7
После той памятной экзекуции по-русски отец непременно, два раза в год – перед Рождеством и Крещением – любил принимать, к ужасу матери, парилку в нашей необхватной печи, которая занимала полдома.
«Ну-ка, сынок, прикрой за мной заслонку, – говорил он, залезая в самое жерло, которое было перед тем хорошо протоплено и чисто выметено. – К-ха! К-ха! Жар костей не ломит».
Видать, понравилось ему выгонять таким способом гнилую зимнюю хворь из тела. Святая простота!
Правда, вскоре пришлось сломать печь и перейти на отопление голландкой. Слишком прожорлива была русская динозавриха, за один присест могла полмашины дров перехрупать. Разве напасёшься? А от батыря и разного травяного сухостоя, какое тепло? Ярко горит, да мало греет.
Голландскую печь отец строил долго, с прикидом на зимние холода. Тепло, прежде чем вылететь в трубу, должно плутать, петляя по дымогарам, одним из которых была лежанка, где мой родитель собирался проводить долгие зимние ночи.
– Топчи глину, бродяга! – бросал он мне через плечо, выкладывая свод лежанки новеньким кирпичом. – Может, и тебя когда пущу погреться за хорошее поведение.
Старый кирпич от русской печки для лежанки не годился. «Работать не будет!» – говорил отец.
– А какая работа требуется от кирпича? Знай, лежи себе в кладке, грей бока.
– Нагрузка большая! – отмахнулся родитель на мой глупый вопрос.
Но печное дело хитрое. Чуть не так лёг кирпич, и уже всё – завихрение потока топочных газов, тяга, «туды-её-суды!», не та. А здесь целый лабиринт. Затопили – дыма полна изба.
– Сырость мешает, – сказал отец. – Дым слишком тяжёлый. Сам себя никак не поднимет, как пьяный мужик из болота.
Лето. Печь неделю сушилась, звенеть стала.
– Ну, теперь потянет!
Наложил хворосту. Поджёг от щепочки. Огонь весело занялся.
– Ишь, как гуляет! – отец, ободрённый, глубоко затянулся и выпустил в топку струю дыма.
Дым, закручиваясь, выполз обратно.
– Ать, мать твою! Ну-ка, сынок, принеси навозцу!
Принёс тазик навозу, сухого, крепкого, как поджаренные лепёшки. Засыпали в топку. Закрыли дверцу. Поддувало настежь.
Выходил дым хорошо, да только не в трубу, да такой жирный и густой, что ползком по половицам, цепляясь, за что попало, сразу подался к двери.
Дым, известное дело, простор любит.
За дымом и мы с отцом вслед. На улице отдышались, протёрли глаза. Отец цигарку затоптал, сидит, молчит, думу думает.
– Сломай лежанку, Василий, зачем она тебе? По-чёрному, что ли, зимой топиться будем? – уговаривает его мать.
– Молчи, баба! Много ты понимаешь. Здесь расчёт нужен инженерный. Пойду к соседу, Сашке Бочарову, у него сын в университетах учится. Сашка Бочаров теперь всё знать должен. Он мужик мозговой. Подскажет.
Приходит дядя Саша Бочаров. Глаза прищурил, примерился. Цигаркой подымил.
– Ну-ка, принеси кизяку, – это он мне говорит. – От навоза дым тяжелей, кверху на верёвках не поднимешь, а кизяк жаром горит, от него дым легшее.
Я, было, хотел возразить, своё словцо вставить, что кизяк тоже из навоза делается. Вот они, цыпки на ногах, какие! Пока месил, всю кожу разъело.
– Нежный больно! – говорит дядя Саша, оглядывая лежанку. – Сопли подбери, а тогда и в разговор влазь. Ох, хороша лежанка! – Улёгся. Покуривает. – Ну, чего стоишь? – это он опять ко мне. – Тащи кизяку или торфу!
Пошёл за кизяком. Принёс буханки три-четыре. Кизяк ещё не просох. Сырой. Но я помалкиваю. Думаю: «Пусть теперь этот грамотей попробует кизяк разжечь!»
