14
В начале пятидесятых город кишел ворами. Днём донимали «щипачи» а по ночам – «домушники». Жители, проверив запоры на дверях, ложились спать, опасливо поглядывая на окна. Хорошо у кого были ставни: запирай изнутри винтами, все-таки – надёжа.
Обыватели паниковали недаром. Бывало и такое, что при грабежах вырезались целые семьи. От слухов, один страшнее другого, цепенело сердце.
Пытались ограбить и моих родственников по матери, живших в то время на отшибе, возле Петропавловского кладбища. Брать у них было особенно нечего: печь посреди избы, да за печью, в углу, на старинном комоде, трофейный баян, отделанный костью и перламутром. На нём иногда, подвыпив, играл «Амурские волны» покалеченный войной дядя Ваня, деверь сестры моей матери. Так, кажется, называется в русской семейной иерархии брат мужа.
Печь, как известно, не уведёшь, а дорогой баян кому-то здорово пришёлся по вкусу.
Предварительно закрутив проволокой двери, чтобы хозяева не могли выскочить на улицу, бандиты принялись выставлять окно. Услышав подозрительную возню и осторожное царапанье, проснулся дядя Ваня и заколотил костылём в переборку, за которой – дом был на два хода – жил его родной брат Сергей Иванович, случайно отлетевший осколок антоновской оравы. Тот, разбуженный стуком и криками, выбежал на крыльцо с винтовочным обрезом. И только выстрелы отпугнули домушников.
Утром пришёл милиционер, рассматривая выставленную раму, что-то замерял и, обнаружив кровь на штакетнике палисадника, долго чесал в затылке. Помощи от него, конечно, ждать не приходилось, но всё же как-то спокойнее. Может, на следующую ночь воры и не посмеют…
В большом беспокойстве жил город.
Ходила такая поговорка, что Одесса – мама, Ростов – папа, а Тамбов дядей будет. Бериевская амнистия отворила плотину лагерей, и урки хлынули на волю, растекаясь по своим «хазам» и «малинам», обогащая «феней» – блатным наречием – великий и могучий русский язык.
Лагерные байки возмущали детские души, бередили ещё не осознанные чувства, уводя нас, подростков, в дали неоглядные.
Те времена были пропитаны романтикой говорливого воровского быта, удачливости и своеобразного кодекса чести. На экранах шёл невиданный по своей популярности индийский фильм «Бродяга», подливая масло в огонь и разжигая нездоровый интерес к преступному миру.
Самой модной одеждой были брюки-клёш и курносые кепки-восьмиклинки с большой пуговкой наверху – «бобочки». Ну, а если ещё и вискозная тенниска в полоску с коротким замочком «молния», то это – вообще шик и полный отпад, как теперь говорят.
Кепочку на глаза, руки пo локти в карманах широченных бостоновых брюк, по-блатному – «шкар», смятая «беломорина» в углу кривого рта, и нарочитая сутулость, как родовой признак, выражающий принадлежность к определённой среде – своеобразный аристократизм блатняков.
Мы с Толяном, моим первым городским дружком, млели, увидев такого где-нибудь на углу улиц Коммунальной и Сакко-и-Ванцетти, ныне снова переименованную в Базарную.
Толян, заворожённый блатным шиком, заговорщицки шептал мне, неразумному:
– Смотри, смотри – это Пыря хиляет. Его прошлым летом мусора на отсидку замели, мокруха на нём висела, а нынче он прохорями по воле топчет. Шкары на нём очковые… У меня тоже, век свободы не видать, скоро такие будут.
«Прохоря», «шкары», «бобочка», «хилять», «мокруха», «очковые» – значит, хорошие, и другие подобные слова и слоганы для меня были в новинку, как иноземный язык. Толян потом снисходительно объяснял «феню», заручившись моим обещанием, что я где-нибудь всуе, «по фене ботать» не стану. «За это пиковину можно получить», – заговорщицки вталкивал мне, деревенщине, начинающий блатарь Толян по кличке «Муня».
Муня был старше меня года на два-три.
Чем-чем, а приобретённой кличкой он особенно гордился. «Кликуха» как паспорт – в ней всё! За то, чтобы получить этот «паспорт», Толян на прошлой неделе на «стрёме» стоял.
– Подельником был, пока кореша ларёк на «Астраханке» подламывали, – сообщал он мне по большому секрету, на ходу путаясь в широченных, на вырост, «шкарах» – обыкновенных сатиновых штанах на резинке. – Да если бы меня мусора замели и грозили бы «красную шапочку» сделать, опидорасить – не знаешь, что ли? – на мой вопрос резонно ответил он, – я бы и тогда подельников не вломил!»
Я начинал ему робко говорить, что педерастов уголовники презирают, и с ними после этого дел никто не имеет. Миску пробьют, из чего потом «хавать» будешь? Я особенно нажал на слово «хавать», показывая тем самым свою осведомлённость в жаргоне городской улицы.
Толян по-братски хлопал меня по плечу, объясняя неразумному, что он на этот случай в «очко» еловую шишку вставит. Пусть попробуют!
