Книга: Малавита
Назад: 7
Дальше: Эпилог


Я пережил то, что сейчас расскажу, но легче мне от этого не станет.
Но если б я этого не пережил, я бы не мог такое вообразить. Наверняка есть вещи, которые невозможно придумать, и другие вещи, которые невозможно описать, если сам не видел. Если не почувствовал кишками, что произошло. Квинту придется помалкивать — профессиональная тайна. Есть версия, которую он втюхал всем, — я-то единственный знаю, что в ней правда, а что — вранье, что — напридуманное. Кроме него, другого свидетеля нет — только я.
Это сильнее меня. Мне надо сесть перед чистой страницей и сказать, что на самом деле произошло, даже если никто никогда не прочтет эти строки. Прежде чем решить, что я сумасшедший, ты, читатель, дай мне рассказать, как мы с Квинтом наводили порядок в этом городе.
Прежде всего представь, что ты заключил мир с лютым врагом, чтобы прикончить собственного брата. Чтоб я, Джованни Манцони, работал на пару с человеком, которого я столько раз мечтал похоронить? Как подумаю об этом, даже сейчас, после всего, что было, до сих пор душа горит. Я попробую обойтись без всех этих ругательств, которые из меня так лезут, как я вспомню об этой сраной ищейке (так и тянет выругаться, но нужно избегать повторений). Я буду просто называть его по имени, Том Квинт, в исходном варианте — Томазо Квинтильяни. Когда-нибудь мне прикажут поменять фамилии во всей этой истории, а пока…
Был бы он хотя бы плодом моего воображения. Вымышленный персонаж. Он бы у меня делал и говорил то, что я хочу. Он бы поплатился за все, что заставил меня вытерпеть. Но Том совершенно реален. Его реакции невозможно предвидеть, невозможно знать, что его толкает вперед. Том — вершитель справедливости. Можете себе представить? Не славный законник, принимающий участие в жизни своего участка, человечный, подверженный недостаткам (я знаю таких, сам не одного подстрелил). Он из другой породы. Бред, скажете, — но и в наши дни еще есть люди, которых волнует справедливость. Том хуже всех ищеек, потому что он — лучший. Четыре года, и ни дня меньше, у него ушло на то, чтобы повязать меня по рукам и ногам, но он в конце концов своего добился. Эти парни из Бюро не могут жить как все. Получать удовольствие от пары долларов в кармане. Водить детишек в кино. Заниматься женой, которая где-то мается от скуки. Вместо этого, как проснутся, первая мысль про типа, которого они преследуют. В течение дня они сотню раз произносят его имя. Увидеть его в четырех стенах — это как бы вершина всей их жизни. Как будто в жизни нет цели более замечательной. Начинаешь думать, а люди ли они на самом деле, со своими черными очками — чтоб никто не знал, куда они смотрят. А наушники? Мне вот всегда интересно было, что они там слушают. Высший разум, который нам, простым, недоступен?
Нет, никто не знает, как устроен Квинт. Но он считает, что знает, как устроен Манцони. Перед Томом Квинтом я как будто прозрачный. Чтобы меня прижать, он должен был предугадывать мои поступки так, как будто читал в моих мыслях. Если верить федералам, такой тип, как я, — предвидим, ограничен, есть у них и еще более смешные слова.
Лучше уж пусть он не снимает очки, когда со мной разговаривает. В те редкие моменты, когда он их снимает, я не могу выносить свое отражение в его глазах. Я там такое вижу… как сказать?.. в лучшие дни я — психопат. Но чаще всего я зверь. Он на меня смотрит, как смотрят на зверюгу. На ящера, на какой-нибудь вымерший вид, на существо, которое можно увидеть только в припадке пьяного бреда. Нет чтобы мне взять и плюнуть на это — я впадаю в ярость. Я не знаю, откуда приходит эта ярость, и не знаю, как сделать так, чтоб она прошла. И я держу ее в себе. Она пугает меня, как может пугать одна правда.
А какую он морду сделал, когда я сказал ему, что пишу! Что-то между презрением и насмешкой — должно быть какое-то слово. «Вы, Фред?..» Лучше б он мне в морду плюнул. Чтоб я писал? Джованни Манцони? Как я могу? Рассказывать свою жизнь? Это же позор! Все как сговорились, даже семья. Почему это их всех приводило в такое состояние? Я ничего ни у кого не просил. Ничего плохого не делал. Уходил себе на веранду. Могли жить спокойно, не бояться всяких глупостей, которые я могу устроить. Вместо того чтобы от меня отцепиться, видели бы вы… Дети надо мной издевались, а Ливию это из себя выводило, она на меня так орала, как никогда до этого. Квинт заложил меня начальству. Ну, тут все задергались. Но я все равно продолжал, несмотря на их неодобрение. Вы знаете, когда я и вправду понял, что делаю что-то страшное, рассказывая свои воспоминания? Это когда в них выстрелили из базуки.
Больно стало мне. Если б я не видел это своими глазами, никогда бы не поверил в такую катастрофу. Я даже когда такое увидишь, когда вся сцена у тебя перед глазами, когда ты все слышишь, отказываешься верить. Глаза видят, а голова не принимает. История моей жизни превращается в дым. Когда такая штука случается с человеком, он начинает прикидывать, что к чему. Искать всяких знаков. Пытается уцепиться за какой-нибудь смысл. Так надо, а то спятить можно. Описывая свою жизнь, я разбудил темные силы. Я оскорбил богов, как во времена греков и римлян. Что, мою историю нельзя рассказывать? Может, так оно и есть. Мои воспоминания должны были висеть над моей головой. Как будто кто взял и сказал мне: Джованни, а кому она нужна, твоя правда? Кому, на фиг, до нее есть дело, до твоей жизни? Что ты рассказывал, это нравы другой эпохи, людям это ни о чем не говорит. Ты из вымирающего рода, и вид твой после тебя угаснет. В любом случае, кто настолько глуп, чтоб поверить хоть одному твоему дню, проведенному в Нью-Джерси? Даже Ливия не подозревает. Только Квинт может подтвердить, и то не все. Никто другой бы и не поверил. И все это надо выкинуть в помойку. В конце концов, может, все, что случилось, — к лучшему.
