1
Боунапарте, и в самом деле, был, как видно, расположен ко мне, и милостиво, благожелательно оценивал то, как я исполнял разные его поручения.
Однако вторая женитьба и вынужденное удаление Марии Валевской, делали в глазах императора не очень удобным моё постоянное присутствие при его дворе – я ведь попал туда в качестве как бы родича Марии.
Ещё я попал в особый фавор к единоутробной сестре императора, белокожей красавице Полине Боргезе, став на некоторое время её интимным другом, что, кажется, вызвало лёгкое неудовольствие у Буонапарте.
Вообще-то сия Полина (Паулина), увековеченная в мраморе Кановой, использовалась Боунапартием как самая настоящая приманка. Звучит безобразно, но это так. Он кидал её на людей, в коих испытывал некоторые сомнения; так сказать, для проверки. Однако Паулина была чрезвычайно резвая и предприимчивая любовная охотница, и, вполне успевая поработать на братца, преследовала и свои личные интересы, в амурном смысле весьма обширные, ежели не безграничные.
Не исключаю, что император поручил ей испытать меня на верность, но он, как видно, не ожидал, что я задержусь при Полине. А я именно задержался. Всё началось с того, что Паулина устроила балет «Шахматы». в котором на роли всех фигур были взяты тогдашние её любовники. Скажем, Жюль де Канновиль, офицер связи при маршале Массена, изображал коня, а Септей, офицер генерального штаба маршала Бертье, был слоном.
Я попал на это забавнейшее представление. Меня привёл туда Александр Чернышёв, флигель-адъютант нашего императора, в качестве императорского почтаря курсировавший меж Петербургом и Парижем. Чернышёв постоянно бывал при дворе Паулины, но она (как и все, впрочем) знал, что он шпион, и не доверяла ему. В ответ на слова одного из дипломатов, что Чернышёв – «русская оса», она забавно ответила: «нет, он – русская муха».
Чернышёв хотел всем показать, что и он любовник Каролины, но он никогда им не был. И на представлении «Шахмат» присутствовал именно как зритель.
Вскорости после упомянутого балета Жюль Канновиль был замечен в измене и по просьбе Паулина сослан в армию (его отправили в Испанию; погиб же он в 1812 году в Москве). Септей стал строить глазки мадам Барраль, придворной даме Паулины, и посланные им сигналы были благосклонно приняты. Но пострадал он гораздо менее, чем коллега его Канновиль.
Септея выслали в Испанию, где в бою при Фуенте де Оноро он потерял ногу. Когда об этом рассказали Паулине, она лишь заметила: «Что ж, на одного танцора стало меньше».
В общем, и Канновиль и Септей выбыли из мужского гарема Паулины, и на вакантные места принцесса взяла других. Одним из счастливчиков оказался и я, и мне удалось даже закрепиться (Чернышёв с той поры люто меня возненавидел и сделался заклятым моим врагом). И в следующем представлении «Шахмат» слона изображал уже я.
Надо отметить и то, что Боунапарте, используя роскошную сестричку свою как приманку, вместе с тем одновременно неоднократно пытался утихомирить разгульный нрав Полины, но безуспешно.
Её бурно изобретательные выходки отдавались скандальным эхом по всей Европе. То становилось известным, что она сидит на спинах своих служанок как на стульях, или что каждое утро чернокожий камердинер берёт её на руки совершенно обнажённой и относит и окунает в бочку с горячим молоком (так она принимала ванные процедуры).
А уж любовные похождения её были одно экстравагантнее другого. По слухам, разумеется. Реальный любовный пантеон Полины вряд ли когда-нибудь будет описан. А если это и было бы вдруг возможно, то не исключено, что всё оказалось бы гораздо скучнее и однообразней тех картинок, что нарисовала светская молва.
Всё бы ничего. Имею в виду то, что Боунапарте с грехом пополам терпел любовные выходки бурной своей сестрицы. Да тут ещё Полина открыто, и, главное, всерьёз, заамурила со мною, а потом ещё встретила в штыки женитьбу братца своего на принцессе Марии Луизе. Тут-то чаша императорского терпения и переполнилась.
Конечно, княгиню Боргезе Буонапарте изгнать из Парижа не мог, но он мог наказать её, лишив фаворита, и мог услать меня подалее, что и сделал, причём с несомненною пользою для себя.
И в 1810 году Боунапарте отправил меня в разведывательную командировку на Балканы.
Я всё с честью выполнил, отправил оттуда тайные депеши государю и князю Багратиону, а затем вернулся в Париж.
И Боунапарте и российский государь остались мною чрезвычайно довольны (князь Пётр Иванович Багратион на моё послание и сообщённые в нём данные не отреагировал почему-то).
Долго мне в Париже засидеться не дали, ибо герцогиня Боргезе всё ещё не вычёркивала меня из числа своих амантёров. Боунапарте назначил меня своим агентом в герцогстве Варшавском; причём агентом с совершенно особыми полномочиями. Это, конечно, была огромная честь для меня, но одновременно – что уж тут скрывать – и ссылка, удаление от Полины.
Со мною по своей воле отправились в Варшаву Юзефа моя и граф Михай Валевский. Прихватили мы и малютку Изабеллу.
У графа в окрестностях Варшавы был родовой замок, где мы все и поселились. Впрочем, Юзефа вместе с бывшим супругом своим частенько ездили в имение Валевских, дабы навестить Марию, и подолгу там гостили. Но я совсем не скучал, ибо дел навалилось сразу столько, что было просто не продохнуть.
2
Герцогство Варшавское в ту пору было буквально наводнено шпионами всяких мастей. Кажется, они тогда составляли чуть ли не половину всего населения.
Прежде всего надобно упомянуть, что в Варшаве было устроено бюро французского резидента. Формально оно подчинялось министерству иностранных дел империи, но на самом деле делами его ведал сам Боунапарте.
Бюро возглавлял опытный как будто дипломат Жан Серра, однако деятельность его на сём посту была признана мало эффективной, и в феврале 1811 года он был смещён. На смену ему направили барона Пьера Луи Биньона, впоследствии по завещанию узника Святой Елены написавшего историю французской дипломатии с 1792 по 1815 годы. Ещё барон оставил записки о пребывании своём в герцогстве Варшавском, весьма лживые. Но возвращаемся в 1811 год.
Руководствуясь полученной от императора инструкцией, барон Биньон должен был довершить то дело, которое исподволь подготовляли агенты французского императора, рассыпанные между поляками.
В инструкции (у меня сохранилась её копия), в частности, было сказано, что «император поверяет вам поручение высшей политической важности. Поручение это требует опытности, расторопности и умения сохранять тайну».
Барону было предписано реорганизовать бюро французского резидента в Варшаве, но этим отнюдь не исчерпывались его обязанности. Ещё ему надлежало стать дирижёром, так сказать, польского общественного мнения, что было совсем не просто.
Да, в большинстве своём поляки страстно тянулись к императору и чрезвычайно на него рассчитывали, но они ведь хотели воскрешения великой Польши, то бишь восстановления королевства польского во всём его территориальном объёме. Буонапарте же не хотел отвоевать великую Польшу, а заполучить поляков как пушечное мясо, в коем у него была острейшая необходимость.
И барону Биньону вменялось раздавать сладкие и при этом убедительные посулы польским патриотам, но тут возникали просто громаднейшие сложности, и вот почему.
Ещё не успела Варшава отпраздновать венский мир 1809-го года, как император Франции приказал увеличить польскую армию до 60.000 человек. Армия же эта нуждалась в значительном числе верховых и обозных лошадей.
И было повелено переписать всех лошадей в целом герцогстве, и потом несколько тысяч их было отобрано у частных лиц, частию в счёт недоимок, частию же за обещанием уплаты за них, никогда, впрочем, не осуществлённой.
И возникла ещё одна великая сложность. Доставка новонабранных рекрут в сборные места и привод лошадей в войсковые обозы потребовали множество подвод, которые стали взимать с сельчан, и за которые вместо прямой уплаты предписывалось уменьшить подати.
И ещё. Доставка фуража давала не очень хорошие результаты, и тогда было решено брать у арендаторов государственных земель их жизненные припасы, в счёт арендной платы.
Тут остановлюсь и замечу, что народонаселение герцогства Варшавского буквально стонало от боунапартовых поборов, а ведь территория герцогства при этом отнюдь не увеличивалась.
Барону Биньону же следовало каким-то образом настраивать общественное мнение на мажорный лад, и убеждать, что поляки сами должны начинать борьбу за великую Польшу, а потом император, в свою очередь, им поможет.
Барон Биньон был тонкий и опытный дипломат, но он, к счастию для меня, не был закоренелый и наглый обманщик. В общем, пришлось ему совсем не сладко.
Был ещё один, очень неблагоприятный для него и чрезвычайно удачный для меня фактор.
Изустно барону Буонапарте дал распоряжение, дабы в особо сложных случаях он сносился со мною, как личным представителем императора в герцогстве Варшавском. И барон таки советовался со мною, и даже не раз. Это, в первую очередь, и способствовало тому, что ответственнейшая миссия, возложенная на Биньона, с треском провалилась, и в мае 1812-го года он по указанию императора был отозван.
Покидая Варшаву, барон оставил у меня на хранение всю канцелярию своего бюро, чему я не мог не обрадоваться, конечно. Можно даже сказать, что я был счастлив. О таком можно было только мечтать!
Просмотрев быстренько целые кипы полученных бумаг, совсем уж малозначащие из них я сжёг, а остальное более или менее рассортировал, как следует разложил по портфелям. Пометив их номерами, и с сим драгоценнейшим грузом переправился чрез Неман и явился в Вильну, к военному министру Барклаю де Толли – но об этом расскажу в своё время, присовокупив довольно-таки любопытные подробности, которые, может, кого и заинтересуют.
Глава пятая. 1811 год, с марта по сентябрь
Помимо бюро французского резидента в Варшаве, которое мне вполне удалось охватить и опутать, император направил в герцогство жандармского полковника Луи Сонье. Прежде сия довольно страшноватая и не склонная ни к каким обобщениям личность находилась при маршале Даву, который, как командующий Эльбского корпуса, имел штаб-квартиру в Гамбурге. В общем, Сонье прошел выучку у этого совершенно бестрепетного и беспримерно последовательного военачальника.
Так что совсем не случайно император направил в Варшаву именно Сонье, предназначив ему место коменданта столицы герцогства. Кроме прямых своих комендантских обязанностей, тот должен был ещё выискивать российских лазутчиков. Слава Господу, успех в этом отношении не слишком сопутствовал Сонье.
Всё дело в том, что российские лазутчики, регулярнейшим образом залетавшие в герцогство, – это были жидовские торговцы и их агенты. То была совершенно особая стихия, с коей чужому человеку враз не справиться. А тут времени-то особо не было, чтобы освоиться в замкнутом, густом жидовском мирке. Так что даже выученику «железного маршала», как называли все Даву, было не одолеть жидовских торговцев, сновавших неустанно по герцогству и проворачивавших весьма ловко не только денежные операции, но и вызнававших кое-что важненькое для подручных Барклая (разумею прежде всего директора Высшей воинской полиции де Санглена).
