32. Алексей Цейслер. Спасти профессора Рыжова
Рыжов позвонил мне на кафедру через два дня после нашей встречи, чем меня, по правде сказать, удивил. Во-первых, потому, что я за эти два дня успел про него основательно позабыть, а, во-вторых, из-за нехорошего чувства, кольнувшего меня тогда, в институтском предбаннике, будто я его больше никогда не увижу. О своём обещании ему помогать, я, разумеется, тоже забыл.
Трубку взяла Стелла Иосифовна. Рыжов попросил меня и, когда я подошёл, велел, чтобы я называл его Александр Васильевич. Вероятно, не хотел, чтобы его узнали.
— Да, Александр Васильевич, — ответил я в трубку. Давайте сегодня вечером. — Ничего, если я буду не один?
Рыжов не сразу, но согласился.
— Алекс, кто это был? — без интереса спросила Стелла Иосифовна.
— Один преподаватель со второй кафедры, — начал сочинять я, — вы его не знаете, фамилия Сём… Семёнов.
— Что-то голос у Александра Васильевича очень знакомый, — опять же без интереса отметила она, но развивать тему не стала.
Мы с Мясоедовым явились к Рыжову тем же вечером. Он поселился на самой окраине, за железнодорожной станцией, в частном доме у крупной пожилой женщины с нездоровым красным лицом. Они с Марго заняли небольшую комнату без окон, но с газовой печкой.
Меня Рыжов встретил хорошо, а вот с Мясоедовым у него вышел конфуз. Рыжов поздоровался с его протезом, хотя Мясоедов настойчиво протягивал ему левую руку. Вероятно поэтому в комнате, которую мы вчетвером заполнили совершенно — насколько она маленькая — долго висела неловкая тишина.
Та, которую Рыжов представил мне как свою «э-э, помощницу» — Марго — оказалась миловидным созданием лет двадцати пяти с длинными рыжими волосами и волнующими формами. Рыжов многозначительно стрельнул на меня глазами, перехватив мой взгляд, блуждавший по её бюсту, после чего я стал изучать детские цветные каракули, которыми кто-то из квартирантов, а, может, и родственников хозяйки, декорировал стену. Мясоедов, убрав правую руку за спину, молча смотрел в пол.
И тут Рыжов начал говорить. Спокойно, не торопясь, с небольшими паузами для лучшего понимания и усвоения материала, излагал свою версию своей жизни профессор Рыжов, Евгений Иванович. Он чуть покачивался взад-вперёд в своём кресле, а Марго, сама покорность, сидела на кушетке рядом и иногда, когда Рыжов начинал нервничать, поглаживала рукой его ладонь. Он ещё больше ослаб со времени нашей последней встречи. Руками почти не двигал — они плетьми свисали с его колен — говорил медленно и очень тихо, так, что мне и Мясоедову даже пришлось чуть податься вперёд, чтобы всё расслышать.
Рассказ его продолжался долго, может час, а может, и все два. Время я перестал замечать после того, как Рыжов, закончив со скучным вступлением, будто фокусник из шляпы начал тягать одного за другим кроликов, да таких жирных, что мне на секунду показалось, будто я в пионерском лагере у костра, и слушаю рассказ вожатого об инопланетянах, которых он своими глазами видел прошлым летом в Темрюке.
Многое в его повествовании казалось неправдой, но ещё больше он, похоже, просто недоговаривал. Его рассказ походил на описание спектакля рабочим сцены. Точнее, на разницу между тем, что мы, зрители, видим со своих мест, и тем, что видит он — рабочий сцены. Некоторые узловые точки действия у нас и у них, разумеется, совпадали (вероятно, потому что мы — зрители — ничего более этих точек и не наблюдаем), а вот то, что между, или, так сказать, за, для нас, зрителей, оставалось до сегодняшнего вечера тайной.
Под неторопливый рассказ Рыжова я неожиданно без труда вспомнил один яркий эпизод из детства: как было мне года четыре, а, может три, и почему-то я сидел дома с бабушкой. Болел, наверное, поскольку дома сидел, а не в саду. Я увлечённо ползал по цветастому ковру в большой комнате и водил красной машинкой по лабиринту орнамента, словно по замысловатой гоночной трассе, как вдруг… Рюмки и фужеры в серванте заговорили первыми. Сначала негромко, еле слышно, а потом, не сдерживаясь, задребезжали во весь свой хрустальный голос.
