9
Дразнить слабоумного я начал не сразу. Я дал ему время проявить себя с хорошей стороны. Положа руку на сердце, не больно-то мне и нужно было подтрунивать над ним, вот что обидно, я мог бы спокойно обойтись без этого. Но уж слишком хорошо у него варил котелок, несмотря на все его слабоумие. Когда его вызывали, он начинал валять ваньку, напуская на себя такой утомленный вид, что учителя оставляли его в покое, переключаясь на других. Он точно знал, как себя вести, чтобы в Монтанелли его всегда приголубили. Лишь только он открывал свой писклявый рот, как все, не сговариваясь, приседали на корточки, чтобы погладить его по головке, такого несчастненького. Меня же так и подмывало приложить его мордой об стол. Учителям было невдомек, что он гораздо хитрее, чем казалось. Даже в ответ на нормальное обращение с нашей стороны он начинал выходить из себя и орать как резаный. Учителя мчались к нему со всех ног, чтобы успокоить. Виновных назначали без суда и следствия. Но стоило учителю отвернуться, как слабоумный принимался пинать тебя в лодыжку или больно щипать. Он быстро сообразил, что ему все сходит с рук, и умело пользовался своей безнаказанностью.
Однажды я пригласил Яна к себе домой. Не помню точно, с какого перепугу. Ведь я его недолюбливал. Возможно, в глубине души я надеялся, что в домашней обстановке он перестанет вести себя как несмышленый младенец, нуждающийся в родительской опеке. Я показывал ему модели самолетов и танков, склеенные моими руками за последние годы, ставил ему пластинки, увеличивая громкость в самых красивых местах (так же как делал это, когда ко мне заходили Эрик и Герард). Я даже показал ему свои рисунки и комиксы. Слабоумный по большей части молчал, лишь изредка кивая. Хотя, увидев на рисунке кошку, сигающую с балкона пятого этажа, он рассмеялся. На моих глазах – впервые. Я сразу предложил ему снять пальто, шарф и варежки. Шарф и варежки он таки стянул, но пальто не захотел снимать ни в какую. Я чувствовал, что парень меня боится. Проблема в том, что я знаю, как нагнать страху на человека, но совершенно не представляю, как дать обратный ход, позволив окружающим расслабиться в моем присутствии.
Одним словом, у меня было ощущение, что я делаю доброе дело, что так и нужно. По сути, моя тогдашняя благосклонность к слабоумному ничем не отличалась от покровительствующего отношения к нему учителей в Монтанелли. Однако на роль благодетеля я подходил меньше всего. По моему глубокому убеждению, помогать вообще никому не надо. Люди, нуждающиеся в помощи (неважно, просят они о ней или нет), требуют к себе иного подхода, чем те, кто и без помощи может обойтись. При этом я отнюдь не утверждаю, что друзей, например, не стоит выручать из беды, нет, это другое, на то они и друзья, чтобы поддерживать друг друга. Тот, с кем постоянно нянчатся, утрачивает самостоятельность, привыкая к мысли о том, что его всегда вытащат из воды. Он становится настолько зависимым от других, что специально бросается в воду, лишь бы только его чаще спасали. Думаю, мир бы преобразился, если бы из него исчезла жалость. Я размышлял об этом, пока слабоумный пил кока-колу, которой я его угостил, при этом он практически не осмеливался смотреть мне прямо в глаза. Впрочем, и мне было бы неловко смотреть в глаза тому, кто изо всех сил пытался бы мне помочь.
Моя мать, которая уже болела, была тем не менее на ногах, сомнамбулой передвигаясь по дому. Не скрывая своего отвращения, она оглядела Яна с ног до головы.
– Этого мальчика непременно надо дразнить, – сказала она потом. – Именно этого он и добивается.
Спустя несколько дней ко мне подошел Ван Бален. Должность учителя голландского языка он совмещал с классным руководством. В каждом классе был свой руководитель, который совал нос во все дела. Его интересовало буквально все: твои успехи по части карточек, твое настроение, причины твоего упрямства и твои жизненные цели. Помимо классного руководителя существовала еще должность старосты, которого выбирали всем классом, поручая ему организовывать всевозможные мероприятия. Я и был тем старостой, но ни фига не организовывал. Ван Бален как-то ненароком спросил, зачем мне понадобилась эта должность – чтобы повысить свою популярность? Но все было с точностью до наоборот. Я выдвинул свою кандидатуру именно потому, что уже был одним из самых популярных фигур в классе. Ван Бален всегда умудрялся перевернуть все с ног на голову. Тот факт, что я не использовал в личных целях статус классного избранника, вписывался, с моей точки зрения, в ту концепцию свободы, за которую так ратовали в лицее Монтанелли. Однако Ван Бален пропустил мимо ушей мою теорию и принялся снова талдычить про мой негативный настрой, достав меня до печенок. В этом лицее наши наставники сами толком не знали, чего хотели.