Да, пару раз Сонье арестовал Гирша Альперна, Захарию Фреденталя и некоторых других, но потом пришлось отпустить, ибо доказать вину их не было никакой возможности. Так что неустрашимый полковник ничего не смог поделать с жидовскою напастию, защититься от которой французы никак не могли даже и тогда, когда уже понимали, откуда идёт угроза для их безопасности.
Несколько раз Сонье обращался за помощию ко мне, но я и в самом деле ничего не мог поделать; только радовался катастрофическим его неудачам. Наконец, Даву не выдержал, и прислал в Варшаву полковника Феликса Кобылинского, возглавлявшего при его корпусе разведывательную службу. Но и сей Кобылинский, как ни бился, уехал ни с чем. В общем, щёлкнули мы Боунапартия по корсиканскому его носу.
Особо хочу остановиться на истории с упомянутым Гиршем Альперном, ибо я имел к ней некоторое касательство.
Сей белостокский житель в мае месяце 1811 года ездил в герцогство Варшавское. По пути, в Цехановце, он по подозрению в шпионстве был арестован поляками. Находился две недели под стражей, но допросы его ничего не дали, и он был отпущен. На основании добытых Гиршем сведений, я составил подробный отчёт и препроводил его к военному министру, то бишь, к Барклаю.
В местечке Радзивиллов, Луцкого уезда тамошний почтмейстер (Грис) был наш человек, и чрез него я переправлял все свои доношения. Так же было поступлено и с отчётом по поводу Альперна.
В сентябре того же года Гирш Альперн был отряжен в Санкт-Петербург, к самому военному министру. Михаил Богданович, в частности, заметил Гиршу: «Его Величество, в вознаграждение ревности вашей повелел соизволить вручить вам подарок (это был перстень в 400 рублей – примечание графа Витта). Исполняя высочайшую волю, мне приятно надеяться, что вы и впредь потщитесь оказывать ваше усердие».
Я очень горжусь тем, что именно чрез меня история с Альперном дошла до начальства и даже до государя. Но более всего отрадно то, что случай с Альперном вовсе не был с исключением (имею в виду не награду, а то, что Гирш совершил).
В герцогстве жидовских лазутчиков ловили. Подозревали со всеми на то основаниями, а вот толку от этого не было никакого. Не пускать же их на территорию герцогства тоже было нельзя. Торговля с приграничными областями шла оживлённейшая, и запрещать её было бы крайне глупо, иначе жизнь герцогства, обременённого тяжелейшими военными поборами, совсем бы задохнулась. Вот жидки и расползались, как тараканы, по территории герцогства. И вот что ещё тут нужно помнить.
Услуги в отношении разведочной части оказывали не только отдельные жиды, но и целиком ихние кагалы, которые заботились о поставлении нам необходимых сведений, и указывали для этой цели наиболее надёжных и расторопных лиц. Где уж тут было справиться Буонапартию и его самоуверенным соглядатаям в герцогстве Варшавском?!
Глава шестая. 1811 год. Октябрь
Кроме бюро французского резидента, во главе с бароном Биньоном и репрессивного аппарата коменданта Сонье, на Боунапартия целиком работали разведочные службы герцогства Варшавского.
Начальник Генерального штаба герцогства, генерал Станислав Фишер, ведал ближней, то бишь приграничной, разведкой. А вот за глубинную, настоящую разведку, направленную супротив нас, ответствен был Юзеф Понятовский, блистательный генерал и военный министр герцогства. Естественно, последний находился под особым моим присмотром.
Как уже говорилось, я решительнейшим образом приударял за милой его сердцу мадам Вобан, а Юзефа моя, в свою очередь, интриговала с самим князем. И в этих обоюдных усилиях мы достигли немалых в общем-то результатов.
Как я уже говорил, я не знал тогда, что Юзефа находилась в тайной переписке с нашим государем, но я заметил, что она послеживает за мной и любит рыться в моих бумагах. Тогда я это приписал тому, что она ревнует к отношениям моим с наипрелестнейшей мадам Вобан, подозревая подлинную страсть. Я пробовал разуверить Юзефу. Но она не оставляла своих регулярных досмотров.
Теперь-то я понимаю, что Юзефа действовала по распоряжению Александра Павловича, но то было время хоть и суровое, но романтическое, и я был ещё романтик и не подозревал истинных мотивов поступков Юзефы.
Итак, мы атаковали князя Понятовского и пассию его. Должен признаться, что первой добилась успеха Юзефа. Воинственный князь сдался первым, не выдержав волшебных чар жены моей. Это только подстегнуло меня, и я со всёусиливающимся упорством продолжал действовать, и вскоре пала прельстительная крепость, именуемая мадам Вобан.
Сходясь в супружеской нашей постели, мы неизменно делились достигнутыми результатами и обменивались добытыми сведениями. Должен сказать, что мадам Вобан почему-то оказалась менее болтливой, чем военный министр герцогства, но, конечно, и от неё я узнавал в итоге массу полезного, захватывающего и даже представляющего чрезвычайный международный интерес. Но всё-таки моя прелестная валькирия Юзефа, признаюсь, частенько опережала меня; на первых порах, во всяком случае.
А сейчас позволю себе одно маленькое отступление.
В первых числах октября 1811 года Варшаву прибыл инкогнито, с тайным визитом, новоиспечённый полковник Мишо (в будущем граф российской империи и генерал-адъютант) – в ту пору он состоял в свите Его величества Александра Павловича по квартирмейстерской части.
Остановился Мишо у нас, в особняке Валевских, под видом пьемонтского путешественника (он и был родом из Пъемонта).
Истинной цели своего визита Мишо никоим образом не разглашал, отделываясь разного рода фантазийными объяснениями. Soit!
На сей раз истину открыла обычно малословоохотливая мадам Вобан.
Наконец-то я с величайшим трудом и после многократнейших усилий добился от неё полнейшей физической взаимности. И вот посреди самых настоящих любовных утех, мадам Вобан вдруг чрезвычайно игриво округлила живые игривейшие свои глазки, даже подмигнула, а затем шепнула мне на ушко:
«Ян (в герцогстве я фигурировал как Ян), душка, могу тебя сильно изумить. Знаешь, что предложили на днях князю Юзефу?! Ты не поверишь никогда. Император Александр предложил перейти ему на русскую службу…»
Вот это была новость! И тут-то я и понял, зачем прибыл в Варшаву полковник Мишо. Я догадывался, что он прибыл от нашего государя. Но не знал, с какою целию.
Но мадам Вобан ещё не окончила своё феноменальное признание: она только начала его, самое пикантное припрятав под конец:
«Князь ответил весьма уклончиво, но он не примет сего предложения. Более того, он известил уже обо всём французского императора».
При этих словах мадам Вобан засмеялась, обвила мне шею лебедиными своими ручками и подарила один из нежнейших поцелуев.
Мадам Вобан явно гордилась своим покровителем, а для нас сообщённая ею новость была очень даже грустная. Выходит, теперь Боунапарте уже точно знает, что не только он, но и мы готовимся к новой войне, и уже не на жизнь, а на смерть.
Мишо я ничего не рассказал, но быстренько сочинил докладную записку, слетал в Радзивиллов, вручил почтмейстеру Гирсу, а тот уже переправил срочный мой пакет в Вильну, к Барклаю.
Между прочим, князь Юзеф Понятовский был ведь очень давним врагом российской империи. Ещё при Екатерине Великой он воевал с нами, и успешно. Потом император Павел, желая задобрить князя и насолить покойной матушке своей, произвёл его в российские генерал-поручики, но Понятовский отказался. То была самая откровенная оплеуха, нанесённая нам. В октябре же 1811 года сыну Павла была нанесена оплеуха хоть и не публичная, но весьма обидная и с последствиями.
Полковник Мишо узнал о досаднейшем провале своей миссии уже в Санкт-Петербурге, когда государь показал ему моё послание к Барклаю.
Глава седьмая. Ноябрь-декабрь 1811 года
Князь Юзеф Понятовский, как я уже подчёркивал выше был военным министром герцогства. Но одновременно он ещё возглавлял все военные силы герцогства, был главнокомандующим. В этом качестве своём он проявлял совершенно особый интерес к разведочной деятельности, и даже более того.
Понятовский, явно превышая свои полномочия польского главнокомандующего, курировал и даже самолично засылал лазутчиков на глубинные территории Российской империи.
Я доподлинно знал, что планы сих экспедиций он разрабатывал совместно с самим Боунапартом. Во всяком случае, французский император в том или ином виде знал обо всех этих планах, и они были им одобрены. Вообще предлагать князю Юзефу перейти на русскую службу – было верх легкомыслия. Он был заклятый наш враг, и было ясно, что все подчинённые ему войска при начале боевых действий вольются в армию Боунапартия.
Кто и с какою целию засылается к нам – вызнать об этом было совершенно необходимо, и тут уже мадам Вобан явно не могла помочь. И всё же сия прелестнейшая особа и в данном случае оказала и мне и империи Российской неоценимую услугу, и вот какую.
Мадам Вобан всё более привязывалась ко мне, много, нежно и подолгу стала ворковать со мною. И вот как-то в её капризной болтовне я различил одну мало значащую как будто фразу, которая очень даже привлекла моё внимание. Вот что именно сорвалось с чудных губок моей новой избранницы: «Дружок, Янек, ты всё-таки такой милый. А вот Юзеф совсем отбился от рук, и даже совсем чепуховые мои просьбочки перестал исполнять. Представляешь?»
«О чём же ты просила его, как всегда, о чем-нибудь невозможном?» – со смехом спросил я.
«Ну что ты, Янек. Я просила о сущей-сущей чепухе. Понимаешь, к нам зачастил с некоторых пор один препротивнейший субъект – пан Ян Володкевич. Ну и что, что он генерал, ну и что, что он известен хорошо самому императору! Я не желаю его видеть у себя в гостях. Но князь стал такой противный: ни в какую, и всё тут. И Володкевич каждый день у нас».
Message, посланный мне прелестною мадам Вобан (случилось это в последних числах ноября 1811 года), я оценил в полной мере и сделал соответствующие выводы.
Переговорив с задушевным другом моим графом Михалом Валевским, и сказав, что я ревную к генералу Голодкевичу, ухаживающему будто бы за мадам Вобан, попросил графа приглядеть за сим Володкевичем. Граф с удовольствием согласился и вскорости доложил о своих результатах.
Оказывается, пан Володкевич каждый вечер, с семи до одиннадцати часов, проводит в особнячке мадам Вобан; правда, там эти часы неизменно проводит и князь Понятовский. «Так что причин для волнений нет никаких: успокойся!» – присовокупил к своему рассказу Валевский. И ещё он поведал, что Володкевич никогда не расстаётся с объёмистым портфелем, выделанным из яркой светло-жёлтой кожи. Это уже было важно, и даже очень.