Когда-нибудь, может быть, когда все утрясется, мне предоставят право опубликовать эти страницы, со словом «роман» где-нибудь на обложке, и дело выгорит. Я поменяю все, места, имена, время, все, кроме правды. Никто ничего не обнаружит, никто ни о чем не догадается, не случится никакой катастрофы, читатель скажет, ну, это ж роман, и забудет историю, едва захлопнув книжку. Я уже и сам не очень хочу, чтоб мне верили. Мне просто хочется рассказать, как будто я на каждой странице придумываю, что будет дальше и еще дальше, и так далее, до самого конца. Роман, черт побери. С хорошими героями и разными гадами. С удачами и невезением. Достаточно сказать, что это все вымысел. Тогда уже не надо стараться быть серьезным, верить, что то, что сказано, — важно. Не надо корчить из себя умника. Просто рассказывать, что дальше. Жизнь научила меня ждать, что будет дальше. Столько всякого происходило год за годом, иногда с одного часа до другого. В ожидании слова КОНЕЦ иногда такое могло понапроисходить, хорошее и плохое, вроде хорошее, а потом все запуталось, или всякая хреновина, которая меня движет вперед, — как тут разобраться, приходилось ждать, что будет дальше.
Мы с Квинтом решили сделать этих карателей, которые приехали из Ньюарка! Зря они уехали, дураки, из своего потерянного рая динозавров… Это лучший мир, где все дозволено. Где ничего, кроме длинных серых улиц, где маленькие домики тянутся один за другим, и непонятные дыры. Точно как челюсть у старичка. Не сразу рассмотришь душу за всем этим, даже если тут родился. И все же здесь все правдивей, чем в других местах. Дружба не на жизнь, а на смерть. Вкус спагетти. Ловушки, прячущиеся в словах. А женщины какие горячие! Даже кровь там краснее. Тот, кто не знал Ньюарка, будет жить как хищник, который родился в зоопарке.
Бог создал соблазн? Дьявол создал Ад? Человек создал Ньюарк. И когда вас оттуда выгоняют, остальной мир кажется дырой.
Что они за дураки, что уехали оттуда, чтобы меня прикончить. Надо бы сказать: поехали за моей шкурой. В полном смысле слова. Дон Мимино, Святой отец, который гнил себе в Райкерс, приказал им разрезать меня на куски, чтобы сделать из моей шкуры атташе-кейс — для путешествий. Но поскольку старикан не скоро начнет путешествовать, он под конец передумал, и раз уж взялся за чтение, и вдобавок всякого старья, то вспомнил про книги в старинных переплетах (говорят, в своей камере Дон Мимино принялся за Шекспира, — чтоб все прочесть, все понять и все начать сначала, пока не дойдет до конца, пока не выжмет из стихов весь сок, у него в запасе уйма времени). А что увлекательней, чем читать «Гамлета», чувствуя под пальцами дубленую кожу того, кто изо всех сил старался вас погубить? Дон не поскупился на средства, семьи пяти городов отправили лучших людей — только типы, отобранные из самых-самых, лучшие клинки, каждый в своей специальности, и мне льстит, что ради меня собрались такие таланты.
— Сколько их, по-вашему? — спросил меня Квинт.
— Что-то между семью самураями и грязной дюжиной.
И вот мы с ним идем под ручку по улицам Шолона, кто не видел своими глазами — не поверит (кстати, хочу сделать небольшое отклонение, мне всегда название Шолон казалось непроизносимым, особенно для американца вроде меня, так что я переименую город в Со Лонг). Том упрятал целый арсенал под длинный плащ, который плохо завязывался на поясе из-за ручного пулемета, пристроенного на животе. Видел бы кто его конспираторский вид! Как он старался выглядеть скромно и незаметно, гуляя с дальнобойной винтовкой весом шесть с половиной кило в чехле — снайперский райфл, это такая штука, по форме напоминающая не что иное, как снайперский райфл шести с половиной кило.
— Надо срочно разработать план, Фред.
— План? Не вижу другого плана, кроме как стрелять, когда увидишь, и не промахиваться.
— Не могу понять, может, я делаю огромную глупость, оставаясь рядом с вами. Идите через район Часовен, я пройду через сквер, встречаемся через полчаса за мэрией.
— Позвольте мне дать вам совет из того, чему вас не научили в Квантико. Если убьете одного из них, убейте его еще разок. Сперва это кажется странным — стрелять по трупу, — но трудно представить, насколько это может оказаться полезным.
Он ушел, и я вздохнул с облегчением. Впервые за долгое время он оставил меня в одиночестве. И вдобавок с оружием! Забыт Фред Блейк, я снова Джанни, единственный настоящий я. Джованни Манцони! Если б мог, я стал бы кричать это имя на улице. Тяжело далось мне ожидание. Но я никогда не сдавался. Каждую минуту из этих шести лет я видел, как все начинаю, как прежде. Это помогло мне держаться — надежда, что однажды я обрету свою настоящую жизнь. И этот день настал.
Потому что жизнь людей, настоящих, обыкновенных людей, — это штука выше моих сил. Это тайна для меня, ежедневная жизнь ежедневных людей, как там у них все устроено в голове и в сердце. Как они могут доверять миру, которому они вынуждены подчиняться? Как они могут жить, чувствуя себя такими беззащитными? Как это, быть жертвой? Жертвой соседа, стран третьего мира или интересов государства? Как принять такую мысль, смириться с ней на остаток жизни? Как поступают честные люди, когда им объясняют, что они сражаются с мельницами? Что у них нет ни малейшего шанса сдвинуть горы?
