7
Лицей Монтанелли, в сущности, мало чем отличался от других учебных заведений. Пожалуй, только набором терминов, вроде как сглаживающих острые углы. Табель успеваемости ученика назывался, к примеру, отчетом об успеваемости. Нам ставили не отметки, а оценки, что по большому счету одно и то же. Дураку понятно, что «отлично» – это пять, «хорошо» – четыре, «удовлетворительно» – три, а «неудовлетворительно» – два. «Плохо» и «очень плохо» по этой градации означали, что дела твои швах. Учащиеся, в свою очередь, обязаны были быть паиньками и не лезть на рожон.
«Уды» и «неуды» еще можно было бы пережить. Но учителя всегда вносили в отчеты свои личные соображения насчет каждого из нас. В мой адрес, во всяком случае, ничего хорошего они не писали. Зачастую я неделями не отваживался показать свой отчет об успеваемости родителям. Уж понаставили бы просто двоек и троек, и то было бы легче. Ан нет, обязательно было налить воды типа: «Его негативный настрой оказывает пагубное влияние на атмосферу в классе…», или «Он отказывается работать и подает плохой пример другим…», или «Он мог бы учиться гораздо лучше, если бы не противился учебному процессу…». Негативный настрой! Кто бы говорил! При этом они никогда не были честны. Сказали бы лучше: «Мы терпеть не можем вашего сына, скорее бы он сгинул, к чертям собачьим…» Нет, чересчур обтекаемые формулировки не позволяли сделать однозначных выводов. Хуже газетного гороскопа, который всякий толкует на свой лад. Родители, читая эти отчеты, думали небось, что их ребенок просто клинический случай. Бывало, тем не менее, что учителя оценивали меня и на «хорошо», им просто некуда было деваться, зато между строк волей-неволей прочитывалось, что я, как ни крути, пропащая душа. «Мы стараемся продлить ему жизнь с помощью лекарств, но в конце концов он все равно умрет» – вот каким по смыслу было резюме. Ну правда, пусть бы ограничились голыми отметками.
Согласен – одними бездушными цифрами не выразишь суть человека, но разве учителя разбираются в людях? То, что они выбрали педагогическую стезю, еще не значит, что они в чем-то смыслят. «Тот, кто обладает хоть толикой индивидуальности, не станет педагогом, – сказал как-то отец Эрика. – Индивидуальность и педагогическая деятельность не уживаются, это несовместимые понятия». Разумеется, из любого правила есть исключения. Но исключения эти так же редки, как пролетающие около Земли кометы. Целую вечность они одиноко кружат по бесконечной вселенной, лишь раз в восемьдесят лет приближаясь к земной орбите, – если тебе довелось увидеть одну комету, считай, что ты везунчик. Подавляющее же большинство учителей – это заурядные неудачники, которые, вообще-то, мечтали достичь больших высот, но в итоге по уши завязли в зыбучих песках преподавательской пустыни.
Больше всего меня раздражало то, что в лицее Монтанелли свято верили в исключительность их образовательной системы. В обычной школе у тебя, по крайней мере, была лазейка – ты мог свалить все свои грехи на саму школу. Лицей же Монтанелли был без ума от самого себя, и если ты не разделял восторга наставников, тебя считали чокнутым. Лично мне кажется, что у каждого есть право как минимум на протест. Те, кто сделал выбор за тебя, лишили тебя возможности дышать. Ты дышишь воздухом, уже побывавшим в легких других людей, знающих наперед, что тебе во благо, а что во вред. Это самые гнусные люди на свете. Долгие годы я чувствовал себя виноватым из-за своего нежелания учиться в лицее Монтанелли. «Чему ты так сопротивляешься?» – спросил меня как-то учитель голландского языка Ван Бален, вызвав меня на ковер после очередной провинности. Я надеялся, что наконец-то получу по заслугам, но в сотый раз услышал все тот же невразумительный вопрос. В Монтанелли обожали психологизировать. Приходилось быть начеку, иначе они умудрялись вообще все списывать на психику. Чему я сопротивлялся? Я не знал, что сказать. Глядя в глаза доброжелательному, участливому Ван Балену, я был уверен: легче объяснить папе римскому, что Бога нет, чем ответить на этот вопрос. Руководство лицея Монтанелли всерьез полагало, что детям устроили там рай на земле. «Может, ты хочешь перейти в классическую школу?» – об этом меня тоже часто спрашивали, причем таким тоном, будто классическая школа сродни концлагерю. Само собой, подобная перспектива меня не прельщала. Но чего же в таком случае я хотел? Не хотеть ничего было непозволительно, иначе они заново принимались меня распекать за мой негативный настрой. А по-моему, залог свободы в том, чтобы найти в себе мужество сказать: мол, принципиально не хочу выбирать из того, что было уготовано мне еще до рождения.