Через пару дней я ловко разыграл пред графом Михаем приступ ревности и заверил его, что в жёлтом портфеле пана Володкевича непременно должны находиться любовные записочки его к мадам Вобан. Я попросил графа раздобыть мне сей портфель, дабы убедиться: его содержимое заключает в себе признания влюблённого генерала.
Валевский обещал мне оказать всемерное содействие. И вот числа, кажется, пятнадцатого того же ноября месяца, он, прихватив с собою слугу своего англичанина, отлично боксировавшего, подкараулил генерала Володкевича, поздно ночью выходившего из особняка мадам Вобан. Генерала порядком поколотили, а портфель был доставлен мне.
На следующий день граф Михай спросил у меня: «Ну, что, она и в самом деле вам изменяет?» Я отвечал, что граф был, видимо, прав – искомые записочки обнаружен не были. «Ну, вот видите» – отвечал Валевский, а потом шутливо осклабился: «Может, теперь поколотить князя Понятовского? Имейте в виду: я готов».
Вообще, мне кажется, Валевский каким-то образом догадывался о двойном характере деятельности моей в герцогстве, но никаких подтверждений на сей счёт у меня не было и нет.
Подробнейшим образом изучив портфель генерала Володкевича, я скоро убедился, что содержимое его имеет для нас просто неоценимое значение.
Оказывается, сей Володкевич, получая задание от Понятовского (читай: императора), брал отпуск и отправлялся в Россию. В тайных своих командировках он занимался сбором сведений о топографических съёмках, данных об урожайности и возможности доставки кормов для кавалерий. Заполучить всё это император просто жаждал.
Отобрав наиболее ценные бумаги и сопроводив их своим отчётом, я отправился в Радзивиллов, а почтмейстер Гирс переправил оттуда бесценный мой пакет в Вильно, к Барклаю.
Добытые документы, конечно же. были исключительно важны, но самое главное было то, что генерала Володкевича нам более никак нельзя было выпускать из виду, и особенно быть начеку, когда тот просится в отпуск.
Декабря 4 дня 1811 года мадам Вобан получила от меня в подарок отличнейший перстенёк, украшенный настоящим бриллиантиком, но, конечно, даже и представить себе не могла, отчего это я так вдруг расщедрился. Она не догадывалось, что заслужила сей перстенёк не только потрясающими своими ласками.
А Юзефу и графа Михала я пригласил на ужин в один обнаруженный мною недавно в предместьи Варшавы совершенно потрясающий погребок, и мы отличнейше провели вечер. Между прочим, когда уже подали десерт, Юзефа моя, сохраняя совершенно невинный вид, вдруг сказала:
«Мы вот разгуливаем по ночам. А ведь тут становится опасно. Слышали, недавно ограбили и ещё поколотили при этом самого генерала Володкевича?»
При этих словах граф Михал лукаво ухмыльнулся, в моём же лице не шевельнулся буквально ни единый мускул.
Я думаю, они оба могли довольно о многом догадываться, но на самом деле какое это имеет значение?!
Глава восьмая. С марта 1811 по май 1812 года
У меня с генералом Понятовским были и свои собственные отношения. Но только их неизменно отличал сухой официальный тон. Чем это было вызвано? В точности до сих пор не знаю.
Конечно, князь Юзеф был прекрасно осведомлен, что я – доверенное лицо Боунапарте, но и это отнюдь не располагало его почему-то к особой доверенности на мой счёт.
Может, ему не нравилось, что у меня и мадам Вобан – отношения? Думаю, это не слишком его волновало. Он ведь и сам имел отношения с моею Юзефою (может, ему было неудобно?). Так что всё как будто было компенсировано.
Так или иначе, но по каким-то причинам князь не имел намерений со мною сближаться. Побаивался, что ли? Тоже не знаю. Не доверял, подозревал во мне шпиона? – возможно, но не думаю.
Понятовский ведь знал, что мне доверяет сам император Франции, и полностью доверяет. Потом, ежели он и в самом деле подозревал меня, то должен было довести своё мнение до сведения Боунапарте, и тот как-нибудь бы отреагировал, но ведь никакой реакции не последовало – выходит, и доноса не было.
Тем не менее князь Понятовский не делился со мною своими шпионскими тайнами, и в результате мне приходилось действовать окольными путями, дабы можно было вызнать хоть какие-то из его секретов.
Но я, собственно, и не пытался влезть в доверие к великому польскому военачальнику, и сам держался довольно-таки в сторонке. Мне вполне хватало того, что я узнавал от мадам Вобан, и что моя Юзефа узнавала от князя в минуты интимной близости.
Так что официальность отношений моих с военным министром герцогства и польским главнокомандующим не имела на самом деле ровно никаких отрицательных последствий.
Не исключено даже, что самая официальность эта являлась как раз тем, что было очень даже необходимо, ведь в случае сближения нашего, князь, военный божиею милостию и тончайший знаток шпионских дел, мог бы вполне догадаться, что я на самом-то деле верен вовсе не Буонапартию, а исключительно российскому императору Александру Павловичу.
Так что всё, что было, было к лучшему – я совершенно убеждён в этом.
Глава девятая. 1812 год. Месяц май
В мае 12-года барон Биньон был отставлен с поста директора бюро французского резидента в герцогстве Варшавском. При этом сей умный, но бесконечно наивный человек, хоть и дипломат, как видно, даже и не думал предполагать, что неудача его миссии напрямую прежде всего связана именно со многими моими действиями. Он считал, что едва ли не всё дело в жидах, наводнивших герцогство. Это, конечно, важный фактор, но всё же отнюдь не исключительный.
Итак, барон ничуть не догадывался и об моих кознях, и он совершил, как я уже писал выше, может быть, самую большую ошибку в своей жизни – отбывая в Париж, оставил у меня на сохранение все бумаги своего бюро, дабы я их вручил тому, кто займёт его место.
Архиепископ Прадт, назначенный на место барона, прибыл в Варшаву мая 25-го дня. Я обещал ему доставить биньоновские портфели, но так и не успел. Зато такая возможность вскоре представилась Барклаю де Толли, военному министру российской империи.
Вообще зная то недоверие, которое Боунапарте имел к духовенству, все в Варшаве были поражены таким назначением, но всё дело в том, что Прадт был агентом императора ещё в испанских делах и находился в ссоре с римским папою. Ещё в апреле месяце Прадт получил приказание следовать за императором в Дрезден, а оттуда он был отправлен в Варшаву с поручением приготовлять поляков к предстоящим военным действиям против Российской империи.
При этом, сказывают, Боуанапарте заявил с присущей ему цинической резкостию: «Вы должны понимать, что я призвал вас не для того, чтобы отправлять там церковную службу. Надобно держать в руках целое государство. И смотрите за женщинами: они имеют большое значение в стране. Доведите поляков до восторга, но не до безумия».
Ещё архиепископу дана была и письменная инструкция (он мне показывал её). Прадт должен был возбуждать и говорить полякам о военных приготовлениях, но не был уполномочен обещать им восстановление Польши. Как писал потом саркастически Биньон в своих записках, «Польша должна была сама победить Россию (!!!). Таковы были желания, намерения и инструкции, данные Наполеоном новому чрезвычайному посланнику».
Прибыв в Варшаву, Прадт поместился во дворце Станислава Потоцкого. Вообще он обнаружил вдруг и сразу пышность в образе жизни своей и открыл свой дом для всех, кто желал засвидетельствовать ему своё почтение, как представителю великого Боунапарте.
Архиепископ начал давать вечера, на которых появлялось множество дам. Полякам внове было видеть человека, имевшего веский духовный сан, окружённого красивыми молодыми слушательницами, старающимся занимать их и удовлетворять малейшие их прихоти со всею угодливостию французского придворного.
Как поляки ни любили роскошь, как ни подчинялись они охотно власти французского императора, но с трудом переносили поступки его посланника. Поляки увидели в архиепископе лишь высокомерного болтуна, и Прадт незаметно для себя сделался орудием многих из тех, о ком так презрительно отзывался. А тем. что он был исключительнейший дамский угодник, этим нельзя было не воспользоваться, и этим мы воспользовались.
Мне ясно было сразу: Прадт с легкостию упустит даже то немногое, что удалось сделать барону Биньону. Так что новая кандидатура главного координатора разведочных действий в герцогстве меня устраивала полностию.
Почти одновременно с посланником-архиепископом в Варшаву въехал и новый комендант – генерал Дютальи (полковник Сонье был смещён), но это уже по сути ничего не меняло. Шпионская битва была Боунапартием проиграна.
Да, и последнее, наконец.
Моя ненаглядная Юзефа произвела на архиепископа Прадта просто грандиозное впечатление, и это было совершенно великолепно – понял я сразу и возрадовался необычайно. Князь Михал меня полностью поддержал. Успех Юзефы был очень многообещающим.
Отныне мне можно было смело покидать территорию герцогства, что я и сделал. Доставшуюся мне канцелярию барона Биньона надо было спешно вывозить – это был не один пакет и даже не два пакета, а с десяток портфелей.
Улов был поистине богатейший! Это вскорости безоговорочно признали и Барклай и сам государь Александр Павлович.
Глава десятая. 1812 год. Первые числа июня
«Милёночек мой Янек! Я страх как по тебе соскучилась, просто изнываю вся. Поверь уж мне, родной.
Приходи ко мне сегодня вечерком, часам к девяти. Князя Юзефа к этому времени уже у меня не будет: он зван на ужин к архиепископу Прадту.
Приходи, Янечек. Никоим образом не пожалеешь. Буду ласкать тебя и нежить до полнейшего изнеможения. И никаких капризов с моей стороны более не будет.
Твоя ненаглядная В.»
Это записка ко мне от мадам Вобан, дамы прелестнейшей и своенравной.
Дата на записке не проставлена, но помню, что получил её я буквально в первых числах июня 12-го года, совсем незадолго до отбытия моего из герцогства.
Должен сказать, что мадам Вобан крайне тяжело переживала скорый мой отъезд из Варшавы. Я говорил ей, что возвращаюсь в Париж. В самом деле, не мог же я ей сказать, что собираюсь в Россию, ведь мы знали уже, что война вот-вот начнётся, и что счёт идёт буквально на считанные дни.
Хотя мадам Вобан и делила себя между мною и князем Понятовским, я уверен, что в первую очередь был ей мил именно я. Всё дело в том, что в подарках был я гораздо щедрее, да и опытность моя любовная значительно больше.
Правда, как писала мне потом моя Юзефа, мадам Вобан по моём отъезде почти сразу же утешилась и опять стала безоговорочно боготворить своего князя.
Или Юзефа наговаривала на чаровницу мадам Вобан? Нет, не думаю. Должен сказать, чем никогда в отношениях со мною Юзефа не отличалась, так это как раз ревностию. Хотя, кто знает…
Впрочем, главное совсем не это. Существенно было вот что: после отъезда моему Юзефа моя регулярно пересылала мне записочки, и в них, между, прочем, регулярно сообщила о действиях и разговорах архиепископа Прадта.