Очевидно, Ван Бален прослышал, что слабоумный был у меня в гостях. Черт его знает, кто ему донес, но на то ты и классный руководитель, чтобы все подмечать (жаль только, что от его орлиного взора ускользали действительно важные вещи).
– Молодец, что пригласил Яна к себе домой, – сказал он, сжимая мне плечо.
По правде говоря, во всем лицее был лишь один более или менее трезвомыслящий человек. Это был учитель истории Бронстейн. Он здорово умел рассказывать, особенно с бодуна, хотя, вообще-то, у любого историка язык должен быть хорошо подвешен. Я любил слушать пересказы исторических событий в его варианте. Если армии, скажем, вступали в битву, то его комментарий звучал так: «И тут началась мясорубка…» Он называл вещи своими именами. Генрих VIII, «оторвавший одной из своих жен голову», линии обороны, изрешеченные противником, бомбардировщики, обрабатывавшие густонаселенные территории, захваченные города, где мародерствовали и убивали.
У Бронстейна была отвратительная собака по кличке Оскар, которую он всегда брал с собой в класс. Вся в язвах и гнойниках, она спала на куске пенопласта и жутко воняла. А когда начинала чесаться, то сосредоточиться на уроке вообще не представлялось возможным. От расчесанных до крови болячек тошнотворно разило псиной, так что ты не решался дышать даже ртом. К счастью, Бронстейн был заядлым курильщиком, и запах никотина чуть заглушал эту немыслимую вонь. Бронстейн был довольно замкнутым человеком, но однажды он устроил вечеринку для всего класса у себя дома. Таким образом он, вероятно, надеялся хоть немного сузить непреодолимую пропасть между учителем и учениками. Но все обернулось иначе. Так вот, именно Бронстейн не боялся воздавать слабоумному по заслугам. Как-то он спросил Яна, где именно ступил на английский берег Вильгельм Завоеватель.
– Что вы сказали? – вякнул слабоумный своим жалостливым голосочком, по привычке рассчитывая на сочувствие.
Однако Бронстейн был глух к этим его уловкам.
– Опять ворон считаешь! – угрожающе сказал он.
Класс замер. Оскар оторвал морду от своей подстилки и навострил уши.
– Если не знаешь, то проваливай отсюда!
– Кто, я? – спросил слабоумный.
Таким тоном с ним никто еще не говорил. Он скривил рот и начал учащенно моргать. Но поздно.
– Да, ты, Ян! – рявкнул Бронстейн, стукнув кулаками по столу. – Убирайся! С глаз долой! Сделай милость, исчезни!
С поникшей головой тот вышел за дверь. Мне даже стало его жаль. С другой стороны, он мог себя поздравить – впервые его выгнали из класса как нормального человека. Остальные преподы ни за что бы не отважились на такое. В крайнем случае они бы вежливо спросили, не против ли тот покинуть класс.
Вкратце расскажу о вечеринке. Нет желания вдаваться в подробности. Бронстейн жил в крошечном домике, близко от порта и прямо рядом с железной дорогой. По гигантскому стальному мосту беспрестанно громыхали составы. Жил он один, и сразу стало понятно, что он не привык принимать у себя такую ораву гостей, как наша. Улыбаясь, он незаметно сидел в углу, словно вообще был не с нами, и почти весь вечер молчал. К организации праздника он подошел со всей серьезностью – никакого дешевого вина или детского фруктового сока. Он накупил целый арсенал бутылок виски и джина, для которых пришлось расчистить место на книжной полке. За нехваткой стульев рассевшись на полу, мы все горланили, гоготали и пожирали из мисок чипсы с орешками. На Бронстейна никто не обращал внимания. А тот все больше погружался в себя. В его глазах стояла грусть, мне даже показалось, что он плачет, но после столь нешуточного количества выпитого я вполне мог себе это нафантазировать.
Было уже поздно, но уходить почему-то не хотелось. Эрик и Герард давно свалили домой. Заунывно играл саксофон. Наверно, это была единственная пластинка в доме, более или менее подходящая для вечеринки, и Бронстейн ставил ее снова и снова. Эта, что называется, джазовая музыка нагоняет на тебя такую беспробудную тоску, которую потом невозможно изжить. Нет способа вернее, чтобы вызвать в людях наичернейшие мысли и тягостные чувства. Антон Керкграфе прирос к стулу – было похоже, что в ближайшие две тысячи лет он вряд ли сможет с него подняться. Оскар омерзительно чавкал, орудуя мордой в миске с чипсами. Вообще, под конец вечера почти все мы лыка не вязали.