Заезженный вопрос всех родственников «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?» – из той же серии. Ведь то-то и оно, что ты в состоянии ответить на него, только когда вырастешь! Подозреваю, они жутко боятся, что ты окажешься умнее их. Сами-то они отнюдь не светятся счастьем, став теми, кем стали. Глядя на их изнуренные лица, сразу понимаешь, что лучше уж вообще никем не становиться. Именно так я и отвечал на этот шаблонный вопрос, минуя фазу «водителя автобуса» и «летчика». Родственники смущенно косились на моих предков и переводили разговор на другую тему. «Он здорово рисует», – пыталась оправдать меня мама, в то время как они уже сделали соответствующие выводы. Поезд ушел, мне нет спасенья, я конченый человек. Они не произносили этого вслух, но думали про себя: во всем виноваты родители, которые его донельзя балуют, то-то он катается как сыр в масле и в ус не дует. И еще что я, единственный ребенок, расту эгоистом. Что все мне преподносится на блюдечке с голубой каемочкой. Посмотрели бы на себя: всю жизнь горбатились в поте лица ради того, чтобы потом, надувая щеки, трезвонить о своей зачуханной карьере и о себе любимых – о тех, кем они в конце концов «стали».
Однажды я провел летние каникулы у такого вот родственника. Мама попала в больницу, и я навещал ее каждый день. Видок у меня, по всей видимости, был не ахти, вот родня и решила – для моего же блага – отправить ребенка куда-нибудь подальше от дома. Даже в школе меня внезапно окружили вниманием. Должен признаться, что некоторые учителя и в самом деле мне сочувствовали. «Как здоровье мамы?.. Хорошо ли ты питаешься?» По натуре своей они не были скверными людьми, я никогда этого не утверждал. Когда они расспрашивали меня о состоянии мамы, я морщил лоб, словно одно лишь напоминание об этом причиняло мне боль, опускал глаза и едва слышно мямлил: «Плохо». Тогда они похлопывали меня по плечу и говорили нечто ободряющее. Учитель географии Шрёдерс даже снабдил меня рецептом бифштекса с картошкой и салатом. Дело в том, что я худел на глазах, и чем дальше, тем больше напоминал привидение. Он пригласил меня в свой кабинет и детально описал процесс приготовления бифштекса. Это тронуло меня до глубины души, в судный день я обязательно замолвлю за него словечко, хотя до бифштекса у меня руки так и не дошли. Самое печальное, что некому было приготовить бифштекс специально для меня – я был один во всей вселенной. Я решил пустить все на самотек, пусть окружающие изо всех сил жалеют меня, сам я палец о палец не ударю.
Когда мама умерла, они совсем расчувствовались. Встретив Шрёдерса после летних каникул, я рассказал ему о ее кончине. Он молча пожал мне руку. И больше ничего не сказал. Мне это понравилось. «Почему Шрёдерс пожал тебе руку?» – спросил Антон Керкграфе после урока. «Понятия не имею», – ответил я, ведь за исключением Эрика и Герарда никто не знал, что у меня умерла мама. Никакого участия, кроме идиотского скулежа, от ровесников ждать все равно не приходится. За исключением, разумеется, настоящих друзей. Для остальных же смерть близких – это лишний повод воспользоваться твоими слабостями. Через пару дней Шрёдерс признался, что, мол, думал обо мне все это время. В жизни не слышал столько теплых слов, в жизни не ощущал такого внимания к своей персоне – в этом смысле мама могла бы умирать хоть каждый день… Даже не заслуживающие снисхождения преподы подходили меня утешить. Все они на поверку оказались сердечными, славными людьми. Даже Вермас и тот проявил себя с лучшей стороны. Жаль только, что ему не пришло в голову хоть на денек отложить в сторону Льюиса Кэрролла, но тогда Льюис Кэрролл был мне до лампочки. На уроках английского, по крайней мере, я мог без зазрения совести витать в облаках. Способность Вермаса к сопереживанию достигла апогея: он оставил меня в покое и неделями не вызывал.