Ничем ты не прикрыт, дружок. Думаешь, прикрыт, и ошибаешься. Никто тебе никогда не говорил, что ты как соломинка в руках у сволочей вроде меня? А нас так много, и все хотим тебе зла, даже приличные люди, стоящие с правильной стороны барьера, но для которых ты не представляешь ничего, кроме незаработанных денег. Грустно мне на тебя смотреть, честно. Раньше я и не подозревал о твоей несчастной жизни. Я даже не подозревал, какое количество несчастий тебе выпадает. А ведь, видит Бог, ты стараешься, я сам видел. Ты хранишь веру в человека, пытаешься все наладить, действовать своими силами. А усилия твои идут насмарку из-за тех, кому плевать и на тебя, и на человечество. А если вдруг тебе вздумается плакать, кто тебя слушать-то будет? Кто станет переживать из-за тебя или твоей семейки? Тебе скажут, что у всех свои заботы, и похуже твоих. И тогда ты втягиваешь голову в плечи и идешь вперед, честный человек, потому что ты солдатик и надо выстоять. До следующего раза.
Я тоже несколько раз пытался. Не смог. На это у меня никогда мужества не хватало.
С головой, набитой всеми этими вопросами, я завернул за угол и нос к носу столкнулся с одним из этих вояк, готовых меня прострелить. И как раз с этим я был хорошо знаком. Подростками мы были неразлучны. Скольким мы с Ником вдвоем фонарей навешали! Иногда по двое суток не расставались. Спасали друг другу жизнь, когда нечаянно забредали на территорию вражеской банды. Такие вещи связывают людей.
Увидев меня, Ник не успел схватиться за оружие, я тоже. Тогда мы улыбнулись друг ДРУГУ, поздоровались — неплохо выглядишь, чего поделываешь, сколько лет не виделись, — и каждый ждал маленькой такой секунды, чтобы выхватить свой пугач, и эта секунда все не случалась. Боксеры это называют «приглядка» (эта приглядка подсказывает им, идти на риск или нет), и тут, стоя лицом к лицу, ни он, ни я не решались открыться. Но самое забавное, что пока мы так болтали, мы были совершенно искренни. Мы вспомнили об одной тайне, которая нас связывала.
Нам было по двадцать, и сил просто некуда было девать. Ярости — как у добермана, а амбиций — вообще невпроворот, мы готовы были раскрутить землю в другую сторону. А пока дело до этого не дошло, мы работали на одного пахана из клана Полсинелли, выполняли всякие грязные дела. В тот раз он поручил нам выследить одного букмекера, который смылся с 25 процентами выручки, которые полагались на долю саро (за три года там приличная сумма накопилась). С ума сойти, этот мужичок поехал прятаться к своим родителям! Мы с Ником просто в себя не могли прийти! Даже самый большой кретин из всех не придумал бы более дебильной штуки. Это был такой маленький домик в какой-то дыре в графстве Мерсер, чуть ли не в двух часах езды от того таксопарка, который был штабом клана Полсинелли. Самое невероятное, это когда мы с Ником ввалились, чтобы его прикончить, нас встретили его родители-пенсионеры, предложили нам подождать, пока он не вернется из центра, из магазина. Мы с Ником растерялись, дали налить себе кофе, печеньем угостить, и старички были ужасно счастливы, что принимают друзей своего сына, рассказывали кучу всяких штук про его детство, все такое. Так что, естественно, когда тот ввалился, никто не знал, что делать. Сын сразу понял, зачем эти двое парней его ждут, сидя на диване. И Ник здорово выкрутился, поцеловал его в обе щеки, и я тоже, он не протестовал, и родители были счастливы, что присутствуют при встрече друзей. Ник предложил съездить в центр выпить по стаканчику, и парень сел в машину без всякого шума. Он попрощался с родителями, сдерживая слезы, и его мать даже сказала, что странно, чего это сын ее обнимает просто перед тем, как отправиться в кафе на угол. В машине парень даже не пытался нас умолять или говорить, что он все вернет, он прекрасно знал, что слишком поздно. Я сидел на пассажирском сиденье и чувствовал себя скверно, глянул на Ника, у него тоже вид был так себе. Это старички чертовы все нам поломали со своим чертовым печеньем. Надо было видеть взгляд его матери, счастливой, что у ее сына друзья — хорошо одетые, вежливые. Что теперь делать?
— Вылезай. Мы тебя не видели.
— ?..
— Вылезай, пока мы не передумали, засранец.
Я ему расписал в деталях, что мы ему устроим, если он вздумает проговориться или даже сунуть нос на старые места. На обратном пути мы с Ником сидели молча, теперь нас связывала тайна до дня нашей смерти.
И этот день как раз и настал для одного из нас на этой улице Со Лонга, много лет спустя. Мы оба знали, что одному из нас крышка. Нам стало легче от того, что мы вспомнили эту историю, которую только мы, если не считать того счастливчика, и знали. Мы вслух подумали, что с ним могло стать, и засмеялись, и тут-то я и увидел маленькую щель, меньше чем на секунду, ту секунду, которой мы оба ждали, и ее ровно хватило, чтобы выхватить оружие и разнести Нику голову.
Видя, как его тело лежит на земле, я задумался о дружбе. Бандитское понятие дружбы — отличается ли оно от понятия дружбы у людей, которые как все? Если однажды дружбе суждено кончиться, может ли любая настоящая дружба кончиться иначе, чем кровью?
Тем временем Том отсиживался на последнем этаже одного жилого дома. Ладно, беру назад слово «отсиживался», он не отсиживался. Сбылась его вечная мечта: смотреть на мир сквозь перекрестье прицела снайперской винтовки.
Если б совсем пацаном у него спросили, кем он хочет стать, когда вырастет, он бы не раздумывая ответил: «снайпером».