Дядя Саша присел перед топкой на корточки. Помешал ещё горячую, но уже подёрнутую серой пеленой золу и положил на неё принесённый мной кизяк. Закрыл дверцу печи. Оттуда немного потянуло кислым дымком, повоняло, повыползало наружу и остановилось.
– Ну, как видишь, когда горючка хорошая! Не дымит!
Дымить, действительно, не дымило, но и огня не было. Заглохла печь, перетомилась.
– Так-так, – скребёт пятернёй в голове дядя Саша. – Тут учёная мысль нужна. Пошли-ка своего недомерка, – говорит отцу, – за моим студентом. Он нам всё сейчас по инженерному растолкует.
Иду за Мишкой Бочаровым, он сын дяди Саши, на каникулы из самой Москвы приехал. Его наша учительница, Антонида Дмитриевна, даже в пример ставила. «Вот, – говорит, – на него равняться нужно, на Мишу Бочарова. Он МГУ имени Ломоносова кончает. Собирается в аспирантуру идти. Учёным будет».
Что такое аспирантура мы, конечно, не знали, но чувствовали, что это что-то вроде аптеки, где аспирин делают.
Мишка на задах, за сараями, тискает Катьку-проститутку, тоже студентку, но нашего Тамбовского пединститута.
Конечно, Катька никакая не проститутка, она с ними и рядом не была, это мы, огольцы, её так прозвали за красоту, справедливо полагая, что все проститутки должны быть красивыми. Вот и звали её между собой неподобающим именем. Глупота деревенская.
– Мишка! – ору во всё горло. – Брось с Катькой целоваться, тебя твой папаня на совет зовёт. Говорит, зови моего охламона, а то он по целым дням в карманах свои шары катает, – прибавляю от себя.
Мишка отхватывается от Катьки и – за мной! Я – раз-два, через забор, и – вот он, стою уже перед отцом и дядей Сашей:
– Щас, идёт!
Мишка врывается за мной в дом и останавливается у порога:
– Здорово, дядь Вась!
– Здорово, здорово! Ну, ты и вымахал! Отец вроде черенок черенком, а ты, гляди-кось, под самую матицу! Видать в Ивана Жигаря. Он с вами соседился. Его, когда кулачили, пришлось оглоблей утихомиривать, больно сельсоветчикам не давался, – подначивает отец.
Дядя Саша матюгнулся под нос и полез в карман за кисетом:
– Ты лучше, – показывает он на меня, – за своим байстрюком смотри, в кого он такой вострый уродился. Прямо не стрижёт, а бреет. Весь в твоего благодетеля Соломона Цахича, а ты его кормишь.
– Ну, чей бы бычок не гулял, а телёночек завсегда наш, – говорит отец, теребя меня за виски. – Михаил, – обращается он к студенту, – ты вот нам, недоумкам, подскажи, как тягу увеличить? Дымит печка, как дед старый, изо всей щелей.
Мишка подошёл, похлопал ладонью, как коня, голландку, переломившись пополам, заглянул в топку, открыл все вьюшки на дымоходах, пошарил там руками. Велел принести газету. Газеты дома не оказалось.
– Тащи тетрадь! – говорит он мне.
– Какую тетрадь? – я покосился на окно. – У меня отец ещё с зимы все тетради на цигарки истратил.
Мишка, ни слова не говоря, берёт с подоконника мою заветную тетрадь, где я в ту пору пытался кропать стихи, и, быстро вырвав листки, стал поджигать их, исследуя по дымоходу тягу.
Я, было, кинулся спасать свои нетленки, но они уже горели, как говорится, синим пламенем.
– Солома! – крикнул мне презрительно Мишка, зная, что я балуюсь стихами, и уже успел что-то опубликовать в районной газете.
– Какая солома? – не понял отец. – Мы кизяком топили.
– Я говорю – соломой топить надо, а кизяком – дымить будет. Турбулентность потока высокая, – учёно стал объяснять студент мужикам, что такое турбулентность, и её влияние на тягу.
– Во! – восхищённо указал глазами на Мишку мой отец. – Учись, и ты таким грамотеем будешь, а то всё б тебе по улицам шастать, собакам хвосты вертеть.