— Лёша, не подходи к серванту! — крикнула бабушка с кухни.
Я и не думал к нему подходить (это было строжайше запрещено), я продолжал сидеть, как сидел, не потому, что испугался, а, напротив, потому что мне было интересно. Точнее, мой испуг тогда ещё не превысил интереса. Как заворожённый я смотрел на пляску фужеров, пока моё внимание ни привлёк тот факт, что тень от моей почти под ноль стриженой головы начала слегка перемещаться по ковру туда-сюда. Проводив её взглядом, я покачал головой ей вслед и посмотрел вверх: люстра о четырёх свисающих с квадратной деревянной рамы плафонах, которую отец привёз из Литвы, совершала у меня над головой сложное движение: плафоны, каждый со своей амплитудой, неторопливо вальсировали, а рама болталась, словно лёгкая лодочка в свежую погоду.
Теперь я и не знал, на что смотреть: на дрожащие за стеклянными дверцами фужеры, на плавно раскачивающиеся плафоны или на медленно подползающую к краю полированного стола неземной красоты хрустальную вазу. Ба-бах! и белый-белый, искрящийся в электрическом свете «снег», засыпал мою скоростную трассу. Только тогда я шарахнулся из комнаты и в коридоре столкнулся с бегущей на грохот разбившей хрустальной вазы бабушкой…
— Московское землетрясение семьдесят седьмого года было спровоцировано взрывом нашего изделия, которое находилось на глубине сорока пяти метров, — сказал Рыжов, — изделие располагалось таким образом, что энергия взрыва рассеялась ещё на подходе к городу. Пострадали только несколько зданий в городе Истра и храмовый комплекс в Новом Иерусалиме. К счастью, никто не погиб, но Илья всё равно этого перенести не смог. В тот же год он уволился из НИИгеомаша и больше никогда не возвращался сюда…
Чувство, будто бы кто-то протёр запотевшее стекло тряпкой, и стало, наконец, видно, что там, за окном, не проходило. Наоборот, только усиливалось. Мне захотелось шлёпнуть себя по ляжке рукой и крикнуть: — «Мы тоже не шиком бриты! Были мы там у вас, в ваших катакомбах, кое-чего видали…» Только я этого не сделал. Я удержался. Мясоедов, как и я, не подал виду. Мы слушали Рыжова молча. Внимательно. Лично я, вспотел, не то от волнения, не то от печного жара. По спине моей и по ногам текли струи, от чего время от времени я ёрзал. Мясоедов сидел неподвижно, как фараон при входе в Карнакский храм.
Мы замаскировали раскопки под пикник. На этом настоял Мясоедов. Он убедил меня в необходимости разумной конспирации, поэтому я несу водку и складной мангал, а он — шампуры, мясо и уголь. С другой стороны, может быть, не так уж Мясоедов и не прав — не хотелось бы, чтобы нас за этим занятием застал какой-нибудь старшина Дворников. Рыжов, разумеется, с нами не пошёл — он слишком слаб.
Большую воронку мы находим сразу. Рыжов очень точно нарисовал нам её местонахождение, привязав к местным геодезическим ориентирам. К тому же она настолько огромна, что прекрасно видна даже основательно засыпанная снегом.
Мясоедов, несмотря на мои протесты, лезет первым. Спрыгивает с края воронки вниз и, скатившись по склону, уходит почти по пояс в снег.
— А здесь глубоко, — слышу я его недовольный бас. — Похоже, ваш коллега нам не наврал.
Мясоедов с моей помощью вылезает из ямы, отряхивается, достаёт из рюкзака сапёрную лопатку и словно олимпийский огонь передаёт мне. Я берусь за шершавый черенок и вдруг очень отчётливо понимаю, что вот здесь и прямо сейчас начинается ещё один этап нашего приключения в этом странном городе, а, может быть, и новый этап моей жизни.
— С богом, — совершенно серьёзно говорит Мясоедов.
— К чёрту, — также серьёзно отвечаю я.