Стрельба на расстоянии для него — совсем другое дело, чем грязное и подлое убийство. Преступление с запахами и шумами. Это годится только для зверюг вроде нас, так он считал. Он, Том Квинтильяни, гораздо выше этого, вот уж точно, нашел самое высокое место в центре (кроме этой как бы башенки над церковью, на которую он тоже пытался залезть, он мне потом признался, — вот уж у кого ничего святого…) На крыше ему стоило повернуться, и на линии стрельбы оказываются разные районы Со Лонга. В оптический прицел все так близко. Рукой подать. Даже на экранах наружного наблюдения не увидишь такой четкой картинки.
Стрельба на расстоянии, он считает, — это как метафизика. Тишина. Время. Дистанция. Концентрация. Перебежка. Стрельба на расстоянии — это взгляд. Снайпер — это сама смерть, которая наносит удар в самый неожиданный момент. Издалека. Невидимая. Как сам Господь Бог. Ощущение, что ты разом везде. В одном он был прав: жди — и ты свое получишь. С гаком.
На крытом рынке, расположенном с северного края, Джулио Гузман и Пол Джицци прервали патрулирование, чтобы попить у фонтанчика.
Точно в противоположной стороне, в двух километрах к югу, Франк Розелло разворачивал карту города на скамейке на площади перед мэрией. Случайному стрелку вроде Тома выпала большая честь — увидеть своим зрачком живую легенду всех снайперов мира.
Но ближайшей из всех мишеней был Грег Санфеличе, который сидел в люльке колеса обозрения и стерег своих заложников, как наседка.
Том задумался, с кого начать. Настоящий снайпер не задал бы себе такого вопроса. Попив из фонтанчика, Пол Джицци подвинулся, чтобы уступить место Джулио Гузману. Который уже лежал на земле. Он упал тихо, как осенний лист. Том целился в сердце.
Через секунду сидевший на скамейке Франк Розелло завалился на бок. Не увидев смерть в лицо, как жертвы его собственных выстрелов. Каждый раз, когда он спускал курок, он говорил себе, что и сам хотел бы умереть так же. Чтоб не видеть, как подходит смерть. Без страха и упрека. Эту его мечту Том осуществил.
Только рука Франка коснулась газона, как высоко в воздухе разлетелась голова Грега. Стрельба с короткой дистанции по движущейся мишени. Том заработал себе место в пантеоне отборных стрелков.
Когда прошла минута гордости, что-то вроде тревоги схватило его за кишки. Мандраж, который ему трудно было мне описать позднее (руки трясутся так, что не знаешь, как их остановить, разве что сесть на них, я не шучу). Это у него не первый покойник был, у Тома, не в том дело. Но свалить трех человек в трех разных местах, это было «сверхъестественно», это он такое слово употребил. Далась ему, кретину, эта метафизика. Так или этак, а когда он спустился со своего насеста, он себе поклялся больше никогда во всю жизнь до ружья с оптическим прицелом не дотрагиваться.
Мы встретились на условленном месте. Он предложил мне избавиться от Пола Джицци, который остался один в районе рынка. Маневр простой: один служит приманкой, а другой обходит, дело нехитрое (разве что решить, кто из нас двоих будет за козу на привязи — у Квинта все непросто…). Я никогда раньше не встречал Пола Джицци. Прострелив ему мозжечок, я пожалел, что не успел с ним познакомиться, не смог выразить ему уважение за его знаменитый «прием Джицци».
Лет десять назад, не меньше. Начало зимнего вечера. Джицци на четыре часа парализовал деловой квартал Сан-Франциско. Общая паника, четыре часа на всю операцию, и результат: он очистил три банка по крайней мере на шестьдесят процентов наличности. Все члены его команды согласились разделить выручку только через год. Ни один не похвастался. Ни один никогда не попался. Вот он, секрет: держать пасть на замке. Я бы с удовольствием задал ему тысячу вопросов по организации всей операции, чтоб он открыл мне свои секреты.
Вот он, мой главный недостаток. Я предпочитаю закулисную сторону самому спектаклю. Я плохо переношу, когда не знаю все трюки и веревочки, на которых все держится. Однажды в Лас-Вегасе с другими бандитами мы видели самое грандиозное шоу мира. Мужик на сцене то появлялся, то исчезал, летал по воздуху, и все восхищались гениальностью иллюзиониста. Я просто умирал от любопытства, как все. Только я не вытерпел. Пока спектакль шел, я сумел проскользнуть в гримерные и заставить замолчать всех телохранителей, которые изображали из себя телохранителей. Я вошел в гримерную иллюзиониста, чтобы заставить его признаться, как он становится невидимым для ста человек. Мужик сначала подумал, что это шутка, потом стал говорить что-то про кодекс чести волшебников, которые никогда не раскрывают свои трюки, и только когда я предложил ему показать свои собственные фокусы (как спрятать тело иллюзиониста в пустыне Невада, как выбить ему все зубы одним ударом кулака, как запереть его в ящике с гремучей змеей, и т. д.), величайший иллюзионист мира раскололся. И сегодня, в двух шагах от фонтанчика на большом рынке Со Лонга, я не успел сказать Полу: «Мне очень нравится, как вы работаете!», сказать ему, насколько его работа была для нас всех примером, выразить восхищение, потому что время тикало и надо было избавляться от этих ребят, не вспоминая каждый раз про старое доброе время. Никто никогда не узнает, как Пол сумел сделать свой «трюк Джицци», его собственный «выпад Невера». Так и унес свой секрет в могилу.
Потому что в криминале, как и везде, люди уважают чемпионов. Люди любят подвиги, это чуть ли не последняя вещь, которая их еще изумляет. Какое дело до дисциплины, когда у человека талант. Каждый из этих бандитов, которые хотели моей смерти, заслуживал целой книжки про свою жизнь и творчество. Они постоянно совершенствовали свой талант, добивались все лучших результатов, раздвигали границы возможного. У меня, например, в бумажнике всегда была фотография Джона Диллинджера, единственного настоящего героя тридцатых, даже Бэби Фейс Нельсон и члены банды Борроу, несмотря на все мое к ним уважение, ему в подметки не годятся. Тогда царили артисты и поэты, идеалисты. Диллинджер уважал человеческую жизнь и плохо переносил, когда после него оставались невинные жертвы. В те времена волк убивал только волка, баранов это не касалось, в худшем случае их стригли.
