2
Прежде чем придти на разговор с арестованным «пропагандистом вражеского образа жизни», исполнительный и расторопный службист уже к утру, на исходе ночи, побывал у нас дома.
Всполошённая мать, ничего не понимая, словно оглохнув, топталась возле ранних гостей, мешая им заниматься важным делом.
Гости искали «литературу».
– Какую литературу? – всплёскивала руками мать. – Вот у сына есть литература, он её из библиотеки целыми вязанками носит.
Гости пошарили-пошарили по углам, завернули на испод перину, единственную в доме, для порядка порылись в моём портфеле, лениво огляделись и сели составлять бумагу.
– Распишитесь! – присутствующий при обыске этот самый уполномоченный, знаток идеологической диверсии и пропаганды, легонько подтолкнул мать к столу.
Мы, свесив с печи косматые головы, с интересом наблюдали за суматохой в доме.
Мне показалось, что перед тем, как подтолкнуть мать к столу, уполномоченный хитро усмехнулся и подмигнул двум сопровождающим его милиционерам.
Мать, не читая бумагу, быстро расписалась и отошла виновато в сторону, словно это она сама затеяла такой переполох в собственном доме.
Отец иногда, экономя время, – в шесть утра надо снова начинать трансляцию из Москвы, – оставался ночевать там, в операторской, поэтому теперешнее отсутствие хозяина не вызывало у матери никакого беспокойства. Ну, не пришёл ночевать домой – и не пришёл! Опять заночевал на работе.
Уполномоченный про отцовский арест ничего не говорит. Пришёл искать «литературу» – всего и делов-то!
Ушли ранние гости, а мать и спохватилась: «Пойду, скажу Василию, что у нас милиционеры чего-то искали да не нашли».
Вернулась мать только к обеду вся в слезах. Вернулась и, не снимая одежды, как была в платке, так и осталась сидеть за столом, положив терпеливые ладони на столешницу.
Мы молчим, жмёмся рядом, и она молчит.
Пришёл дядя Серёжа и, обняв её за плечи, увёл к себе домой. «Обойдётся, Настёнка, – сказал, – там такие люди попадаются умные, разберутся».
Где «там», мы так и не поняли.
А отец в это время, спотыкаясь на буквах, писал объяснительное. А что объяснять, когда он весь на виду. Спрашивай – я отвечу! Но уполномоченный карающей конторы сказал коротко: «Пиши!», и вот он пишет коряво, но укладисто.
Начал, чтобы сразу повиниться перед людьми, охраняющими советскую законность и порядок, примерно так: «Близок локоть, да не укусишь!» Это вроде у него стояло эпиграфом, а далее: «Я, радиооператор такой-то, такой-то, никогда не вострил уши на запад, на сплетни наших врагов о замечательной советской жизни, которую кровью добыли русские люди, и если бы не проклятое одноглазое моё зренье, я никогда бы не перепутал с какого приёмника промывать зарубежными помоями себе мозги, а с какого приёмника запускать передачу на доверчивого нашего советского слушателя, вещающую о достижениях передового строя, распахнутого, как колхозные ворота для новой жизни. Кабы я позволил себе такую вражескую вылазку в эфир, если бы случайно не заснул за пультом. Расстрелять меня, стервеца, мало! Чтобы я не настраивал души на заманчивые посулы империализма и американского милитаризма и шовинизма. Да здравствует Советская власть!» Хотел, было, подписать: «За Сталина, к победе коммунизма на всех континентах!», но вовремя спохватился, вспомнив о каком-то культе личности отца всех народов и наций.
Уполномоченный, прочитав покаянную записку, почему-то весело хмыкнул и сам стал строчить быстро-быстро какую-то бумагу, разгладив листок на коленке, подложив свою бумажную папку, на крышке которой было написано чётко «Дело №». А цифры отец разобрать уже не успел, только увидел конторские буквы.
– Подпиши протокол допроса! – и сунул в руки автоматическую ручку.
Отец, не глядя в бумагу, подписал там, где крылилась чёрная ласточка, и посмотрел в глаза уполномоченному:
– А меня когда выпустят?
– Ну, гражданин, это не мне решать. Там разберутся – и сунул казённую бумагу снова в папку.
Опять гавкнул, сомкнув челюсти, замок. И опять невыносимая тоска неизвестности.