — Джо?
Он все молчал, и я, но возможности размахнувшись, шлепнула его по щеке.
— Ой, — ожил он. — Ты зачем это сделала?
— Так надо, я видела по телевизору.
— А зачем ты оделась пингвином?
— Чтобы тебя насмешить.
И он засмеялся.
— А где же твой зуб? — спросила я.
— Кажется, я его проглотил.
Мы уезжали со стадиона последними, и машина уже хорошо разогрелась, когда они залезли на заднее сиденье.
— Вам хватает места? — спросила сидящая спереди мать.
— Да, здесь полно места, — ответил ей Чарли Хантер, лучший друг моего брата.
Разумеется, у него было достаточно места, потому что мать отодвинула свое сиденье так сильно, что прижалась лицом к ветровому стеклу.
Чарли в матче играл на месте полузащитника (как мне объяснили), и я считала, что это самый важный человек в игре, раз именно он решает, куда отправить мяч, а поэтому по дороге домой я спросила:
— Если Джо — твой лучший друг, почему ты так редко давал ему мяч?
В ответ он рассмеялся и растрепал мне волосы на макушке.
Мне нравился Чарли. От него пахло мылом «Палмолив» и мятой, и он был похож на моего брата, только гораздо темнее. Из-за того что Чарли был темнее, он казался старше своих тринадцати лет и немного мудрее. Как и мой брат, он грыз ногти, и сейчас, сидя между ними, я наблюдала, как они, будто грызуны, обрабатывают свои пальцы.
Маме и папе Чарли тоже нравился, и мы всегда подвозили его домой после матчей, потому что его родители никогда не приходили посмотреть на игру и мои родители его жалели. А я думала, что ему повезло. Его отец работал в нефтяной компании и таскал свою семью из одной нефтяной страны в другую, пока ресурсы во всех них не иссякли. Тогда его родители развелись (факт, который крайне занимал меня), и Чарли решил, что лучше жить с вечно работающим отцом, чем с матерью, которая вскоре после развода вышла замуж за парикмахера по имени Нэп. Чарли сам готовил себе еду, и у него в комнате имелся свой телевизор. Он был самостоятельным и неуправляемым, и мы с братом оба считали, что если когда-нибудь попадем в кораблекрушение, то хорошо бы оказаться на необитаемом острове вместе с Чарли. Когда машина делала крутой поворот, я специально приваливалась к нему, чтобы проверить, не оттолкнет ли он меня, и он не отталкивал. К счастью, жар от печки достиг уже и заднего сиденья, мы все разрумянились, и не видно было, как я краснею, поглядывая попеременно на брата и Чарли.
Чарли жил на главной улице богатого пригорода недалеко от нас. Сады здесь были ухоженными, собаки подстриженными, а машины отполированными. Похоже, одного взгляда на такое великолепие хватило, чтобы испарились последние капли жидкости из полупустого стакана моего отца: он выглядел грустным и подавленным.
— Какой прелестный дом, — сказала мать, и ни капли зависти не просочилось ни в ее голос, ни в сознание.
Такой уж она была: всегда благодарной за то, что имеет. Ее стакан был не только наполовину полон, но к нему словно прилагалась гарантия постоянного пополнения.
— Спасибо, что подвезли, — сказал Чарли и открыл дверь.
— Всегда рады, Чарли, — ответил отец.
— Пока, Чарли, — сказала мать и взялась за рычаг, чтобы отодвинуть наконец сиденье.
Чарли наклонился к Джо и негромко сказал, что они поговорят попозже. Я тоже наклонилась и сказала, что и я хочу поговорить, но он уже вышел из машины.
Вечером голос диктора, объявляющего результаты футбольных матчей, просачивался в кухню из гостиной — монотонная скороговорка, похожая на прогноз погоды для судов, но совсем не такая важная и интересная. Мы часто оставляли телевизор включенным, когда уходили в кухню. Я считала, что это делается для компании: как будто нашей семье предназначалось быть гораздо больше, чем она есть, и этот голос издалека словно замещал отсутствующих.
На кухне было тепло и пахло сдобой, а за выходящим в сад окном, будто голодный гость, маячила темнота. Платан, еще голый, казался сложной системой вен и нервов, тянущихся в темно-синее небо. Мама говорила, что это цвет формы французских морских офицеров. Французское морское небо. Она включила радио. «Карпентере» пели «Еще раз вчера». У нее было задумчивое, даже грустное лицо. Отца в последний момент вызвали на помощь клиенту, который, скорее всего, помощи не заслуживал. Мать начала подпевать. Она поставила на стол блюдо с сельдереем, улитками и любимые мной вареные яйца, которые треснули в кастрюльке, отчего их липкая внутренняя сущность распустилась вокруг белым кружевом.
Брат, розовый и сияющий, вышел из ванной и уселся рядом со мной.
— Улыбнись, — попросила я.
Он послушно улыбнулся. Я полюбовалась новой черной дыркой посреди его рта и попыталась засунуть в нес улитку.
— Прекрати. Элли! — прикрикнула мать и выключила радио. — А ты, — погрозила она брату, — не разрешай ей.
Брат перегнулся через стол, чтобы полюбоваться своим отражением в дверном стекле. Новые раны шли новому ему; они совершенно изменили пейзаж его лица, придав ему мужественность и благородство. Он нежно прикоснулся к опухшему глазу. Мать с грохотом поставила перед ним чайник, но ничего не сказала. Она явно не одобряла этой гордости и самолюбования. Я взяла еще одну улитку, подлепила маленькое тельце концом булавки и попыталась вытащить ее из ракушки, но оно не поддавалось. Это было странно: как будто, даже умерев, она говорила: «Я не сдаюсь». Я не сдаюсь.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила магь.