Нет, хуже всего было, когда ко мне приставали: «Чего ты хочешь достичь в этой жизни?» – между тем как сами являли собой ярчайший образец того, к чему в любом случае стремиться не следовало. Преподавательское поприще – это последний аварийный выход, позволяющий спастись от будущего. В лицее Монтанелли преподавали двое его выпускников. Такой сценарий и в страшном сне не приснится. Ведь если тебе рано или поздно и удалось покинуть эту богадельню, всю оставшуюся жизнь ты будешь обходить ее стороной. Легче торговать свежей рыбой в Сахаре, чем снова оказаться там, где ты чувствовал себя полным кретином. Если вы понимаете, что я имею в виду. Взять, к примеру, мужчин, до седых волос забавляющихся игрушечными паровозиками или выбирающих себе в жены женщину, которая заодно заменит им мать. Как же надо тронуться умом, чтобы, освободившись из тюрьмы и впервые в жизни обретя шанс научиться чему-то стоящему, тут же слинять обратно. Говорят, что преступник всегда возвращается на место преступления, но все не так просто. Причина тут в другом: тот, кого однажды отутюжили по полной программе, будет и впредь нарываться на побои или же отыщет себе жертв, которых он собственноручно измордует до состояния бессловесных тварей. Наиопаснейшие типы! Учась в школе, они лебезили перед учителями, и теперь, заняв их место, рассчитывают на реванш. Чистой воды инцест. На Страшном суде для них при всем желании не придумать смягчающих обстоятельств. Мама, до того как сойтись с моим отцом, уже однажды побывала замужем. Сразу после брачной ночи ее избранник заявил, что отныне она должна будет ублажать его, как его дорогая маман. Прикиньте только, каково услышать такое женщине, к тому же еще не матери вовсе. Я бы на ее месте, не раздумывая, привязал к его ноге груз весом в четыреста килограммов и сбросил этого ублюдка на глубину в ближайшем порту – и концы в воду! Она рассказала мне об этом в один из тех двух вечеров, когда отец ошивался у вдовы. С тем гадом, кстати, она промыкалась еще семь месяцев, что однозначно выше моего понимания. Конечно, прежде чем осуждать мою мать, следует побольше о ней узнать, хотя какой в этом смысл. Она была наивной до нелепого, долгое время пребывая в уверенности, что можно залететь от одного лишь поцелуя, и при этом такой красавицей, что поклонники ее сестры влюблялись в нее с полоборота. Угораздило же ее попасться в лапы уроду, который вознамерился играть с ней в дочки-матери, – да нет, что я говорю, то была отнюдь не детская игра. Таких подонков с их плюшевыми мишками следует запихивать в горящие машины и сталкивать с отвесной скалы в пропасть. А потом прокручивать эту сцену на замедленной скорости в своей голове раз по двадцать.
Но я остановился на том, что меня сбагрили к дяде, дабы я немного пришел в себя после всей этой больничной мороки. У дяди был домик на юге Франции, в Провансе, где он жил со своей женой. Это был своего рода приватный рай для двоих, куда, вообще-то, никого не впускали, разве что лишь в качестве зрителя. Четыре недели подряд мне приходилось выслушивать всякую околесицу, которую нес мой дядя, весьма поверхностный субъект, имеющий, однако, наглость утверждать, что, мол, за плечами у него яркая жизнь и что ему в ней все ясно. Раскрывая книгу, в основном по настоянию моей тети, дядя Фриц (ну и имечко, хотя тут он не виноват) взвизгивал с порога: «А я знаю, чем все кончится!» – и принимался обстоятельно анализировать дальнейшие события. Дяде Фрицу было невдомек, что в реальной жизни все непредсказуемо. Он беспрестанно ссылался на свой жизненный опыт, «опыт из практики», хотя в прошлом был пешкой, бухгалтером, и все свои познания о людях почерпнул в кабинете.