А с мадам Вобан я встретился через три года (в 1815-м), во Франции, в Мобеже, где была штаб-квартира нашего экспедиционного корпуса. Мадам Вобан находилась тогда на содержании у графа Михайлы Воронцова, командира корпуса, а я был при нём генералом для особых поручений.
Между прочим, государь назначил графа Воронцова командиром экспедиционного корпуса по представлению герцога Веллингтона. Сам же Александр Павлович не очень доверял графу, ещё со времён Тильзита.
Меня Его Величество сделал генералом для особых поручений при командующем экспедиционного корпуса, дав конфиденциальное поручение присматривать за ним.
Так что я возобновил отношения свои с мадам Вобан. Пришлось, можно сказать.
Она не мало могла поведать весьма любопытного и важного о графе Михайле Семёновиче, и таки поведала.
Государь остался мною весьма доволен, а я, в свою очередь, был доволен мадам Вобан.
Кстати, о былом своём покровителе, князе Понятовском, она в обильных разговорах со мною ни разу даже не вспомнила.
Но что-то я забежал вперёд. Возвращаюсь назад, в герцогство Варшавское.
Глава одиннадцатая. 1812 года, июня 13 дня. Побег, а точнее возвращение на круги своя
1
Я был осведомлён, что в те июньские дни Боунаппарте, бесовская энергия коего возросла просто тысячекратно, метался просто как бешеный. Из Дрездена ринулся в Познань, а оттуда помчался в Данциг, и там даже задержался – совсем не случайно, между прочим. Из Данцига полетел в Вильковитки, там подписал прокламацию «Россия увлекается злым роком», хотя злым роком увлекался он сам, и потом уже к Неману, чрез который было наведено три моста.
Но сейчас остановлюсь на Данциге – это ещё с 1810-го года был для Боунапарте крайне важный шпионский пункт.
В Данциге именно было расположено разведочное бюро Эльбского корпуса маршала Даву. Директором сего бюро был генерал Жан Рапп, одновременно назначенный и губернатором Данцига. К нему стекались сведения, добытые французскими лазутчиками в герцогстве Варшавском. Он сам засылал своих людей на территорию Российской империи. Кроме того, в Данциге под его началом гнездилась целая флотилия «корсаров», которая использовалась для разведочных целей и перехвата российских судов.
Так вот, когда Боунапарте примчался в Данциг, то генерал Рапп без обиняков заявил ему (адъютант Раппа был моим человеком и всегда своевременно сообщал мне, что происходило в данцигском бюро), что считает русскую кампанию гибельной по своим последствиям.
Император пришёл в состояние крайнего бешенства, наорал, чуть ли не влепил оплеуху, и ринулся в Вилковитки, а потом и к Неману.
От адъютанта Раппа я и узнал, что переправа начнётся в ночь с 23-го на 24-е число. А затем мне об этом же сообщила и прелестнейшая мадам Вобан, вызнавшая об сей страшной дате у покровителя своего Понятовского.
Я понял, что и мне пора возвращаться восвояси. У меня ведь накопилась масса ценнейших бумаг плюс канцелярия барона Биньона – это ведь, почитай, целый клад с сокровищами, коему вообще цены нет. Надобно было всё это без промедления доставить к государю, который ещё с апреля месяца находился в Вильне. Да дату переправы сообщить следовало. В общем, я засобирался.
Граф Михал Валевский помог уложить мне портфели с бумагами, Юзефа с горничною своею в отдельный саквояжик аккуратненько и красиво уложили мои личные вещи. Всё это лакей графа (тот самый, боксёр, что отправил в нокдаун генерала Володкевича) снёс в большую поместительную карету, и мы все отправились (прихватили крошку Изабеллу) в путешествие, к берегу Немана. Там уже нас ждал жид, державший прибрежную корчму и владевший отличнейшею лодкой с маленьким парусом. С ним я уговорился заблаговременно.
Прощание с Юзефой, графом Михалом, и дочуркой моей, было нежным, трогательным и даже, пожалуй, задушевным. Кажется, мне не хватало только прелестной мадам Вобан – я ведь и к ней привязался всем моим любвеобильным сердцем.
Переправился я совершенно благополучно. На сердце только было тревожно: я ведь знал, что еду в страшную, жесточайшую войну, от которой всех нас отделяло всего десять дней.
2
Уже июня 15-го дня был я в Виленском замке. Барклай де Толли, военный министр, командующий Первою западною армиею, принял меня, не смотря на обилие наисрочнейших дел, буквально незамедлительно. За мною тут же внесли мои сокровища – портфели с бумагами.
Барклай приступил ко мне с неотвязными расспросами, но как только узнал от меня, что переправа «Великой армии» назначена на 23-е число, тут же ринулся вон из кабинета.
Вскоре он вернулся, но не один – с ним был высочайший гость: государь Александр Павлович.
И сели мы втроём разбирать портфели. Не прошло и получаса, как Его Величество с нескрываемым восторгом отметил: «Витт, это и подлинно сокровища. И им нет цены, как и тебе».
Барклай, сухо и сдержанно, сообразно своей натуре, дал доставленным мною бумагам замечательную и профессионально необычайно точную оценку.
А затем мы продолжили разборку портфелей. Прошло часа четыре, никак не менее. Все мы страшно устали, но счастие не сходило с наших лиц.
Когда с бумагами было покончено, государь увёл меня в свой кабинет. Мы проговорили три часа кряду. Я ничего не утаил от Его Величества, в том числе и отношений моих с мадам Вобан, возлюбленной военного министра князя Юзефа Понятовского. Вообще история сия Александра Павловича страшно позабавила.
А вышел я из императорского кабинета генерал-майором (правда, бумагу о своём производстве в новый чин получил я только в октябре) и с новым назначением. На прощание государь даже облобызал меня.
Глава двенадцатая. 1812 год. С 15 по 29 июня
Первое время моя Юзефа довольно исправно мне писала, и у меня даже сохранилась каким-то образом целая связка тех её посланий; вот некоторые из них.
Июня 15-го дня 1812-го года. Варшава.
Любезный и обожаемый супруг мой!
Без тебя жизнь моя тут совсем тошна сделалась, и подвергалась бы она ещё и неминуемой опасности, ежели бы не граф Михал, верный рыцарь мой и твой преданный друг.
В Варшаве творится нечто совершенно невообразимое. Поляки здешние как будто совсем с ума посходили, или как будто напало на их всех повальное бешенство.
Уже празднуют восстановление великой и единой Польши. А при одном имени Буонапарте просто бьются в экстазе. Ей-богу. Приехал сюда старик Чарторыйский, отец царского фаворита, и, как видно, полагает на полном серьёзе, что он и есть новый польский король. Вот старый осёл, а вернее чистый FOU. Вот кошмар!
Ежели бы граф Михал не утешал меня в меру сил своих (а они у него есть), то, думаю, я бы не вынесла всего этого безумства и сама рехнулась бы.
Архиепископ же Прадт, кажется, более всего озабочен успехом своим у дамского полу. Успех же преогромный, ведь он тут представитель самого Боунапартия и, значит, ему готова отдаться буквально каждая польская дама. Представляешь? Нет, сие представить невозможно.
Вся до кончиков пальцев твоя
Юзефа.
Июня 16 дня. 1812 года. Варшава.
Ненаглядный мой Янек!
Спешу сообщить тебе, что в здешнем крае повальное умопомешательство не просто продолжается, а ещё и возрастает тысячекратно. Именно так!
Старик Чарторыйский, смехотворность коего уже бьёт все возможные пределы, избран председателем сейма и уже постановил, что все поляки, состоящие в российской службе, обязаны незамедлительно выйти из оной. Однако самое страшное то, что герцогство не только не превратилось в великую Польшу, а находится, наоборот, на грани полнейшего распада и нищеты.
Перехваленный поляками Бонапарт нас всех ограбил и пустил по миру.
Все польские войска целиком вливаются в армию Буонапарте, от нас забирают всех лошадей, последние подводы и жизненные припасы. В имениях Михала остановлены уже почти все работы. И так всюду.
Никогда герцогство не было так далеко от великой Польши, как сейчас. И именно благодаря императору Франции. Но это мало кто тут замечает. Едва ли не все ослеплены.
И я, и Михал в ужасе, и мы ещё не смеем выражать сей ужас открыто и должны делать вид, что радуемся и счастливы.
Вот так, родной мой.
Безмерно и неизменно обожающая тебя Жозефа.
Июня 16 1812 года. Варшава
Любимый муж мой!
Кошмар тут продолжается. Старик Чарторыйский заявил на одном из заседаний сейма: «Если в прежние времена всё соединялось на нашу погибель, то теперь всё помогает народному движению. Великая Польша! Что я говорю? Она уже есть!..» И в ответ раздались рукоплескания, вот что поистине ужасно.
Но долго такое невероятное ослепление, полагаю, продолжаться не может. И архиепископ Прадт на одном из своих официальных приёмов вынужден был открыто признать, что великая армия, проходя через герцогство в Россию, поглотила все запасы, которые могла найти в городах и сёлах герцогства.
Вообще, кажется, прозрение всё же наступает, хотя на Боунапартия поляки ещё чуть ли не молятся, хоть обрушившаяся на нас нищета вносит свои суровые пояснения.
Вот случай. Когда комендант Варшавы, генерал Дютальи, приказал отбирать последних лошадей у богатых жителей Варшавы, чтобы снарядить небольшой отряд для защиты города, если нападут на него русские партизаны, то княгиня Радзивилл объявила, что велит размозжить голову тому, кто осмелится войти в её конюшню. Однако до общего отрезвления, кажется, ещё очень далеко. Для этого нужна катастрофа, и она будет.
Я держусь за князя Михала, как утопающий за соломинку. У меня ведь ещё на руках наше чудное создание – крошка Изабелла.
Твоя верная, страждущая
Юзефа.
Июня 18 дня 1812 года. Варшава
Ненаглядный мой Янек!
Тут недовольство как будто начинает прорываться уже. Но поразительно: поляки никак не хотят признавать, что это Боунапарте их только ограбил и ничего не дал. И очень надеются, как видно, что в скором времени он победит русских и добавит к территориям герцогства хотя бы несколько жирных кусков. Ну, как тут не согласиться с нашим Немцовичем, как никто знавшем свой народ, который написал:
«Над миром глупость царствует. И это
Для всех столетий общая примета».
Михал по-прежнему всемерно поддерживает меня. Он самолично отвозит меня в своей карете к Прадту, когда архиепископ по окончании ежедневных вечерних приёмов призывает меня на долгие ночные беседы, длящиеся чуть ли не до рассвета.
И вот новость! Знай, что сей посланник Боунапарте, оказывается, отнюдь не в восторге ныне от своего верховного повелителя. Во всяком случае, он весьма недоволен, что император столь жестоко обескровил герцогство и тем поставил его на край бездны. «И вообще» – сказал мне буквально вчера архиепископ: «что это за государство, если у него нет армии?!». В самом деле, у герцогства отныне нет армии. Вся она растворена в воинстве Боунапарте, двинувшемся на Россию.