Копать промёрзшую землю непросто. Лопатка тяжело входит в холодный грунт, который если и отковыривается, то мелкими смёрзшимися комками, а чаще, не отковыривается вовсе. Вообще, я плохо представляю, как таким маленьким предметом, более походящим на совок, нежели на лопату, можно делать большие дела. Я имею в виду большие ямы в земле. КПД этого ручного экскаватора крайне низок, большая часть энергии тратиться на сгибание и разгибание спины, да и производительность оставляет желать лучшего — на заострённом металлическом пятиугольнике умещается преступно мало земли.
Мясоедов тем временем ведёт наверху кипучую шашлычную деятельность. Мангал уже собран и, кажется, заряжён углём, куски купленного вчера на базаре мяса, насажаны на коротенькие шампуры, 2 бутылки водки по горлышко закопаны в остатки снега.
— Надо было лом взять, — кричит мне сверху Мясоедов.
— Хороши бы мы были на шашлыках с ломом, — отвечаю я.
Мясоедов хмыкает в ответ что-то невнятное и достаёт из рюкзака предмет, в котором я узнаю…
— Ледоруб?
— Я купил его на другой день после нашего с вами первого разговора, повинуясь, как бы это лучше сформулировать, очень странному порыву, — с неохотой поясняет Мясоедов, — на толкучке, у странного типа с бородой. Попробуйте, вдруг поможет…
Он маленький — древко не больше сорока сантиметров в длину — и очень хорошо лежит в руке. Весу в нём, конечно не много, но стальной клюв — это то, чего мне сейчас очень не хватает.
— Зовите меня Рамон, — говорю я и с размаху всаживаю его в мёрзлую землю.
Через час работа продвинулась ненамного, несмотря на все мои жертвы. Всего-то, штыка на полтора в глубину, но копать становится легче. Земля уже не такая твёрдая и с трудом, но отколупывается большими кусками. Я снимаю куртку и воодушевлённый продолжаю ковырять.
Когда я занимаюсь делом, подобным этому, почему-то всегда думаю о чём-то другом. Даже не думаю, а вижу перед собой это, другое. Должно быть, это защитный рефлекс сознания, ограждающий нас от последствий таких вот занятий, развивающих силу и интеллект. Тот же эффект, между прочим, наблюдается, когда мою посуду, или чищу картошку — видеоряд перед глазами всегда минимум в два слоя.
Расковырянная мной земля уходит на задний план, а на переднем появляется город. Видится мне, конечно, не «Павловск холмистый», а, Москва — собирательный образ старых улиц, переулков и переулочков — желтокаменные наши барбаканы. Скучаю, должно быть.
Работать ледорубом уже невозможно — слишком узкую и глубокую яму я выкопал. Она мне примерно по колено и, где-то, метр-полтора в диаметре. Я продолжаю своё дело лопаткой, сидя у этой ямы на краю. Это неудобно, но я уже привык. Если долго стоишь согнувшись, лучше не разгибаться вовсе.
Наконец, лопата скребёт обо что-то твёрдое. Это может быть камень — тут их полно — а может, железяка какая-нибудь, я уже раскопал и передал Мясоедову на опознание две или три таких. Стараюсь окопать препятствие, но оно оказывается настолько широким, что мне никак не удаётся найти его границы. Проходит ещё минут двадцать, прежде чем из-под земли открывается кусочек кирпичной кладки. Расчищаю пространство вокруг показавшихся кирпичей и обнаруживаю что-то серое и очень твёрдое.
— Бетон, — говорит Мясоедов, протягивая мне полный стакан. — Нашли.
— Нашли, — повторяю я, и опрокидываю стакан в себя. Холодная водка кажется безвкусной, совсем как вода. Странное дело — я ничего не чувствую, ни радости находки, ни усталости, один голод. А Мясоедов тут как тут. В левой руке два дымящихся шампура и ещё один полный стакан.
— Отсутствие одной конечности развивает способности оставшейся, — объясняет он.
Жую шашлык и запиваю его водкой.
Ещё через час мне всё-таки удаётся расколоть и выковырять верхние кирпичи. Они оказываются менее прочными, чем раствор, их соединяющий, образующий нечто вроде решётки, разломать которую, никак не получается. Мясоедов опять причитает о ломах, даже предлагает сбегать за одним в город, но я его останавливаю.
Верное решение приходит не сразу.