– Дымоходы изнутри штукатурить надо, чтоб местного сопротивления не было, а у вас кирпич на кирпиче, чёрт ногу сломит, – приободрился учёный студент, Катькин хахаль, вворачивая мудрёные слова в разговор.
– Так что же теперь делать? Кота в дымоход пускать, чтоб штукатурил? – засунув по локоть во вьюшку руку, чего-то там шаря, удручённо спрашивал отец.
– Как это!? Ломать печь и перекладывать заново.
Но отец никогда дважды свою работу не переделывал. Не привык.
Дня два ходил вокруг да около, примеряясь к трубе: «Нет, выше никак не поднимешь. Ветром свалит!»
А лежанку разбирать не хочет – уж очень зимой необходимая штука. Сказка!
– Влезай на чердак, – говорит отец, – ломай боров. В нём самая затычка. Как говорит студент, вредные завихрения. Ветер в нём колесом ходит и назад норовит податься, а следом за ним ещё и дым идёт, а тому крутиться некуда, вот он и прёт дуриком из ноздрей.
Сломали боров.
– Ах, мать-перемать! Трубу переносить надо!
А чтоб трубу перенести – крышу раскрывать придётся! Ну, ладно. Разобрали трубу, раскрыли крышу. На старое место латку поставили. Отец сам с железом не смог, жестянщика звали. Сделали новый прогал в крыше.
Топ-шлёп – стоит труба, небо царапает.
Затопили. На хворост кусочки кизяка положили. Пока хворост горел, печь гулом гудела. Отец ходит около, мне подмигивает – вот, мол, какой у тебя батяня умный, турбулентность одолел, мать её так.
Но когда огонь в печи скукожился, дым стал зависать, залохматился и, как медведь на рожон, полез на кочерёжку, которой я старался расшевелить пламя.
Отец сразу поскучнел. Присел рядом на корточки перед топкой, взял у меня из рук кочерёжку, покрошил кизяк. Дым потянулся к двери. Отец виновато взглянул на меня и молча вышел в сени.
В сенях он сердито и долго гремел корытом, вёдрами, словно искал там причину нежелания печки топить избу, и не дымить как смолокурня.
– Василий, чего ты там нетерянное ищешь? – кричит с улицы мать. – Нынче Троица, а ты печь вздумал топить. Жара стоит.
Что в печи до сих пор тяги нет, отец говорить не стал и мне не велел, от лежанки тогда бы остались одни воспоминания, а мне тоже хотелось зимой поваляться-покататься на горячих кирпичиках, поглядывая в окно, как жмутся от холода воробьи под стрехой сарая, как подметает улицу ветер, загребая ледяной метлой снежное крошево.
Очень мне хотелось среди ребят похвастаться. Я, закрыв сопящую печь, огорчённый вышел за отцом в сени.
– Сходи к Богомоловым за ножницами жесть резать, рифлектор делать будем.
Зачем рифлектор? Какой рифлектор? Тогда, конечно, я даже это слово «рифлектор» не знал. Не употребляли мы его в мальчишеских разговорах. Но слово было заманчивым, и мне очень захотелось участвовать в изготовлении чудесного рифлектора.
Я бегом отправился к Богомоловым, потомственным бондарским жестянщикам.
Каждая железная крыша была их рук делом, ещё они плавили олово и изготавливали в больших каменных изложницах из него увесистые ложки, которым время износа – век. Где они брали олово, неизвестно. Но у них во дворе на стеллажах лежали ещё, наверное, с достопамятных времён толстые ремни какого-то синеватого металла, который хорошо рубился топором и на срезе масляно отсвечивал. Грузила из него делали отменные.
Возле камня, где отливали ложки, можно было всегда найти пяток застывших капелек, таких светлых градинок с острыми хвостиками на концах.
Ножницы для резки железа держались на большой подпяточной доске и были неимоверно тяжелы. Я едва их доволок до дома.
– Слабоват ты, парень, – говорил отец, прилаживая к ножницам наше, ещё не старое, оцинкованное корыто. – Держи края крепче!
– Василий! – снова кричит с улицы мать. – Такой праздник, а ты сам грешишь, работаешь, да ещё и мальчишку заставляешь. Бог накажет!
– Ничего, Бог не Микишка, разберётся! – весело отвечает отец, обрезая обмалкованный край корыта.