Он обожал распространяться о своем лошадином здоровье. Нет более жалких людишек, единственным достоянием которых на исходе пустой, никчемной жизни является их «здоровое тело». Изо дня в день он таскал меня по жаре на многокилометровые прогулки в горы, где только чахлые кустики да насекомые. Там он, то и дело оборачиваясь, любопытствовал: «Надеюсь, ты не устал? Давай поднатужься! Мне семьдесят, но посмотри, как я легок на подъем!» При этом он без устали долдонил что-то о растениях, пытая меня, чем отличается, например, чертополох от мака, после чего переключался на птиц. Остановившись вдруг как вкопанный посреди выжженной солнцем поляны чертополохов, он возносил палец к небу и замирал: «Слышишь? Это сероклювый желтохвост! Что-то рано в этом году. Прошлым июнем их здесь еще не было…» Пестрые лысухи, пятнистые горлицы – он их всех знал назубок. По ночам, лежа в постели, я мечтал о пневматическом ружье, чтобы перестрелять у него на глазах всех его пернатых друзей. Я ничего не имею против птиц, но на кой черт мне их названия? Не говоря уже о растениях. По-моему, так называемые любители напрочь лишены масштабного мышления. Зарывшись в свои энциклопедии, не видя дальше своего носа, они до смерти боятся хоть разок заглянуть за горизонт.
Дядя Фриц был не только знатоком природы, но и чемпионом по затыканию рта. О чем бы я ни заводил разговор во время трапез из бесчисленного множества приготовленных тетей закусок, первых, вторых и сладких блюд, дядя Фриц всегда умудрялся меня перебить, нетерпеливо встревая: «Так-то оно так, но вот тебе другой пример…» И начинал пересказывать набившую оскомину историю, выдавая ее за свою. «Благодаря своей профессии я знаю людей как облупленных». На самом же деле у таких вот фрицев в запасе ровно восемь анекдотов и двенадцать крылатых выражений, щеголяя которыми они мнят себя философами. Мороз по коже, как чудовищна человеческая старость, если вдуматься.
Гости, навещавшие их, пусть и ненадолго, обязаны были оставить в специально заведенной книге свой отзыв о том, как восхитительно провели время в доме четы Фрицев. Подсунув гостям эту книгу, хозяева садились рядом, чтобы наблюдать за процессом. Я искренне сочувствовал всем этим бедолагам, которые стыдливо корябали там какую-нибудь вымученную любезность. Стоило им отложить ручку, как дядя Фриц с женой, вырвав у них драгоценный фолиант, принимались зачитывать хвалебный отзыв. С таким же успехом можно было бы в присутствии лагерной охраны расспросить военнопленного, доволен ли он, как с ним обращаются: ясное дело, тот ответит, что лагерь этот, где дни напролет можно играть в пинг-понг, и есть предел его мечтаний. Просто такие деревенские олухи, как дядя Фриц, со своими книгами отзывов под мышкой, жаждут подтверждения своего высочайшего достоинства, в котором сами они не очень-то уверены. В минуты сомнений они всегда могут ухватиться за эту книгу, как за спасательный круг, и, перечитав отзывы знакомых, облегченно вздохнуть: «Ах, как же все-таки нас любят…»
Когда я получил телеграмму с известием о том, что мама совсем сдала, у меня прямо гора с плеч свалилась от возможности вырваться домой. Они проводили меня на вокзал. «Что бы ни случилось, ты можешь всегда на нас положиться», – сказала тетя. Неплохая тетка, она желала мне добра. Я даже было устыдился своих слов, в спешке начерканных мной в книге отзывов, пока они возились в саду. Как бы то ни было, в рай этой супружеской пары я больше не попал и никогда с ними не пересекался.