Потому что, честно говоря, больше всего я в криминале ненавижу любительщину. Криминал — дело преступников. Патентованные убийцы — единственные, кого я уважаю. Остальные, убийцы по случаю, переростки-правонарушители, мстители при попутном ветре, отставной козы потрошители, террористы по наитию, злодеи для красного словца, гангстеры шаг назад — два шага вперед, все, кто не обучен и не имеет лицензии резать по живому, все они заслуживают одно мое презрение. Дайте стрелять стрелкам, черт побери, а себе устройте маленькую жизнь по вашей мерке, вам же выгоднее будет, сами увидите. Перестаньте доставать ближнего, вы сделать ничего не можете, а если вздумается вам изображать паханов, всю жизнь потом будете расплачиваться. Криминал — настоящий — это призвание. Посвятить ему целую жизнь — дорогого стоит. Это цена, которую мало кто из людей готов заплатить.
Том Квинт, жрец закона, только это и говорит: дайте нам работать спокойно, вы, юные кретины, которых манит эта карьера. Дайте взрослым играть в своем дворике и ступайте по домам. Ваши семьи будут вас оплакивать, и вы наделаете в штаны, когда прозвенит час людского правосудия. И Божий суд вам тоже подарков не сделает, Он терпеть не может домашнее музицирование.
Мы с Томом решили вернуться к площади Либерасьон, чтобы нанести удар по голове отряда, Мэтту Галлоне, и дезорганизовать остальную группу. Не повезло, только мы нашли идею, как именно нас-то с Томом и прижали как щенков. Ни обернуться, ни поговорить, ничего. Когда слышишь автоматную очередь и мужик говорит тебе встать на колени, чего уж тут — встаешь на колени, особенно если не знаешь толком, ни откуда он взялся, ни кто он такой, сыщик или убийца, встаешь на колени и руки убираешь за голову, даже без особой просьбы. Хороши мы были оба, рядышком, на тротуаре, за две секунды до расстрела, даже не успев увидеть того, кто этим займется (мне показалось, я узнал голос Джерри Уайна, но у меня не хватило наглости спросить). Ничего не успев, ни пошутить, ни последнее желание высказать, ни обругать убийцу, подумать про близких, ничего. Мы с Томом бросили оружие на землю, ожидая чистую и быструю смерть.
Что было дальше? Пулеметная очередь, только не в нас. Страшно удивившись, что мы еще живые, мы услышали вой и, обернувшись, увидели, как Джерри Уайн и Ги Барбер с простреленными ногами корчатся на земле. А стрельнул по ним парнишка четырнадцати лет, которого я не сразу признал.
Как все пацаны, он вырос, а я не заметил. Когда он был вот такой еще и едва умел говорить, у него во взгляде виделось столько восхищения мной, его уродом-отцом. Восхищение, которое ничего общего не имело с тем, что я встречал до того. Восхищение убийц. Восхищение шестерок. И даже незнакомых людей на улице. Восхищение, смешанное с чем-то другим, с мандражом, прежде всего, но еще с корыстью и завистью, потому что у всех была своя причина восхищаться мной или бояться меня. У всех, кроме этого маленького человечка, который цеплялся за мою ногу и обнимал ее так, как будто я великан. В этом восхищении я чувствовал чистую любовь. Сегодня я вспоминаю, чего только Уоррен не придумывал, чтобы доставить мне удовольствие. Во время игры в монополию он мне подсовывал бумажные деньги под столом, когда я был в долгу. Его старшая сестра не понимала, почему он так поступает, «это всего лишь игра», говорила она, но малыш опять брался за свое, ему надо было, чтоб отец выиграл, — раз и точка. И чем больше я был самим собой, со всеми недостатками, в которых меня упрекала его мать, тем больше он любил меня за то, что я — это именно я. Для него я был идеальным отцом, и все вокруг меня было просто исключительным. А потом однажды, я так и не понял почему, эта вера в его взгляде исчезла.
Я спросил у него, где он взял ручной автомат, он ответил: «На трупе Джулио Гузмана, возле фонтана». Видя, что Квинт собирается свести счеты с Джерри Уайном и Ги Барбером, я взял парня за плечи, чтобы он не видел, как их прикончат. Как мы завернули за угол, сразу и бросились обнимать друг друга.
Здорово было снова говорить друг с другом, дать себе расчувствоваться. Я сказал себе: к чему противиться его призванию, если его судьба вернуться туда и отвоевать свое царство? Воздвигнуть заново тотем нашего клана. Больше ни у кого нет права этому противиться.
Там, где я потерпел неудачу, может быть, победит мой сын.
Моя роль отца: убирать с его пути встречающиеся препятствия. Дать ему воспользоваться моим опытом.
Я опоздал на сто лет. Нет, Уоррен не хотел быть наследником. Не быть наследником этого варварства, он много раз употреблял это слово. Он понял это час назад, на вокзале Со Лонга. Мне не удалось понять, грустно ли ему от этого или он чувствует облегчение. Во всяком случае, гнева в его голосе я не слышал.
То, что он пережил, разом состарило его. За несколько секунд он стал старше на десять лет. Не знаю, может, это и есть взрослеть, но он мне задал худший вопрос, который я только мог вообразить: он спросил, удастся ли когда-нибудь миру избавиться от таких типов, как я. Имеет ли его мир, мир, в котором он будет взрослым и, может быть, сам станет отцом, имеет ли этот мир хоть один шанс выжить.
Все, кто были отцами, пережили это. День, когда ваш пацан ставит под вопрос все, чем вы занимаетесь. Вы говорите себе, что это у него подростковый бунт, что со временем он поймет. Разница в том, что Уоррен не повернет назад, — я это понимал.