Так что ты уж имей в виду, родненький, что я веду с Прадтом и вполне глубокомысленные разговоры, а не только кокетничаю напропалую.
И не беспокойся, милый: Михал всегда приезжает за мною и отвозит домой.
Изабелла очень подросла и уже совсем красавица, и, кажется, ещё более стала походить на свою знаменитую бабку.
Безраздельно тебя любящая и неизменно тебе преданная
Юзефа.
Июня 19 дня 1812 года. Варшава
Любимый мой супруг!
Радость моя!
Представь себе, заходила прощаться к нам мадам Вобан. Она, кстати, возвращается в Париж, к мужу и детям. Поведала, что отбыл уже в действующую армию, к Буонапартию, и это уже «до победы» – её собственные слова.
Рассказала также, что князь Юзеф пред отправлением своим был в страшно раздражённом и даже сердитом расположении духа. Он возмущён тем обстоятельством, что дал в распоряжение императора Франции всю армию герцогства. А тот в ответ выкинул вот что.
Боунапарте поставил Понятовского командиром пятого армейского корпуса, но включил туда лишь малую часть войск герцогства (собственно, совсем небольшой отряд), рассредоточив польские войска по всей своей громадной армии. Иначе говоря, теперь польского воинства, которое князь Юзеф пестовал аж с 1807-го года, как бы и нет вовсе.
Так что обиду генерала Понятовского вполне можно понять – любой бы на его месте оскорбился, я думаю.
Не помогла даже, как поведала мадам Вобан, и графиня Тышкевич. Сия графиня – единоутробная сестра князя Понятовского. Она крутилась в Париже при дворе Боунапарте, прорвалась к самому императору, вела с ним многочасовые беседы, агитируя за своего братца и за великую Польшу. Но, как видно, не помогло. И Боунапарте растворил преднамеренно всю польскую армию (числом своим она доходила где-то до ста тысяч человек) в своей Великой армии.
А о тебе мадам Вобан, между прочим, и не вспоминала вовсе. Говорила о том, как тяжело далось ей расставание с князем Понятовским, и что она ужасно боится за его жизнь.
Да. ещё она рассказала (со слов Понятовского), что на Немане уже начали наводить мосты.
Обнимаю тебя, родной мой. Целую в лоб и всюду.
Вечно твоя
Юзефа.
Маленькое пояснение: пару раз написал мне и граф Михал Валевский. Написал очень дружески и задушевно. Но вот почему сейчас об этом я вспоминаю.
К одному из тех посланий своих он приложил записочку от мадам Вобан, и, как по всему видно, втайне от Юзефы; вот текст этой записочки:
«Обожаемый мой Янек, где бы ты ни был сей час, знай, что тоска моя по тебе неизбывна. Ужасно, до содрогания, хочется мне быть с тобою».
Подписи не было, но почерк был именно её (я признал сразу) – мадам Вобан Сам же Валевский сказал, что записочку принесла горничная одной совершенно ему неизвестной дамы, не пожелавшей пред ним раскрыть своего инкогнито.
Граф Иван Витт.
Июня 20 дня 1812 года. Варшава
Родной мой!
Кажется, нет ничего проще, чем завоевать сейчас Варшаву. Тут один генерал Дютальи, однорукий, и с ним отряд инвалидов, таких же увечных, как он сам. Вот и вся оборона столицы герцогства. И смех, и грех! И сделал всё это Боунапарте.
Архиепископ Прадт уже вполне понимает, при всём легкомыслии своём, что император его жутко подставил, но волю раздражению своему даёт лишь в моём присутствии. Я утешаю его святейшество, как могу, но истину того немыслимого безобразного положения, в коем оказалось герцогство ныне Варшавское, ведь не скроешь.
И всё же моими утешениями Прадт как будто очень даже доволен, что только способствует его откровенности со мною, что, надеюсь, тебе, единственный мой, не может не прийтись по душе.
Неизменно твоя
Юзефа
Июня 21 дня 1812 года. Варшава
Обожаемый супруг мой!
Мы все тут ужасно боимся разбоев, и они уже начались. Да и как не происходить им?! Вся армия герцогства уже на берегу Немана и готовится к переправе (как будто она начнётся завтра; так, во всяком случае, упорно поговаривают). И прекрасная наша Варшава, увы, всё более оказывается в страшном кольце мародёров.
Дрожу и за себя, и за нашу Изабеллу. Вся надежда теперь у меня на графа Михала, и он, слава Господу, не отходит от меня ни на шаг, ни днём, ни ночью.
А французского императора, судя по разговорам, которые слышу я лично, у нас уже как будто более не боготворят, как прежде. О восстановлении великой Польши уже теперь почти и не помышляют. Пелена безумия вроде бы спадает с глаз. Но надолго ли?
Хотя есть старый болван старик Чарторыйский, до сих пор твердящий, что великая Польша уже стала реальностью. Каково? И до сих пор ведь находятся придурки, которые к нему прислушиваются.
Нет, всё-таки пора трезвости ещё не пришла на эту несчастную землю. Вот если русским удастся вдруг разбить Боунапартия, опьянение поляков уж точно улетучится вмиг.
Тоскующая без тебя безмерно,
Верная твоя
Юзефа.
Июня 22-го дня 1812-го года. Варшава
Янек! Любимый супруг мой!
Спешу сообщить тебе, что резко участившиеся грабежи, и невозможность содержать в нынешних обстоятельствах наш дом в предместье Варшавы, вынуждают нас принять приглашение Марии Валевской и её мужа погостить у них в имении. Сейчас едем (я, Изабелла и граф Михал).
Здесь всё довольно безотрадно. Местные аристократки, впадавшие совсем недавно в истерику от одного имени французского императора, теперь озлились, и, не скрываясь, кричат, что у Польши злодей забрал польских мальчиков. Между прочим, на сей раз они правы, хотя вопли их и возникают со значительным опозданием. Ты согласен со мною, дорогой?
Однако некоторые безумцы тут ещё всё же надеются, что Боунапарте, коего по-прежнему почитают непобедимым, разобьёт скоро наголову русских, и тогда вместо герцогства Варшавского таки возникнет великая Польша.
Сие есть безумие, сильно перемешанное с самым настоящим идиотизмом. Но имей уж в виду, что такие люди остались покамест, и они, как и прежде, бьются, орут буквально с пеною у рта.
Да, милый, не слышно ли чего от управляющего моими российскими поместьями? Не получал ли ты сей счёт писем каких? Если сообщения есть, то ты уж непременно уведомь меня.
Неизменно и только твоя,
Целиком и безраздельно.
Мысленно целую тебя, Янек,
сладко и бесконечно долго.
Юзефа.
Июня 24 дня 1812 года. Поместье «Валевицы»
Обожаемый мой супруг!
Дражайший моя Янек!
Мы уже, слава Господу, гостим в Валевицах, у Валевских. Спокойствие полнейшее. Изабелла наша целыми днями резвится в парке. Хозяева принимают всех нас троих отменно.
Михал проводит целые часы со своим старшим братцем, а я – с Марией. И все довольны. А по вечерам, уложив Изабеллу, остаюсь я с Михалом, и говорю с ним о тебе с превеликим наслаждением.
Между прочим, Михал ставит тебя необыкновенно высоко. Он уверен, что ты скоро поднимешься во мнении российского императора ещё выше.
Да, хотя мы удалились из Варшавы, вместе с тем от мира отнюдь не отрезаны.
Имеется уже доподлинное известие, и абсолютно точное: идёт уже переправа Великой армии через Неман. Сие означает, любимый мой: война началась. И первыми, между прочим, переправились 300 поляков 13-го полка.
13-й полк – это плохое предзнаменование. Не так ли, родной?
Передаю тебе большой и дружественный поклон от графа Михала. Я так благодарна ему за заботу обо мне и об Изабелле. Времена-то страшные настают.
Преданная и тоскующая
Юзефа.
Июня 25 дня 1812 года.
Поместье «Валевицы»
Родной мой, любимый, обожаемый!
Великая армия переправилась через Неман и спешно направляется к Вильне – можно сказать, бегом. Как говорят, Боунапартовой махине не оказывается ни малейшего сопротивления. Ну, и какое можно оказать сопротивление этой армаде?! Говорить тут не о чём.
Я очень надеюсь, обожаемый мой Янек, что ты не останешься в Вильне и вовремя покинешь её в составе свиты государя. Успокой меня как можно скорее на сей счёт.
Ты никоим образом не должен там попасться ни французам, ни полякам – повесят тут же. Ты же понимаешь, повсеместно известно уже, что ты сбежал, прихватив с собою наисекретнейшие бумаги. Заклинаю: будь осторожен! Хотя бы ради нашей крошки Изабеллы.
Напиши мне непременно и не откладывая: мы все тут страшно волнуемся за тебя, и более всего я, и граф Михал.
Между прочим, Мария Валевская с возмущением поведала мне, что в варшавском обществе наиболее рьяные последовательницы злодея Боунапарте рассказывают и пересказывают разного рода отвратительную чушь о том удивительном, чудеснейшем союзе, что связывает тебя и меня с графом Михалом.
Но нам ли бояться злопыхателей?! Мы будем выше этого. Не так ли, любимый мой?
Неизменно и бесконечно
верная тебе
Юзефа Валевская-Витт
Пояснение:
Почти вслед за сим письмом моей Юзефы я получил совсем кратенькую, но зато чрезвычайно любезную записку от графа Михала Валевского, к коей безо всяких объяснений была приложена ещё более сжатая записка от мадам Вобан, обращённая лично ко мне:
«Дорогой и нежно любимый Ян.
Только что из послания князя Юзефа Понятовского мне стало доподлинно известно, что императором Франции подписан указ о твоей поимке и повешении.
Береги себя, родной: ты мне нужен живой и невредимый.
Вечно твоя…».
Подписи не было, но я тут же узнал незабываемый почерк очаровательницы мадам Вобан.
гр. Иван Витт.
Июня 27 дня 1812 года.
Поместье «Валевицы»
Родной Мой Янек!
Неужели всё кончено? Здесь упорно говорят, что Великая армия находится уже на самых подступах к Вильне. И, как видно, столицу княжества литовского никто оборонять не собирается. Как я понимаю, русские уже оставили город. Вот я думаю, да гадаю: где же ты сейчас, любимый?
Что касается Боунапарте и полчищ, собранных им, то, судя по всему, происходит ничто иное, как просто самый настоящий бег без препятствий, совершаемый бесчисленным боунапартовым воинством. Бег вперёд и надолго. Увы, но так, хотя мне сейчас очень хотелось бы оказаться не правой.
Князь Михал довольно-таки спокоен, хоть и утешает меня весьма исправно и якобы даже с дрожью в голосе. Но я-то понимаю, что покамест тревожиться ему ведь особенно и не с чего, ведь все его обширные поместья расположены тут, в герцогстве Варшавском, тогда как всё, что оставил мне отец мой, генерал-поручик Каспер Любомирский, находится, как ты знаешь, исключительно в пределах российской империи.