От других родственников я узнал, чем закончилась их идиллия. Дядя Фриц всегда предвидел концовку той или иной истории еще перед началом чтения, хорошо разбирался в ботанике, но вот в собственной жизни разобраться ни черта не смог. Не прошло и двух месяцев после смерти мамы, как его жена сбежала с молодым французским архитектором. Я видел, как он ухаживал за ней во время своих визитов, распинаясь об оригинальной деревенской черепице в прованском стиле. Я сразу смекнул, что эти двое неровно дышат друг к другу, судя по взглядам, которыми они обменивались за столом, пока прощелыга-француз накладывал себе на тарелку салат из анчоусов. Дядя Фриц был слишком увлечен человековедческими воспоминаниями из собственной практики и не замечал, что происходит. После ухода жены поток гостей быстро иссяк. Сам дядя Фриц почти перестал выходить из дому; времена года сменяли друг друга, деревья и цветы увядали и зацветали вновь, но уже без дядиных ценных комментариев. К счастью, у него под рукой была книга отзывов, свидетельница той идиллической эпохи, когда все вокруг считали его достойнейшим человеком.
Вспоминаю, как он стоял на платформе, провожая взглядом уходящий поезд. Его поднятую в прощальном жесте руку и его широкую улыбку, на которую, мол, я всегда могу положиться. Остается только надеяться, что в конце концов ему удалось «положиться на самого себя», ведь все эти лютики-цветочки, названия которых отскакивали у него от зубов, не сослужили ему никакой службы. Его энциклопедические познания оказались бесполезны. А уж тем более – люди, по образу и подобию которых он строил свою «яркую жизнь». Сиротливо сидя перед камином, слушая завывания ветра за окном, он искренне недоумевал, как же так получилось, что на первой странице своей жизни он не сумел предугадать ее финал и что, в сущности, из-под его пера вышла третьесортная, паршивенькая книжечка, которую любой уважающий себя читатель уже в самом начале, позевывая, отложит в сторону, однако самому дяде Фрицу пришлось дочитать ее до конца.
Отец встретил меня на вокзале. Неистовствовала буря, повсюду валялись сорванные ветром ветки. Той ночью он сказал, что «скоро все кончится». Мама спала, ее привезли домой, потому что в больнице помочь ей уже были не в состоянии. Лифт настроили таким образом, чтобы выше второго этажа он не поднимался, – лишний шум был ей ни к чему. Коридор застелили толстым ковром. Пахло лекарствами. В ту ночь я так и не смог заснуть, буря улеглась, и я прислушивался к глухим звукам, доносящимся с улицы.
На следующее утро я увидел маму при свете дня. Она спросила, как она выглядит. Мне пришлось наклониться к ней, чтобы разобрать, что она говорит.
– Нормально, – сказал я, глядя на иссохшее и одновременно отекшее желтое лицо.
Она попросила меня принести зеркало, она уже давно не видела своего отражения. Открыв шкафчик в ванной комнате, я обнаружил четыре зеркальца. Одно из них, в позолоченной оправе, мама всегда носила в сумочке. Отец ушел на работу, и дома было неестественно тихо. Из окна я увидел соседа, сгребающего в кучу опавшие за ночь ветки и листья. Я вернулся в спальню матери.
– Что-то не могу найти ни одного, – сказал я.
Она лежала с закрытыми глазами. Я даже не был уверен, что она меня услышала.
– Мне надо идти, я договорился с Эриком, – сказал я. – Вернусь во второй половине дня.
Она открыла глаза.
– Хорошо, – сказала она. – Буду рада тебя видеть. Но если у вас с Эриком свои планы, не торопись. Не стоит отменять их ради меня.
Я поцеловал ее в пылающие щеки.
– До скорого, – сказал я.
У двери я хотел помахать ей на прощание, но она уже снова закрыла глаза.
Я спустился по лестнице на второй этаж и вызвал лифт. На улице заскочил в телефонную будку на углу, чтобы узнать, дома ли Эрик.