В какой-то момент Бронстейн обратился ко мне.
– Наблюдаешь за происходящим? – сказал он.
Я поднял на него глаза, точнее, изо всех сил попытался поднять. Голова кружилась как чумная, и мне удалось лишь скривить лицо в гримасе.
– Да, понятно, – продолжал он дружелюбно. – Тебе здесь скучно…
Зажигая сигарету, он сказал:
– Непросто. То есть я хочу сказать, что мне тоже непросто…
Зажечь сигарету никак не получалось, казалось, что вот-вот он грохнется со стула.
– Иной раз ложишься в пять утра, зарядившись лошадиной дозой алкоголя, а уже через пару часов обреченно тащишься в школу к этим тупоголовым… Непонятно, как я вообще еще жив…
И потом он заговорил о Монтанелли, о том, что все идеалистические проекты постигала одна и та же судьба, хотя в их основе лежали отнюдь не плохие идеи, непременно исковерканные затем бесчисленными последователями. Он рассуждал об Иисусе Христе, Сталине, коммунизме и их сторонниках. Все это, конечно, было забавно, но я с трудом концентрировался. Я набрал еще горсть чипсов, от чего мне стало совсем погано, а Бронстейн все говорил и говорил об утопическом государстве и о вечном рае на земле. Он явно не один год размышлял на эту тему. Он сказал, что всю эту шушеру нужно поставить к стенке, что он собственноручно бы их расстрелял, сначала позволив им выкурить последнюю сигарету, но после никакой пощады – повязка на глаза и приказ стрелять; он лично руководил бы расстрелом, схватил бы ружье и скомандовал: «Готовьсь… Пли!» Тут он захохотал как безумный, уронив на пол стакан с джином. Он говорил об общих могилах, куда трупы потом сбросят бульдозерами, и в первую очередь экипаж тонущего корабля «Мария Монтанелли», включая учителей и учеников. «В глазах Бога все мы порядочные мерзавцы», – сказал он, ползая на четвереньках в поисках своего стакана.
Я предпринял попытку подняться, но ноги меня не слушались. Антон Керкграфе блевал на кухне в раковину с грязной посудой, на проигрывателе крутилась все та же снотворная мура. И тогда Бронстейн заплакал. На этот раз мне не почудилось, все его тело сотрясалось от рыданий, пока он ползал по полу, а Оскар вилял хвостом и норовил лизнуть его в лицо. Но Бронстейн с силой его оттолкнул. Хорошо помню, что еще подумал тогда: почему за целый вечер я не допер, что ему плохо, почему притворялся, что мне интересны бредни этого всеми покинутого человека. Или же я специально засиделся, чтобы стать свидетелем подобной развязки? Впрочем, в компании гостей, втаптывающих чипсы в ковер под аккомпанемент гнуснейшей музыки, такая развязка была предсказуема. Тем не менее я попытался его утешить, хоть в этом деле я не мастак, даже по пьяной лавочке. От алкоголя я становлюсь лишь до противности сентиментальным. Я вдруг представил вечера, которые Бронстейн отшельником проводит дома, без этих дерьмовых гостей, а мимо проносятся поезда, и дождь стучит в окно; Оскар мирно спит у камина и поднимает морду в надежде получить какое-то лакомство, если Бронстейн шаркает на кухню и открывает холодильник… Нет, не помню точно, что я ему там наплел. Может, что я переселюсь к нему, дабы скрасить его одиночество, или что буду часто его навещать, дабы, ну предположим, поиграть в шахматы, или что ему нужно купить телевизор и смотреть всякие там программы, в том числе исторические. Словом, цитируя самого Бронстейна, от моих попыток его утешить и лошадь прослезилась бы.
Мы уже стояли на кухне, где Антон Керкграфе столовой ложкой пытался устранить засор в раковине. Бронстейн прижал к лицу полотенце и несколько раз глубоко вдохнул.
– М-да, бывает, – буркнул он.
Отложив полотенце, он вымучил из себя улыбку.
– Здорово, что вы все пришли, – сказал он. – Но сейчас уже очень поздно.
Через несколько дней мы снова собрались на уроке истории. Бронстейн рассказывал про позиционную войну и бессмысленную бойню ради захвата каких-то там несчастных метров чужой территории. Я пытался перехватить его взгляд – хотел убедиться, что мы оба забыли о случившемся на вечеринке; я искал его понимающего взгляда, однако Бронстейн в течение всего урока ни разу не посмотрел прямо в класс. И без слов было ясно, что даже самое что ни на есть недавнее прошлое навсегда стало для Бронстейна частью истории.