Вот я и дрожу беспрестанно за себя и за крошку Изабеллу, и с каждым днём – по мере продвижения Великой армии – всё более.
Хоть бы Господь помог российскому императору одолеть страшного корсиканского злодея! Иначе… О! не хочу даже думать об этом.
Знаешь, милый, ужасно не хочется быть несчастной и сделать ещё несчастной нашу дочурку.
Страстно любящая
и безмерно страждущая
твоя
Юзефа.
Июня 29 дня 1812 года. Варшава
Обожаемый супруг мой!
Гощенье наше в чудных «Валевицах» закончилось, и мы опять в Варшаве.
Тут теперь всё шумно, буйно, голосисто и весело. Даже мародёры вдруг притихли как будто. Все радуются (и как ещё радуются!) победам Буонапарте.
Взятие Вильны вызвало просто бурю восторга; я бы даже сказала, что неслыханную бурю. Во всяком случае я ничего подобного даже не ожидала, хотя думала, что понимаю поляков, ибо сама ведь к ним принадлежу. Однако степень их экзальтированности и тяга к постоянным самообольщениям превзошли все возможные пределы. Истинно так, любимый.
Старик Чарторыйский опять воспрянул духом. Он везде, где только можно, произносит речи в том духе, что территории великого княжества литовского целиком должны влиться в герцогство Варшавское, способствуя тем образованию великой Польши.
Но, конечно, совершенно особо ждут тут все взятия Москвы. Представь себе: на первопрестольную столицу здесь тоже зарятся, и как ещё!
Может, втайне кто думает иначе (как я и Михал), но публично Варшава бьётся в экстазе, и сие до боли грустно мне. Мне, пожалуй, даже ещё и стыдно за всё, что я вижу в эти дни.
В общем, настроение не улучшается, отнюдь. Одно утешение у меня – наша дочурка и ещё заботы, коими неизменно окружает меня и её граф Михал.
Родной, не можешь ли ты каким-либо образом узнать, как там в моих имениях? Нет ли возможности снестись с управляющим?
Есть будто бы случаи и пожаров и грабежей. Говорят, теперь по всей России стало неспокойно. Мужичкам лишь бы побунтовать: они за любой повод готовы ухватиться, а корсиканский злодей – это ведь очень даже повод!
Я волнуюсь и боюсь при этом не только за себя, но прежде всего за нашу крошку Изабеллу, за будущее малютки, за её благосостояние.
Страшная война, очень страшная война началась, сие несомненно, но хотя бы ради нашей крошки разузнай, милый, при случае, что там сейчас творится в моих имениях. Ладно, любимый?
А я, как и прежде, буду аккуратненько сообщать тебе все наши варшавские новости.
Да, поклон тебе от графа Михала. Он вспоминает о тебе с неизменною симпатией и много хорошего рассказывает о тебе нашей Изабелле.
Мысленно обнимаю тебя, родной.
Твоя верная
Юзефа
P.S.
Любимый, береги себя и не забывай нас.
Тринадцатая, и последняя. Июня 15 дня 1812 года. Вильна
Возвращаясь к нежданному моему появлению в июне 12-го года в Виленском замке, хочу заметить, что оно произвело эффект, который, на мой взгляд, практически просто не поддаётся никакому описанию. Но всё же попробую сейчас по мере скромных сил своих восстановить происшедшее тогда.
То, что Барклай де Толли незамедлительно принял «дезертира» Витта, – это был первый удар молнии. Все ведь ещё прекрасно помнили, как полковой гвардейский суд офицерской чести в 1807-м году требовал меня разжаловать, судить и сослать в Сибирь навечно. И только теперь, по возвращении моём, стало понятно, почему государь оставил тогда такую непонятную резолюцию, повергшую многих в ужас: «В ходатайстве отказать. Оставить полковника Ивана Витта в списках русской гвардии. Александр».
Когда Барклай сначала обнял меня, горячо поздравил с возвращением, а потом заперся со мною в кабинете своём – это был второй громогласный удар молнии. Ещё более мощный. Гораздо более мощный, чем первый.
Обитатели замка задрожали. Говорю сие фигурально, конечно, но внутренняя дрожь пробрала едва ли не всех. Никто ничего подобного не ожидал, ибо репутация изменника всё ещё сопровождала меня.
А когда военный министр выскочил из своего кабинета и буквально ринулся вдруг, презрев совершенно всякую свою начальническую степенность, за самим государем – это уже был удар непередаваемой силы. Кажется, он просто добил и так уже вконец изумлённых обитателей Виленского замка. Но ведь это было ещё далеко не всё. Главный гром был впереди.
Александр Павлович, переговорив какое-то время со мною и с Барклаем, затем взял меня за руку и увёл к себе в кабинет, и мы провели вместе кряду не один час, беседуя и разбирая бумаги.
Представляю, каково было провести эти томительные часы ожидания обитателям замка, не понимавшим, что вообще происходит, ведь меня не только не арестовали, а прямо молниеносно приняли, и даже высочайше удостоили многочасовой беседы, что было за пределом того, что могли вообразить себе придворные и военные чиновники.
И тут уже казалось, что своды замка просто рухнут сейчас от неимоверного сотрясения нервов придворных, флигель-адъютантов, генерал-адъютантов и всякой ещё военной шушеры.
И особливо вне себя, как мне думается, был всезнающий директор Высшей воинской полиции и величайший проныра, военный советник Яков Иванович де Санглен (в ту пору очень даже большой человек, ибо пользовался совершенно особым доверием государя).
Он был изумлён происходившим в стенах Виленского замка едва ли не более всех, и, конечно, ему не терпелось узнать поскорее, о чём же именно я поведал государю и Барклаю, и что заставило государя провести со мною несколько часов. Несомненно, это было связано с безопасностию Российской империи, и, значит, заслуживало самого пристального внимания военного советника.
Как видно, де Санглен, наисообразительнейший гасконец, уже постигал, что моя беседа с Александром Павловичем напрямую касалась его, Санглена, интересов, как директора Высшей воинской полиции, постигал, что, как видно, я поведал нечто такое, чего он, Санглен, ещё не знает, хотя и должен, видимо, знать.
Санглен ведь был прекрасно осведомлён, что я – доверенное лицо Боунапарте в герцогстве Варшавском, и вот я тут, в Вильне, и беседую с российским военным министром и с российским императором. Так что крайнее нетерпение нетерпеливого гасконца можно понять, я думаю.
Но доволен происходящим де Санглен явно не был, и не мог быть доволен, и понятно почему: я ведь совершенно неожиданно и буквально враз стал вдруг резко обходить его, как знатока шпионских тайн. И значит, влияние моё на государя стало превосходить его, Санглена, влияние, что, конечно, не могло его обрадовать, зато насторожило, смутило, раздосадовало и даже расстроило.
В общем, моим нежданным появлением в замке военный советник был более чем взволнован, как удалось мне заметить, что было видно буквально невооружённым глазом. Но хватит пока о Санглене.
Меня самого Его Величество тоже вдруг сильно поразил, если не потряс совсем, и вот каким образом это произошло.
Когда наша многочасовая беседа была уже во многом как будто завершена, Александр Павлович вдруг спросил меня, обрушив на мою скромную особу целый каскад вопросов, которые могли смутить кого угодно:
«Кстати, Витт, а как тебе мадам Вобан? Ты остался доволен ею? Правда, ведь хороша? Правда, ведь прелесть? Но как тебе только удалось похитить её у генерала Понятовского, нашего заклятого недруга?! С твоей стороны это было настоящее завоевание, своего рода военный подвиг!»
Я совершенно онемел и застыл на манер статуи, так и не придумав, что же мне следует отвечать императору и как реагировать на сделанную Его Величеством похвалу об моём любовном приключении с мадам Вобан как «военном подвиге».
Я так и не постигаю до сих пор, откуда государь узнал про мадам Вобан и про мои приватные отношения с нею.
Может, Александр Павлович всё ещё состоял в переписке с моею супружницею Юзефою, и это она ему сообщила обо мне и мадам Вобан?! Не знаю. Может быть.
Не исключено и то, что наш император узнал про мадам Вобан, когда попросил (и может быть, того же Санглена) собрать для него сведения о военном министре герцогства Варшавского генерале Понятовском. Или каким-то непостижимым образом он знал её лично?
На самом деле, всё может быть, даже и то, что Александр Павлович сам когда-то был в связи с мадам Вобан. Ибо с кем он только не был в связи?! Он ведь тут был совершенно неутомим.
Задав мне свой крайне неожиданный вопрос, и не дождавшись ответа, государь вышел из своего кабинета с совершенно сияющим, счастливым лицом, что выглядело крайне необычным в той наитревожнейшей предвоенной обстановке (собственно, кампания Боунапарте уже началась). А ведь для сияния такого на прекрасном императорском лице были все основания, я думаю.
В самом деле, я сообщил Его Величеству и Барклаю не что-нибудь, а даты и маршруты вторжения Великой армии, указал основные места переправы через Неман, и представил списки завербованных шпионов на нашей стороне, а также представил письмо самого Боунапарте, из которого ясно было, что устроенный нами Дрисский лагерь он превратит в самую настоящую ловушку, которая погубит всю нашу армию. И это заключалось лишь в самой малой части доставленных мною весьма обширных сокровищ, ждавших ещё своего самого досконального обследования.
В общем, произошедшая в Виленском замке июня 15-го дня сценка была истинно ошеломительная (можно сказать, это было своего рода весьма сильное землетрясение в российском военно-придворном мире) – изменник и дезертир, коего требовали предать суду чести, оказывался на самом-то деле самым настоящим героем, который обвёл вокруг пальца самого Боунапарте.
Александр Павлович мигом уловил и отличнейшим образом оценил впечатление, произведённое моим появлением в Виленским замке. Его Величество лукаво мне с полнейшим пониманием подмигнул, и даже несколько раз, между прочим.
По моему разумению, подмигивание сие не иначе как означало следующее: вижу, вижу, любезнейший, что происходит; ну, и отлично, что удивил их всех – будут знать теперь, как таких молодцов, как ты, в предательстве обвинять, не знаючи на самом деле ничего, и имея в запасе одно недоброжелательство.
Думаю, что я верно распознал наивыразительнейшую мимику прекрасного государева лика, когда мы вышли из императорского кабинета, и тогдашние обитатели замка тут же сбежались глазеть на нас.
А вот Барклай-то был ничуть не изумлён и как-то торжественно серьёзен. Впрочем, как всегда: нет, всё-таки гораздо более, чем обычно, и даже понятно почему серьозность физиономии военного министра вдруг увеличилась, и морщинки раздумий сильнее и резче стали бороздить его чело.
Без всякого сомнения, Михаил Богданович уже готовился к скрупулезнейшему и одновременно чрезвычайно быстрому (французы-то уже были на носу, можно сказать), но совсем не скоропалительному изучению привезённых мною портфелей французской разведочной службы.