Он задал вопрос, теперь надо было отвечать, может, это был последний шанс, чтоб он меня выслушал. Был у меня соблазн соврать. Утешить его по-отцовски. Но из уважения к мужчине, которым он становился, я предпочел сказать то, что у меня было на сердце: «Нет, сынок, мир никогда не избавится от таких, как я. Потому что на каждый новый закон всегда найдется хитрец, который захочет его нарушить. И пока будет норма, будут те, кто мечтают выйти за рамки. И пока будут пороки, всегда найдутся люди, толкающие других удовлетворять их. Но через тысячи лет — кто знает?»
Том мялся, не зная, как прервать нашу задушевную беседу. Он дал мне понять, что у нас еще остались кое-какие дела. Мы с Уорреном обменялись рукопожатием. Этак по-мужски. Он мне сказал, что больше никогда не прикоснется к оружию, но что он не жалеет, что сделал то, что сделал, и не только потому, что спас меня, но, в каком-то смысле, потому, что вернул мне жизнь и таким образом рассчитался с тем чувством долга, которое сыновья испытывают перед теми, кто их породил. Это как бы подводит все счеты. Отныне он может жить своей мужской жизнью и не тащить за собой ничего, что мешало бы ему идти вперед.
А дальше?
Что сказать о том, что было дальше?
Дальше было то, что в полном смысле соответствовало слову «варварство», как он это недавно назвал. Мы с Томом решили снова разделиться. И, пытаясь вернуться к площади Либерасьон, я оказался один в пустом баре и стал драться с Гектором Суза, которого мне пришлось бить голыми руками, и поверьте, если б я смог расправиться с ним двумя маслинами, лучшего б мне нечего было и желать. Драка — худшее, что со мной могло случиться, потому что Гектор ничего так не любил, как ломать чужие носы о фаланги своих пальцев. Чем мы только не дрались, всем, что под руку попало, в этой чертовой распивочной, об головы разбивались бутылки, стулья и даже столы. Только война банд могла сделать столько разрушений — так нет. Нас было только двое. Запрета на удары не было. Я тоже любил близкий бой, без оружия, на одних кулаках. Я слишком долго сдерживал бешенство (в свое время я берег его для неплательщиков, с которых надо было снять стружку, но оставить в живых, если оставалась надежда когда-нибудь получить с них деньги). Правду сказать, сначала я бросился в эту драку с яростью, но с той яростью, от которой становится легче, которая выходит наружу, — это как релаксация, йога, дзен, водные процедуры. Чтоб освободить вас от разной мелкой злобы и всяких нерешенных штук. Ничего еще лучше этого для такого парня, как я, не придумали. И все равно мне быстро драка надоела. Морду мне уже надрали, и сколько может длиться эта сцена драки в салуне. А этот напротив меня — ну прямо какой-то непотопляемый. Видно, когда в прошлом работал телохранителем у боксера, ему всю шкуру продубасили, мудаку. Невозможно отправить в нокаут раз и навсегда.
Но, в конце концов, все равно: один остается стоять, а другой — нет, так уж заведено. Может, одному больше есть что терять? Это единственное объяснение, которое я нашел. Гектор посмотрел на меня сквозь два ручья крови, которые заливали ему глаза. С изумлением. У него в послужном списке были бойцы и среднего веса, и тяжелого, и он не понимал, как этот Манцони все еще держался на ногах. Это превосходило все, что он был в состоянии переварить. Он сел на пол, получив стулом со всего размаху. И впал в бессознательное состояние, которое, казалось, будет длиться вечно.
Со своей стороны, Том избавился от Джои Уайна, брата Джерри, без особых хлопот. Я б с ним с удовольствием махнулся. Проблема Джои была в его слабости, и слабость его были банки. Не мог он устоять перед банком. А слабость, которой человек не может сопротивляться, несмотря на все предупреждения, отповеди и более или менее силовые методы лечения, — она в конце концов может быть фатальной. Если Джицци иногда по несколько месяцев готовил ограбление банка, Джои нападал на банки, как другие бегут в туалет писать. Когда Пол влюблялся в кассу, он ходил вокруг нее кругами, Джои сразу хватал ее за задницу. Сколько он ни получил затрещин, это дела не меняло, он снова начинал все сначала. Я как сейчас помню день, когда Джои вышел на свободу после четырехлетнего срока за вооруженное ограбление одного филиала банка Чейза. Выйдя из тюрьмы Сент Квентин, он проехал на машине добрых два часа, думая про жену и своих двух дочек, которых он так давно не обнимал. А потом про товарищей, с которыми устроит попойку тем же вечером. Пока не проехал по какой-то пустоватой такой дыре. Посреди главной улицы стоял маленький банк и, как он сказал, «протягивал к нему ручки».
Поди пойми, то ли после стольких лет его абстиненция замучила, но Джои час просидел в машине, пожирая глазами свой ненаглядный банк, а тонкий голосок ему в одно ухо говорил: «Ступай себе, несчастный, ты же прекрасно знаешь, чем это все кончится, подумай о дочках, неужели тебе хочется прямо сейчас опять на нары?» — а другой голос твердил: «Смотри, какой хорошенький! Упустишь такую возможность, всю жизнь себе простить не сможешь!» В конце концов соблазн оказался слишком велик. Меньше чем через два дня он вернулся к себе в камеру как рецидивист, каким он и был. Невозможно вылечить таких тяжелобольных людей, как Джои. Рано или поздно это должно было плохо кончиться.
Проходя мимо самого большого банка Со Лонга, который углом выходил на площадь Либерасьон, Том увидел в витрине странную штуку: стоит там наш Джои и взламывает как бешеный внутреннюю дверь. Зрелище того, как мужик потерял всякий контакт с реальностью из-за своей неизлечимой болезни, Тома почти что расстроило. Он даже повременил, прежде чем того подстреливать, спрашивая себя, не предпочитают ли бандиты сам грабеж — награбленному. Сильные ощущения — деньгам.