— У меня были в комплекте бетонобойные боеприпасы, — сообщает Мясоедов между прыжками, — но мне и в голову не могло прийти, что я сам буду работать в их качестве…
Он так прыгает довольно долго, пока, наконец, кирпичи, которые снизу, а вместе с ними и куски раствора, один за другим начинают падать вниз. Из времени их падения, можно заключить, что высота (или глубина) подземного помещения под нашими ногами небольшая — метра два, два с половиной.
В образовавшуюся дыру ничего толком рассмотреть невозможно. Мясоедовский фонарик освещает небольшой кусочек серого пола, на котором, кажется, нет ничего, кроме осколков выбитых мною кирпичей.
— И видит око, да зуб неймёт. — Мясоедов пытается просунуть в отверстие ноги. Правая входит и левая тоже, но дальше никак. — Дырка, чёрт, маленькая. Сюда бы пацана…
— Шире никак. Бетон очень прочный, даже не крошится, — говорю я. — Должно быть, высокий номер. Четыреста, а, может и все шестьсот. Но это уж точно творение рук человеческих…
— Спасибо, молодые люди, мне вполне будет достаточно, — говорит голос сверху, который лично меня путает до смерти.
Над нами, на краю воронки возвышается, как сидячий памятник, Рыжов, а из-за его головы выглядывает грустное личико Марго.
— Я уверен, что пролезу туда, как в прошлый раз. Я просто обязан это сделать после того, как Марго дотащила меня досюда. Вы поможете? — Он протягивает вперёд обе руки.
По очереди — сначала Мясоедов, потом я — мы выбираемся из ямы. Только теперь до меня доходит, каким именно образом Марго «дотащила» Рыжова до воронки — он сидит, вернее, сидел на санках, обычных детских, с высокой алюминиевой спинкой. «Да, есть ещё женщины в русских селеньях!» — с завистью думаю я про себя.
На счёт «три» мы с Мясоедовым подхватываем Рыжова с обеих сторон под локти и тащим к воронке. Он повисает на нас и сучит ногами по замёрзшей грязи. Мы чуть поднимаем его, чтобы удобнее было нести (он очень лёгкий, килограмм сорок, не больше), и аккуратно спускаемся к неровному чёрному отверстию.
«Что же мы делаем? — проносится у меня в голове. Куда мы его тащим? Он же умрёт там…» Но я продолжаю, как заколдованный двигаться вниз. Шаг за шагом. Сантиметр за сантиметром. Пытаюсь увидеть лицо Мясоедова, но тот смотрит себе под ноги.
— Если случится так, как я рассчитываю, то я смогу выбраться оттуда самостоятельно, — вдруг, задыхаясь, начинает говорить Рыжов, — если же нет, — он обнажает фиолетовые у дёсен зубы, — считайте, что вы похоронили меня на месте боёв. Знаете, так раньше было принято… Константин Симонов и прочие… Не волнуйтесь. Юридически я всё оформил, у Марго все документы. Не сочтите за труд, господа искатели приключений, такова воля покойного.
— Это убьёт вас, — спокойно говорит Мясоедов, но на его каменном лице я замечаю слёзы.
— Я и так умираю, спросите Марго. Она — медработник, — пыхтит в ответ Рыжов. — Опустите меня вниз, прошу вас, у меня, вот, даже верёвка есть…
Красная синтетическая верёвка, которую он принёс с собой, особого доверия у меня не вызывает — слишком уж тонка — но другой у нас всё равно нет. Обматываю ею Рыжова вокруг пояса, а в голове всё тоже: «Господи, что же я делаю!»
Рыжов без труда пролезает в отверстие — он феноменально узок в тазу. Аккуратно опускаем его вниз. Мы держимся за конец верёвки все втроём, хотя достаточно было бы и меня одного. Вот он касается пола и неуклюже велится на бок. Сердце моё снова сжимается. Не в силах на всё это смотреть, я закрываю глаза, и горячие слёзы текут по моим деревянным от холода щекам.
Наконец я чувствую, что верёвка, за которую я всё ещё держусь, два раза дёргается, что у альпинистов означает подъём. Открываю глаза. Рыжова почти не видно, в темноте угадывается только светлый овал его лица.
— Алексей, не плачьте, — слышится снизу, — я ещё не умер.