Он, кстати, подошёл ко мне, и внятно и даже, пожалуй, что и громко шепнул: «Господин полковник, вы не только оправдали все мои ожидания, но ещё и намного превзошли их все. Я в истинном восхищении и подлинно горжусь вами».
Те, кто услышали слова военного министра, выглядели как будто совершенно потерянными, поникшими, обескураженными, и это понятно: таких слов от столь скупого на похвалу и вообще малословоохотливого Барклая никто не ожидал. Было удивительно и то, что он сказал это вдруг по-русски – с языком этим он был не в ладах и обычно старался им не пользоваться.
Я, признаюсь, несколько расстроился, когда понял, что кое-кто в Виленском замке понял, что именно мне шепнул Барклай: ясно было, что опять теперь начнутся направленные против меня разного рода мерзкие интриги. Увы, так всё и было: сплошные интриги опять окружили меня плотнейшим кольцом.
И, пожалуй, едва ли не самым первым из опешивших и озлившихся был военный советник Яков де Санглен, напрямую – как директор Высшей воинской полиции – подчинявшийся Барклаю – как военному министру и командующему Первой западной армией – и особо ещё государю, как исполнитель его приватных поручений, в том числе и шпионских.
С другой стороны, ко всем этим интригам был я вполне уже готов, ибо ясно отдавал себе отчёт, что их неизбежно должно породить уже самое появление моё в Виленском замке, а также тот почёт, с коим сразу же приняли меня командующий и министр Барклай де Толли, обычно сухой, строгий и редко проявлявший чувствования свои, и сам государь Александр Павлович, отнюдь не пожелавший скрывать своей радости при выходе нашем из своего кабинета.
До занятия Виленского замка императором Франции оставалось чуть более десяти дней, правда, об этом знали покамест только я, Барклай, да наш государь.
Позднейшее авторское послесловие графа Ивана Осиповича Витта к собственноручным запискам
Виленский замок я покинул в составе государевой свиты. Произошло это ровнёхонько через десять дней после прибытия моего в Вильну, а именно июня 25 дня 1812 года. Я, между прочим, ещё успел принять участие в знаменитом, даже историческом, бале в имении «Закрет», состоявшемся июня 23 дня. После этого бала, собственно, и началось наше запланированное бегство.
Сей бал в «Закрете» чуть ведь не перевернул весь ход истории российской.
Злодей Боунапарте придумал совершенно диавольский план, в соответствии с коим во время бала крыша танцевального павильона должна была обрушиться и погрести под собою и российского императора, и Барклая, и весь цвет нашей армии.
Я не знал точно о подробностях сего умысла, но знал, что точно готовится что-то чудовищное, и даже слышал, как вдруг в одной бесед посланника Прадта со мною пару раз промелькнули слова «Закрет» и «покушение».
Я поведал обо всём этом военному советнику де Санглену, а он уже предпринял, как директор Высшей воинской полиции, надлежащие меры, и смог умело предотвратить ужасную катастрофу, правда, все лавры спасителя государя, военного министра и отечества полностию приписав при этом одному себе.
Ну, да бог с ним, с Сангленом! Самое главное, что Его Величество и Барклай по окончании сего чудовищного бала остались целёхоньки.
Итак, после бала, столь счастливо для нас всех окончившегося, Первая Западная армия Барклая стала двигаться в направлении Свенцян, однако, должен сказать, мне с нею было совсем не по пути, и вот по какой причине.
Всё дело в том, что я направлялся в Малороссию, имея при себе устные инструкции Александра Павловича и письменные указания Барклая. Однако же я отнюдь не сразу покинул государеву свиту, и на то были совсем немаловажные обстоятельства, а пожалуй что и очень даже важные обстоятельства.
А Боунапарте тем временем почти что и без боя занял Вильну, и целых пятнадцать дней имел пребывание своё в Виленском замке, занимая, между прочим. те же апартаменты, что и наш государь.
Местные встречали императора Франции как истинного своего освободителя. Радовались несказанно, и дабы подкрепить свой восторг делом, начали образовывать литовские полки для включения их в состав Великой армии. И включили ведь – на свою собственную погибель! Но тогда, конечно, все они свято верили в победу Боанапарте, оттого так легко и пошли на измену. Правда, некоторые вельможи, не желавшие иметь никаких дел с корсиканцем и его разбойниками, загодя покинули виленский край.
Что касается нас, то, выйдя на Свенцянское направление, Первая Западная армия Барклая заняла заранее приуготовленный Дрисский лагерь. Это было как раз то, о чём только смел мечтать Буонапарте.
В сём лагере корсиканский злодей просто уничтожил бы всю нашу Первую западную армию, перемолотил бы её всю. Она оказывалась как бы в мешке, отданная на полное истребление жестокого, безжалостного противника. Выбраться не смог бы никто.
Оставаться в Дриссах было для нас смерти подобно. Но так полагали далеко не все с нашей стороны. Потому-то до поры, до времени я оставался ещё при государе, ибо никак не мог покинуть Его Величество в такой наитревожнейший исторический момент, в полном смысле слова переломный для всех нас, для подданных российской империи.
Погибнем мы или возродимся для борьбы со злодеем – это должно было стать ясно именно тогда.
Был собран совет, на коем решалось: оставаться ли нам в Дриссах в ожидании Буонапартия, в соответствии с первоначальным планом, или же уходить.
Я выступил на том совете с сообщением, представил письмо Буонапарте, в коем прямо говорилось, что ежели русские задержатся в Дриссах, то этим себе устроят гибельную западню, из коей им уже никак не выбраться.
Меня поддержали военный министр Барклай, военный советник де Санглен, и в итоге сам государь Александр Павлович, хотя вначале Его Величество колебался, ибо наиболее ретивые в его окружении стояли на том, что надо дать Буонапартию тут же генеральное сражение.
В общем, на совете было принято решение оставить Дриссы и уходить далее, двигаясь в направлении Смоленска.
Только после этого я мог позволить себе приступить к новому своему назначению.
Мне поручалось отправиться в Киевскую и Подольскую губернии, сформировать там четыре казачьих полка и затем принять над ними командование.
Была образована казачья бригада, принявшая затем под моим началом участие в Заграничном походе и побывавшая в самой гуще многих тяжелейших боёв и вышедшая из них со славою.
За Каннбах я получил орден Святой Анны первой степени и прусский орден Красного орла, а за Лейпциг – шведский орден Военного меча. За всю кампанию в целом был удостоен я прусского ордена «pour le mèrite». За сражение же при Люцене мне было объявлено – что, конечно, особенно ценно – Высочайшее благоволение.
Однако всё сие происходило уже в 13–14 годах. А покамест возвратимся-ка в страшный, непонятный июнь 12 года, суливший явные беды и оставлявший мало радужных надежд.
Помимо задачи сформировать казачьи полки, было ещё государем дано мне и тайное предписание, причём весьма немаловажное: полностию раскрыть и подвергнуть аресту всех лазутчиков Боунапарте, в изобилии и довольно-таки умело рассыпанных в то время по Малороссии, и особливо по родной для моего сердца Подолии (знаю, что маршал Ней предлагал даже поднять на Малороссии восстание).
Все высочайше поставленные предо мною задачи – и явные, и тайные – были полностию выполнены. Казачьи полки были сформированы, а все без исключения французские лазутчики были изобличены, посажены под тюремный замок, основательно по нескольку раз допрошены, а потом уже и высланы в Сибирь.
Тогда – по формировании казачьих полков и изобличении французских лазутчиков – российским императором, собственно, и были подписаны бумаги о производстве моём в генерал-майоры, хотя на словах Его Величество с нескрываемым воодушевлением поздравил меня с новым чином ещё июня 15 дня в Виленском замке, сразу же как только понял, что именно за бумаги доставил я из герцогства Варшавского.
Любопытно, что именно находясь в 1808 году в Подольской губернии (там у меня не только обширные поместья, но и целый городок – Тульчин), я как раз и бежал в Вену, имея на то изустные распоряжения государя (они касались прежде всего того, как и с какой целию попасть мне в окружение императора Франции).
Теперь я возвращался туда же, в Подольскую губернию, на благословенную, родную для меня Подолию, имея при себе новые распоряжения императора Александра Павловича и указания военного министра Барклая де Толли – для отыскания и искоренения врагов России.
И, кстати, ещё держал я при себе один списочек, счастливо отысканный мною среди бумаг барона Биньона – в нём были отмечены имена и местоположение лазутчиков Буонапарте, действовавших на Подолии. И списочек сей не просто очень даже пригодился – он буквально спас меня, да, по сути, и не только меня.
Иван де Витт,
граф, генерал от кавалерии
мая 18 дня 1837 года
имение «Верхняя Ореанда»
Приложение: краткое, но необходимое добавление к запискам моим
Уже в те предвоенные и военные годы на меня все, в первую очередь, смотрели, как на отпрыска великой, ни с кем не сравнимой Софии Потоцкой-Витт, и ожидали чего-то, хотя бы отдалённо напоминающего деяния знаменитой моей матери, которая могла совершать и совершала поистине невозможное.
Ну, я и пытался по мере сил своих не омрачить возлагавшихся на меня ожиданий.
Дабы было понятно, чего же всё-таки ожидали от меня в рубежные, страшные 1811–1812 годы, думаю, необходимо сказать хотя бы несколько слов о личности и об судьбе матери моей, так и не удостоившейся (и это уже чистая несправедливость) достославного жизнеописания своего.
Всем, кажется, известно, что Польша была присоединена к российской империи в царствование Екатерины Великой. Но далеко не все уже помнят, что сие присоединение фактически является прямою заслугою Софии Потоцкой (впрочем, тогда она ещё была графинею Витт, а точнее, была просто мадам Витт, ибо графское достоинство отец мой получил впоследствии и чрез князя Григория Потёмкина).
Дело в том, что исключительно ради неё, исполняя настоятельное пожелание Софии, Станислав Феликс Потоцкий (он был просто бешено влюблён в мою матушку) подписал акт конфедерации, что означало передел границ Польши, отказ от конституции и ввод туда русских войск.
Итак, пошёл на сей шаг Потоцкий ради Софии. Она же действовала по поручению светлейшего князя Григория Потёмкина, как его дипломатический агент и его возлюбленная. Светлейший, правда, уже преставился, совершенно нежданно для всех. Но матушка моя продолжала начатое им дело по обольщению магната Потоцкого и по отданию Польши под скипетр Российской империи.
Однако начну всё по порядку. Но предупреждаю: неожиданностей будет немало. Судьба феноменальной российской шпионши имеет множество совершенно потрясающих поворотов и изгибов.
* * *
В одном из занюханных константинопольских трактиров секретарь польского посольства приобрёл себе за сущие гроши чудную тринадцатилетнюю гречаночку Софию Глявоне (впрочем, это фамилия её тётки, у которой девочка жила; фамилия же матери Софии была иная – Челиче), а затем выгодно перепродал её польскому посланнику Каролю Лясопольскому. Тот и вывез новокупленную рабыню свою в Польшу.