Сто раз у нас с ним на эту тему были беседы. Том хотел, чтоб я признал, что я стал бандитом ради выброса адреналина в кровь. Как игрок в казино, который проигрывает и выигрывает с одинаковым азартом. А я ему говорил, что единственный наш двигатель — деньги. «Но как можно настолько любить деньги?» — спрашивал он, и я пытался ему объяснить, что мы, столпы Коза Ностры, испытываем просто страсть к деньгам, — как объяснить, что такое страсть? Идея, что наши бабки где-то копятся, что они каждый день капают и что скоро придется искать второе место, чтобы складывать все эти пачки денег, — вот она, страсть. Ладно, хорошо, иногда на них кое-что покупали, и они шли на удовольствие для семьи, но цель игры была не в том. Да и вообще никто не умел тратить глупее, чем мы. Признаю: мы любили только такие штуки, чтоб бросались в глаза. Блестит? Золотом покрыто? Надо брать. Дорого? Цена зашкаливает? Надо брать. Чем дороже, тем лучше.
Самое забавное, что нам точно так же нравилось получать даром, как и тратить. Это была вторая страсть, такая же сильная, как деньги: принимать подарки, все, что обламывалось случайно, расплату натурой, даже если вещь не нужна. Если мы облагали рэкетом типа, который поднялся на сети пиццерий, мы уходили с несколькими тысячами долларов и двумя-тремя пиццами на дорогу. То же самое у продавцов меха или ванн. Пусть в доме все захламлено всякой фигней, которую в конце концов выбросят. Том не понимал: «Неужто это стоит того, чтоб потом гнить в тюрьме? Получить пулю промеж глаз? Убивать людей? Создавать ежедневно вокруг себя драмы? Обречь ваши семьи?» У него, сыщика, это в голове не укладывалось. И я уже не пытался ему объяснить, потому что на самом деле мне иногда бывало самому это не понять.
Джои в конце концов получил свои три пули в буфет. В тот самый момент, когда дверь, которая отделяла его от бог знает какого таинственного сокровища, поддалась. Том присоединился ко мне на площади Либерасьон. Я ждал его, сидя на карусели, которая все еще кружилась.
* * *
В тот же вечер Со Лонг стал центром мира. Я снова пережил кошмар моего процесса: армада понаехавших отовсюду журналистов, которые давали слово всем: политикам, «наблюдателям», интеллектуалам, ВИПам, модным певцам, вплоть до простых людей с улицы, которых выдергивали отовсюду и которые только и ждали, чтобы высказаться. У всех у них было что сказать про мою историю, про мои показания, про мое раскаяние. Многие требовали от меня отчета. Такое было впечатление, что меня судит все человечество.
И я не слишком ошибался! Со всех сторон они так и валились на меня. Грузовики с телеоборудованием, вертолеты, частные самолеты. CNN из каждого угла. Сотни репортеров. Тысячи зевак в окружении всех сил полиции с четырех департаментов и спецотрядов, приехавшими из Парижа. Все это чтобы попытаться понять, что произошло в тот день в маленькой абсолютно никому не известной нормандской дыре.
Американские телекомпании нашли в своих архивах материалы по моему процессу, они безостановочно крутили их по европейским каналам. Восстанавливали путь, проделанный раскаявшимся преступником. В общем, к десяти часам вечера все всё про меня знали — или, по крайней мере, так считали. Больше всего меня беспокоил тот факт, что в наборе покойников, которых собрали по разным улицам, одного не хватало. Самого опасного.
Мэтт Галлоне прямо испарился. Ничего удивительного, это же Мэтт. Никогда его не бывает там, где его ждут. Организовали облаву, сотни людей добровольно вышли его искать. Передавали его описание. Поставили дорожные патрули. Если Мэтт хоть когда-нибудь мечтал стать врагом общества номер один — великий день настал. Квинт уверенно так заявил: направление точно на юг. Он говорил, что если Мэтту удастся добраться до Сицилии, ЛКН будет сколько нужно времени заботиться о нем, может быть годы, прежде чем он вернется в Соединенные Штаты. Он был прав, но я боялся другого варианта: Мэтт не покидал Со Лонга. Никто на континенте не знал его так хорошо, как я. Пока он сможет дышать, он пойдет до конца доверенного ему дедом задания. Он предпочтет тысячу смертей, чем одну минуту позора после этого дня, который отметил закат клана Галлоне. И клянусь, я сам предпочел бы ошибиться.
В ожидании, пока решат, что со мной делать, меня поместили на карантин. Красная линия между Парижем и Вашингтоном раскалилась добела, и самое невероятное начальство требовало охранять пленника Манцони наряду со всякими государственными интересами и оборонными тайнами. Американское правительство, секретные службы и ЦРУ. Но еще и все подразделения французской полиции, вплоть до капитана жандармерии Со Лонга, который побывал в заложниках на большом колесе (по его словам, он до смерти не оправится от такого унижения). Юридическая, политическая и дипломатическая головоломка. В любом случае, я уже не пытался что бы то ни было понять. В течение нескольких лет меня прячут, делают все, чтоб я превратился в самого-рассамого Мистера Икс на земле, а потом назавтра моя морда на каждом заборе и всем я нужен. Это еще повезло, что я тип злопамятный. Был бы я покладистым, давно б с ума сошел.
Только в одном они все сходились: весь мир меня требует. Мир надо удовлетворить. Это единственный способ избежать политической и информационной катастрофы. И успокоить публику. Им надо было ВИДЕТЬ Джованни Манцони, услышать его. Кем бы меня ни считали, живой легендой или подонком, мне надлежало явиться на публике. И все упокоится, говорили они. Потом дело за правосудием.