— Ничего, — ответила я.
— Я не тебя спрашиваю, Элли.
— Я в полном порядке, — сказал брат.
— Не тошнит?
— Нет.
— Голова не кружится?
— Нет.
— Ты ведь мне все равно не скажешь?
— Не скажу, — подтвердил он и засмеялся.
— Я не хочу, чтобы ты играл в регби, — твердо сказала мать.
Он спокойно взглянул на нее:
— А мне все равно, что ты не хочешь, я буду играть.
Он взял чашку и сделал три больших глотка, наверняка они обожгли ему горло, но он не подал виду.
— Это слишком опасно, — сказала мать.
— Жить вообще опасно.
— Я не могу на это смотреть.
— Тогда не смотри, но я все равно буду играть, потому что я еще никогда не чувствовал себя таким живым. И таким счастливым, — скачал он и вышел из-за стола.
Мать отвернулась к раковине и смахнула что-то со щеки. Может, слезу? Я поняла: она плачет из-за того, что раньше брат никогда не применял к себе слово «счастливый».
Перед тем как уложить бога спать, я, как обычно, дала с my перекусить. Теперь его клетка стояла во внутреннем дворике, и от ветра ее закрывала ограда, построенная новыми соседями — теми, которых мы еще не знали и которые въехали вместо мистера Голана. Иногда мне еще казалось, что через планки забора на меня смотрят его бледные, прозрачные, как у слепого, глаза.
Я опустилась на холодные плитки и наблюдала, как бог шевелится под газетой. Было холодно, и я поплотнее закуталась в одеяло. Небо над нами было черным, огромным и пустым: ни самолета, ни звезды. Постепенно эта пустота, которая была наверху, заполняла меня изнутри. Она стала частью меня, как весталка пли синяк. Как мое второе имя, которым меня никто не называл.
Я просунула палец через сетку и нашла его нос. Его дыхание было теплым и легким, а язык — настойчивым.
— Все проходит, — тихо сказал он.
— Хочешь есть?
— Немножко, — ответил он, и я просунула в клетку морковку.
— Спасибо, — сказал он. — Очень вкусно.
Сначала я решила, что это лиса так громко дышит и шуршит сухими листьями, а потому потянулась за крикетной битой, валявшейся во дворике еще с лета. Я осторожно двинулась на звук и у задней изгороди увидела ее: розовую мохнатую кучу, бессильно раскинувшуюся на мешке с соломой. Она повернула ко мне измазанное грязью лицо.
— Что с тобой?
— Ничего.
С моей помощью она поднялась и начала стряхивать листья и веточки со своего любимого халата.
— Я убежала, потому что они опять ссорятся, — объяснила она. — Сегодня очень сильно, а мама кинула лампу в стену.
Я взяла ее за руку и повела к дому.
— Можно, я у вас останусь сегодня? — сказала она.
— Я спрошу у мамы, но она точно согласится. — Мать всегда соглашалась.
Мы присели на корточки перед клеткой и прижались друг к другу, чтобы было не так холодно.
— С кем ты здесь разговаривала? — спросила Дженни Пенни.
— С кроликом. Знаешь, он ведь говорящий. У него голос как у Гарольда Вильсона.
— Правда? А со мной он будет разговаривать?
— Не знаю. Попробуй.
— Эй, кролик, кролик, — позвала она и ткнула его в пузо своим коротким толстеньким мизинцем. — Скажи мне что-нибудь.
— Ах ты, засранка, — сказал бог. — Больно ведь!
Дженни Пенни минуту посидела молча. Потом посмотрела на меня. Потом еще подождала.
— Ничего не слышу, — сказала она наконец.
— Может, он устал, — предположила я.
— А у меня тоже один раз был кролик. Я тогда была совсем маленькой, и мы жили в фургоне.
— И что с ним стало? — спросила я, уже чувствуя жестокую неизбежность того, что последует.
— Они его съели, — сказала Дженни Пенни, и по ее грязной щеке к уголку рта сбежала одна слеза. — Сказали, что он убежал, но я знаю, как все было. Вкус-то был совсем не такой, как у курицы.
Еще не договорив, она подняла подол халата, подставив холоду белую коленку, и со всей силы опустила ее на острый край плитки. Кровь немедленно побежала по ноге вниз, к краю носка. Я молча смотрела на нее, испуганная и одновременно зачарованная этим внезапным неистовством и спокойствием, с разу же разлившимся по ее лицу. Задняя дверь дома распахнулась, на улицу вышел мой брат.
— Ух ты, ну и холод! — поежился он. — А вы что тут делаете?
Мы не успели ответить, но он уже увидел ногу и кровь.
— Черт!
— Она споткнулась и упала, — поспешно объяснила я, не глядя на нее.
Брат присел на корточки и потянул ногу Дженни к свету, льющемуся из кухонного окна.
— Дай-ка посмотрим, что у тебя здесь, — приговаривал он. — Черт, сколько крови! Больно?
— Уже нет, — ответила она, засовывая руки в слишком большие карманы халата.
— Тут нужен пластырь, — сказал брат.
— А может, и два, — подхватила я.
— Ну, тогда пошли. — Он поднял Дженни на руки и прижал к груди.
Я никогда не думала о Дженни как о маленькой девочке. Странный ночной образ жизни и преждевременная самостоятельность как-то старили ее. Но тем вечером Дженни Пенни, прижавшаяся к груди моего брата, показалась мне маленькой, беззащитной и несчастной. Ее щека мирно прижималась к его шее; глаза жмурились от ощущения защищенности и заботы. Я не пошла в дом сразу за ними. Пусть она вдоволь насладится этим моментом. Пусть поверит в то, что все, что есть у меня, принадлежит и ей.