Маленькая оговорка. Вместе с тринадцатилетней Софией в Константинополе была приобретена и её старшая сестра Мария, пятнадцати лет. Обе девочки были проданы за одну общую сумму. Их обоих перекупил польский посланник. Обоих вывез.
Софию и Марию выгрузили на берег вместе с другим имуществом королевского посла в Каменец-Подольской пограничной крепости. Тут-то Софию и заприметил и без памяти влюбился сын коменданта крепости майор Осип Витт, будущий отец мой.
Он вывалил перед посланником целую кучу золота и приобрёл гречаночку. Кароль Лясопольский, как видно, полагал, что он заключил с секретарём своего посольства очень выгодную сделку, но по прошествии лет посланник понял, что очень сильно продешевил.
София отказалась стать наложницею майора Витта, и тогда он сделал ей предложение. Они поженились. Венчание состоялось июня 17 дня 1779 года.
Мать Витта, бабка моя, не выдержала: её хватил апоплексический удар, и она скончалась.
Молодые справили медовый месяц в Париже, и София Витт произвела там огромный фурор, в первый, но не в последний раз.
Когда они вернулись в Каменец-Подольск, умер мой дед. Комендантом крепости стал мой отец. Пока Осип Витт осваивался со своими комендантскими обязанностями, матушка стала разъезжать, дабы развеяться. Тяжело, муторно было ей в Каменец-Подольске.
И вот оказалась графиня Витт под Хотином, при командующем русскими войсками Салтыкове. Тот прекратил военные действия и занят был только матушкой моей. Пушки молчали, что вызвало страшный гнев князя Григория Потёмкина. И тогда Салтыков отправил в лагерь светлейшего прекрасного и неотразимого посла, и заслужил полнейшее прощение. Но посол назад не вернулся – графиня Витт осталась у Потёмкина. Не вернулась она и в Каменец-Подольск, за что светлейший выплачивал коменданту солидную пеню.
А матушке моей светлейший подарил греческую деревушку Массандра, а также имения в Симеизе и Мисхоре. И не пожалел об этом. Он, величайший ценитель любви, в полной мере оценил, что за райское яблочко ему досталось.
Но светлейший князь думал не только о собственных удовольствиях. Распознав в Софии Витт великий дар завоёвывать сердца, он отправил её в Варшаву, где она и свела с ума Станислава Феликса Потоцкого, бывшего до того яростнейшим защитником интересов независимой Польши.
Да, это была великая победа, о которой даже нельзя было и мечтать. Но это было только начало.
Потоцкий ринулся на поиски графини Витт, и нашёл её в потёмкинском лагере под Очаковом. Там и возник план грандиознейшей сделки.
Светлейший согласился отдать Потоцкому мою матушку, но только ценою Польши. И Потоцкий подписал акт конфедерации, забрал с собою графиню Витт. Но в Варшаву возвращаться нельзя было: там уже Потоцкого прокляли, как изменника. Но зато граф Потоцкий заполучил наконец-то мою матушку.
Светлейший князь призвал пред очи свои коменданта Витта. И, как рассказывала со смехом моя матушка, произнёс целую речь: «Слушай, Витт! Ты только-то худородный польский генералишко, комендант завалящей крепостишки. Переходи в нашу службу. Я назначаю тебя обер-комендантом града Херсон, оклад ставлю шесть тысяч рубликов. И из царской казны даю тебе два миллиона злотых. Да, ты не слышался. Два миллиона, не меньше. И ещё испрашиваю у приятеля моего, австрийского императора, дабы он даровал тебе графское достоинство. И не сумневайся: он мне не откажет. Но только отныне ты должен просто забыть, как зовут жену твою и где она пребывает и будет пребывать. Она – королева, и не тебе чета».
Ясное дело, Витт согласился, и не раздумывая.
Поселились молодые (матушка моя и граф Станислав-Феликс) в Тульчине, полностью принадлежавшем Потоцкому, а потом жили в Гамбурге. Когда умерла официальная жена его, Юзефина, Станислав Феликс и София смогли обвенчаться. И стала матушка моя одной из богатейших женщин российской империи. Её потом безобразно ограбил брат мой Мечислав Потоцкий, украв все её драгоценности. Но после Софии Потоцкой-Витт, кроме дворцов и поместий, осталось ещё шестьдесят миллионов рублей, никак не менее.
Она родила Станиславу Феликсу пятерых детей (трёх сыновей и двух дочек), но вот задача – неизвестно от кого они: от законного супруга или от сына его Феликса (некоторые называют его Юрием), с которым у Софии Витт возникла страстная любовь.
И принадлежала моя матушка и отцу и сыну Потоцким (и я по стопам матушки пошёл; разумею Юзефу мою и себя с графом Михалом Валевским).
Чуть ли не это, как поговаривали, и свело Станислава Феликса в могилу. Правда, потом София отослала прочь Феликса (Юрия) Потоцкого, ибо тот оказался неисправимым картёжным игроком, но Потоцкий-папа уже помер.
Правда, насколько Станислав Феликс был законным супругом моей матушки – это ещё вопрос, и даже очень большой вопрос. Оставался ведь ещё жив отец мой, граф Осип Витт. Правда, от него откупился ещё светлейший князь Григорий Потёмкин, заплатив два миллиона и взяв на русскую службу (сделал комендантом Херсона). Но развода ведь всё-таки не было.
Между прочим, когда Станислав-Феликс помер, то семеро детей его от первого брака затеяли процесс, оспаривая законность второго брака отца своего, ведь отец мой, граф Осип Витт, был ещё жив (он умер в 1814 году – София Витт пережила его на восемь лет) и не разведён, когда матушка обвенчалась с графом Потоцким.
Однако пасынки матушки моей так и не смогли выиграть процесс. Сказывают, всё дело объясняется романом её с государем Александром Павловичем, не сумевшем и не пожелавшем уклониться от волшебных, потрясающих чар графини Софии Потоцкой-Витт.
В общем, по некоторым весьма упорным слухам, это именно Его Величество не допустил, чтобы второй брак её был признан незаконным.
И в результате матушка моя была включена вместе с семью пасынками своими в число наследников графа Станислава-Феликса Потоцкого. И тут заслуга не только государя, но и государственного секретаря Михайлы Сперанского. И сей неподкупный не смог устоять пред чарами матушки моей.
По разделу имущества ей досталась Умань. Именно там супруг её в последние годы жизни своей успел возвести в честь её роскошнейший парк (не парк, а целая поэма о любви!), названный им Софиевка. Парк был подарен моей матушке ко дню именин в мае 1802 года.
Там было всё, что только можно было пожелать и представить себе: зеркальные озёра, водопады, подземная река Ахеронт, дивные заморские растения. Парк украшали скалы (Левкадская, Тарпейская), гроты (Венеры, Орешек, Страха и сомнений, Калипсо), павильоны (Флоры и Розовый), Остров Любви. Были там виртуознейше устроены и Долина гигантов и Элизейские поля.
В целом это была грандиозная, потрясающая, небывалая иллюстрация к великой «Одиссее» грека Гомера. И это был её, моей матушки, Версаль, и он был оставлен ей по праву, по закону, а вернее, благодаря милости государя Александра Павловича, не допустившего, дабы матушка моя была лишена Умани и Софиевки.
Это был её Версаль, а она была его подлинная королева, ежели не богиня. Между прочим, матушка рассказывала мне, что у светлейшего князя Потёмкина был прожект отвоевать у турок Константинополь и сделать её византийскою царицею.
Что касается вопроса о вмешательстве российского императора в упомянутый судебный процесс, то я крепко-накрепко убеждён в следующем.
То, что государь не допустил того, дабы второй брак матушки моей был признан незаконным, в первую очередь объясняется не амурами, не той краткой связью, что была между ним и Софией Потоцкой-Витт, а теми громадными и неоспоримыми заслугами, которые, безо всякого сомнения, имела матушка моя пред российскою короною.
И государь, конечно, прекраснейшим образом был обо всём этом осведомлён.
Более того, Его Величество самолично не раз мне говорил об этом.
Вообще Александр Павлович чрезвычайно высоко оценивал не только беспримерную красоту, необычайную страстность, но и совершенно удивительные, даже уникальные, пожалуй, шпионо-дипломатические способности графини Потоцкой-Витт.
И Государь был необычайно благодарен моей матушке за Польшу!
Ещё бы! Ежели б не София Потоцкая-Витт, неизвестно, имел ли бы он когда-нибудь возможность и право именоваться царём польским.
А ещё в 12 году, ещё до образования царства польского, до дарования полякам конституции, Его Величество уже мечтал о создании такого царства под своею эгидою, мечтал о восстановлении великой Польши, но только под скипетром российским.
Александр Павлович прямо намекал об этом мне в том достопамятном разговоре в Виленском замке, что состоялся у нас июня 15 дня 12 года.
И по окончании заграничных походов и Венского конгресса таки и было образовано царство польское, и российский император получил титул царя польского.
А началось ведь всё с того, как моя матушка соблазнила и склонила на измену графа Станислава-Феликса Потоцкого, коронного гетмана и маршала конфедерации. И тот в награду, кроме моей бесподобной и несравненной матушки, получил ещё звание российского генерал-аншефа, но, конечно, первая награда гораздо ценнее и лакомее генеральского звания.
Теперь, надеюсь, читателям сих кратких записок стало вполне понятно, почему это вдруг именно меня император Александр Павлович послал в 1808 году к самому Буонапарте, да и почему впоследствии удостаивал меня наисложнейших поручений, требовавших особых розыскных дарований?! (между прочим, Боунапарте, непобедимый до поры до времени, также знал отлично, что я сын графини Софии Потоцкой-Витт, но сие его совсем не насторожило, а ведь зря, как теперь безусловно известно)
Конечно, я вполне постигаю и признаю: то, что я предпринимал, как офицер и приближённый российского императора, никак не может быть сопоставлено с деяниями моей матушки на благо империи российской, ведь фактически это она, слабая женщина (!), завоевала Польшу! Но я по мере скромных сил своих неуклонно и неизменно шёл по её стопам и в 1830-31 годах делал всё, дабы Польша не была отторгнута от пределов российской империи.
И, кроме того, полагаю, мне удалось оказать несколько личных и при этом крайне важных услуг государю Александру Павловичу и в 1812 году, и потом, и ежели бы не его, увы, слишком ранняя и неожиданная кончина, из-за которой он не успел воспользоваться моими подробнейшими доношениями, то заговор 1825 точно бы изначально провалился, и дело никак не дошло бы до восстания, столь пагубно сказавшегося на дальнейшей судьбе Российской империи.
Да, я отнюдь не равен великой женщине Софии Потоцкой-Витт, но я весьма многим столь счастливо похожу на неё, и очень даже многому с пользою научился у неё, никогда ни на минуту не забывая, что являюсь первым её отпрыском. И не забуду этого до последнего своего часа.
граф Иван де Витт.
Августа 10 дня 1839 года.
Поместье «Верхняя Ореанда» – то самое, дар светлейшего князя Григория Потёмкина матушке моей.