Том Квинт больше всех других настаивал, чтобы доказать, что я пережил карательную экспедицию ЛКН. Он во всей этой истории выиграл больше всех: за полдня избавился от элиты, которая выросла во всех сферах организованной преступности. Он прославил план охраны свидетелей на весь мир, доказал его действенность и охранял жизнь раскаявшемуся преступнику с упорством питбуля. Десятки мафиози звонили уже из всех штатов Америки с просьбой дать показания. Вершина его карьеры, Тома. Но для правильного продолжения дела надо было, чтобы я согласился выйти на камеры.
А мне хотелось всех их послать подальше. Мне только что разрешили встретиться с семьей — в подвале мэрии, — совершенно не хотелось, чтоб меня бросили на растерзание миллиарду телезрителей. Мне просто противно было, что я вызывал гнев или отвращение у всех этих незнакомых мне людей. И что извращенней всего, это что я вызывал и кучу других чувств: любопытство, это еще туда-сюда, но симпатию? Сочувствие! И естественно, все оттенки от негодования до чистой ненависти. Но никогда, никогда — равнодушие. А мне теперь именно равнодушия и хотелось. Я уже знал, как он пройдет, мой маленький телескетч: сотни миллионов индивидов будут бомбить меня негативными эмоциями и злыми волнами (я в такие штуки верю). Вся эта ненависть выплеснется разом, — я боялся, что потом долго буду расхлебывать последствия.
— У вас нет выбора, — сказал мне Квинт, — иначе нас обоих линчуют. Давайте покончим с этим, день был длинный. Потом я вас угощу стаканчиком.
Я спросил у него, нельзя ли этого избежать, придумать что-нибудь. Он засмеялся и повел меня к камерам. Если вы хотите в точности представить себе картину, это было похоже на небольшую трибуну с микрофонами и сотней журналистов, и все смотрят на вас.
— Надо, Фред.
— Вы уверены?
Иначе говоря: вы уверены, что хотите показать этого закоренелого сволочугу Джованни Манцони? Измученного жизнью вообще и тем боем, который я только что дал, в частности? Я пробужу рефлексы ненависти повсюду на земле. Человечество будет проклинать меня во весь голос и на всех языках, плевать на землю, в пустынях и в больших городах, у богатых и у бедных. Не нужно это миру. Ему как раз противоположное нужно.
Тут мне пришла в голову мысль.
Бэль, мое чудо, мой бриллиант.
Я, может быть, и стану писателем, если сумею словами описать взгляд моей дочери. Но кто на это способен?
Она сразу же сказала «да», когда я попросил ее показаться вместо меня. Не знаю почему, но так было лучше всем. Ее лицо засветилось еще до того, как она вышла под свет прожекторов. Люди увидели этот внутренний свет. Люди почувствовали мир у нее в сердце. Каждое слово, которое произносили ее губы, звучало как сама правда. Когда она улыбалась, каждый в отдельности думал, что эта улыбка для него одного. Такая мадонна, как она, должна являться людям.
Она сообщила хорошие новости о своей семье и, особенно, про своего папу. Как будто она успокоила пять континентов насчет моей судьбы. В течение минуты Бэль была самой знаменитой, самой заметной девушкой планеты. Она ушла с трибуны, светясь еще больше, чем до того. Она им помахала ручкой, как бы обещая вернуться.
* * *
А потом на Со Лонг спустилась ночь, и все вошло в свою колею. После сумасшедшего дня жители разбрелись по постелям, оборудование стали запаковывать назад в грузовики, даже полицейские стали меньше высовываться, а ждали приказов. В доме 9 по улице Фавориток Том устроил мою семейку на раскладушках. Его подручные, вооружившись пневматическими винтовками, сторожили в салоне, а мы с Томом, облокотившись на подоконник, попивали виски, о котором мечтали весь день.
Малавита пыталась уснуть около котла в подвале. Обернутая в километры бинтов. Ей тоже не терпелось покончить с этим поганым днем. Судя по тому, в каком состоянии ее нашли. Как можно так измываться над собакой? Увидев ее такой, мне захотелось ухаживать за ней, лечить ее, чтоб она выздоровела, гулять с ней по лесу, играть в саду, учить ее всяким фокусам, пускать ее гулять свободно, где хочет, чтоб она снова почувствовала вкус к жизни. Мне показалось, она не против.
Но до того ей надо было закончить одно дело, и как можно скорее. И так оно и вышло в эту ночь, пока все крепко спали. Вендетта — это блюдо, которое едят холодным, — так говорят. Только не она. Ей ее блюдо свалилось в глотку прямо тепленьким.
Она открыла глаз, услышав скрип через подвальное окошко. Она увидела в темноте человеческую фигуру. Посетитель не подозревал, что там, в темноте, есть собака. Живая. По запаху или по наитию, но она его узнала. Как она могла его забыть? Никто не забывает. И никогда не прощает. Вранье все, что про это говорят.
В темноте Мэтт усмотрел лестницу, которая должна была привести его ко мне. Он готов был умереть, лишь бы выпустить мне кишки. И отомстить за честь своей семьи и всех бандитов мира. Последнее слово должно было остаться за законом безмолвия.
Он, наверно, замер, услышав рычание. Неужели опять эта гадина — собака? Вот-вот, та самая гадина — собака, которую он избил тем же днем. Собака, даже имени которой он не знал.
Малавита.
Одно из многочисленных имен, которые сицилийцы дали мафии. Малавита, дурная жизнь. Мне казалось, это гораздо благозвучней, чем мафия, Добровольное общество, спрут или Коза Ностра. Малавита.
Пусть мне запретили упоминать мое тайное общество, я все равно имею право назвать свою собаку, как я хочу, и выкрикивать ее имя повсюду. Тоска по прошлому.
Назавтра по состоянию тела определили, что Малавита прыгнула ему на грудь и вырвала глотку одним рывком челюстей. Готов поспорить, потом она вернулась назад, свернулась калачиком у котла и заснула. В мире с собой.
Назад: 7
Дальше: Эпилог