Вообще \'Толян меня тогда кое-чему научил. Кто я до него был? «Мужик, ломом подпоясанный», вахлак из Бондарей, а теперь знаю и «красную шапочку», и как ларьки подламывают…
Дядя Вова, отец Муни-Толяна, был «легавым», служил в «ментовской» в чине старшины милиции, но, вопреки или благодаря этому, связь Муни с блатарями была возможна.
Дядя Вова зачастую после службы приходил домой под хорошей «мухой», или, как говорил Толян, «на рогах», бранился по-чёрному, выгонял Толяна с матерью из дома в любую погоду, стрелял в воздух из нагана и всячески безобразничал. Соседи в милицию с жалобами на него не ходили, пообвыклись, и дядя Вова ещё носил погоны народных заступников и охранников.
Я жил в одном дворе с Толяном, и он, пока отец отбуянит, скрывался у нас, то есть у моей бабушки, у которой я проводил школьные каникулы. Сидел, поджав к подбородку колени, беспомощно грыз ногти и всё твердил, что он «пахану» когда-нибудь «перо вставит». На что бабушка испуганно крестила его, гладила обеими руками по голове, как обычно когда купают детей, и приговаривала: «Что ты? Что ты, Господь с тобой!»
Подрастал я, подрастал Толян, и подрастали наши увлечения. Бабушка жила на Ленинградской улице в глубине двора, в деревянном двухэтажном доме купеческого размаха, поделённом на множество квартир. Дом был окружён зарослями ивняка, кленовым молодняком и сиренью.
Голенастая и тощая сирень никогда не цвела, или, может, мы тогда не обращали на это внимание, не знаю, но на её листах было множество изумрудно-зелёных, с радужным отливом, узких и длинных жучков, отвратительно пахнущих. Таких жучков я почему-то больше никогда не видел. Если их посадить в коробочку с отверстиями и несколько раз понюхать, то начинает кружиться голова. Меня даже от этого несколько раз рвало. Но Муня любил этот запах. Бывало, возьмёт коробочку в широкую пригоршню, поднесёт к носу и, закрыв глаза, долго сквозь сомкнутые большие пальцы дышит.
– Шпанская мушка! – видя мой заинтересованный взгляд, врастяжку объяснял он. Глаза его в это время туманились. – Надо их высушить, растолочь, настоять, например, на морсе, и дать, ну, хоть Зинке этой выпить, то она сразу ляжет, и ноги в раскидку. Сама нам с тобой предлагать будет. Во! Сукой буду! – и Муня ногтем большого пальца, зацепив передний зуб, резко дёргал рукой. Что означало: клянусь!
Зинка – девочка из соседнего двора, вечно подглядывающая за нами сквозь щели в заборе, до того не вызывала во мне никакого чувства, кроме брезгливости.
Но всё это требовалось проверить опытом.
Однажды мы, отловив штук десять изумрудных тварей, передавили их для надёжности и выставили сушить на листе бумаги прямо на солнцепёке.
Я, с нетерпением ожидая результата, подходил к Толяну и спрашивал его о готовности снадобья. Муня брал жучка, пробовал растереть пальцами, нюхал и говорил: «Рано!»
Но вот жучки поспели, глянец с них сошёл, они стали тёмными и жухлыми, и были похожи на недозрелые семечки подсолнуха.
Толян принёс небольшой гранёный стаканчик, и, всыпав туда жучков, стал их растирать чайной ложкой. Получилась какая-то пыль, грязные ошмётки.
– У тебя на ситро есть, – почему-то утвердительно сказал он, – линяй!
У меня, действительно, в кармане была мелочь, и на ситро должно было хватить. На весёлое дело и денег не жалко!
Я мигом «слинял»: перебежал через дорогу в продуктовый магазин, где мы обычно брали хлеб. В магазине ситро не оказалось, и я взял бутылку морса, который стоил немного дороже, но, как я уже сказал, на весёлое дело кто пожалеет денег?
Толян откупорил бутылку, сделал несколько глотков, одобрительно кивнул головой и высыпал из стаканчика какие-то ошмётки в бутылку с напитком. Черные лохмотья плавали и никак не хотели тонуть. Умело закупорив бутылку, мой дружок несколько раз её встряхнул и поставил в холодок, в сиреневые заросли, где всегда было сыро и холодно.
Дня через три, две соседские девочки – Зинка Модестова по прозвищу «Большая» и лупоглазая плаксивая Оля – пригласили нас с Муней поиграть в домики. На сложенных кирпичах, застеленных синей обёрточной бумагой, изображавших столик, были разложены кусочки хлеба, сахара, слипшиеся леденцы и нарезанный кругляшками свежий огурец. Было все, как дома. На столе стояли два стакана и бутылка простой воды. «Водка!» – сказали нам девочки, и мы с радостью согласились. Вот мы пришли с работы усталые, нас ждут, вот мы пьём водку, вот закусываем, вот шатаемся пьяные, орём песни, дерёмся и валимся спать здесь же, у стола на песочке. Всё – как в жизни.