– Она тебе, мать, задаст, что корыто губишь, – говорю я ему под руку.
Корыто соскользнуло с ножниц, и острый, изогнутый винтом срез железа впился отцу в ладонь.
– Ах, мать – твою – мать! – отец впился губами в ранку, высасывая кровь. – Тьфу! – выплюнул он изо рта розовую слюну. – Заражение крови из-за тебя, подлеца, получишь. Корить отца вздумал!
Вскоре наше удобное, почти ещё совсем новое корыто превратилось в обыкновенный лист железа. Мне было интересно знать, что за «рифлектор» отец собирается делать, поэтому своего разочарования по поводу порчи корыта я ему больше не высказывал.
Загнув на обоих листах по гребню, отец, использовав берёзовую поленницу, отвальцевал с её помощью лист от корыта, превратив хозяйское сооружение, служившее верой и правдой нашему большому семейству, в обыкновенную, вроде самоварной, но большого диаметра, трубу.
– Здорово, Макарыч! – пришёл Сергей Степанович, по случаю Троицы, выпивши, весёлый, в наглаженных брюках, заправленных в хромовые сапоги. Уселся на пенёчек, покуривает. – Пушку гондобишь?
– Пушку на твою макушку! – сердито, не гладя на подгулявшего шурина, бросил отец.
До этого они с дядей Серёжей были в каком-то споре.
– Ну-ну, смотри, в Бондарях всех воробьёв перепугаешь, – видя неприветливость хозяина, поднялся гость и пошёл в дом, где мать на керосинке готовила праздничную лапшу на молоке. Корова ещё, слава Богу, в это время хорошо доится, и молока не на каждый случай, но хватает.
– Чего глядишь, материн подхвостник? Держи крепче!
Отец зачем-то прилаживает к трубе из корыта старое с выбитым дном ведро.
Это уже было совсем непонятно. И я снова стал с интересом наблюдать, что будет дальше получаться. Но дальше ничего не получилось, а вышло из обыкновенной жестяной трубы что-то несуразное: по центру ведра на трёх жёстких распорках крепилась эта труба, а другой конец её был свободный. «Это вот всё есть – рифлектор?» – я молча посмотрел на отца.
– Чего смотришь? Думаешь, тебе корабль строить буду? Это рифлектор. Когда цеха в Москве строили, то эти штуки для вытяжек газов на крышах крепили. И ничего, никакой турбулентности! Тянули, как милые. А ты говоришь: «Зачем?»
Слово «зачем» я ему не говорил, это он догадался по моему виду.
Позже, когда я учился тоже на инженера, я вспомнил отца на уроках теплотехники. Тогда узнал и «турбулентность», о которой тогда, давно, говорил студент-умник Мишка, и инженерные свойства дефлектора, по-отцовски «рифлектора», и ламинарное истечение газов, и многое другое.
А Мишка так и не женился на красавице Катерине. Затолкался в столичной суете и сгинул.
Вот это наше с отцом примитивное приспособление, выполненное, в прямом смысле, на колене, обладало эффектом дефлектора – струя воздушного течения, проходя по окружности старого ведра, увеличивала скорость по сравнению с общей скоростью потока и, таким образом, создавала по законам физики разряжение, и в трубе увеличивалась тяга за счёт инжекции – вот и вся хитрость!
Голландка откапризничала, загудела, как зверь, имея на зависть всем соседям удобную и тёплую лежанку, на которой было так хорошо зимой почитывать любимые книги и мечтать о лете.
Печь грела и пела, только не плясала – вот как топилась!
Рассказывая о несвойственных моему повествованию технических терминах и функциях, я не забыл и о той реакции матери, которая увидела, остолбенев, во что превратилось её такое необходимое, такое удобное корыто, в котором она купала и обстирывала немалое семейство.
Скажу только, с какой поспешностью отец взобрался на крышу, велев мне подавать ему этот самый «рифлектор» и быстро, не обращая внимания на мать.
– Не ругайся, – говорил он потом матери, пестуя свою забинтованную руку, – я тебе вместо корыта ванную куплю, как барыня будешь купаться, и машину для стирки, вот только рука заживёт…
То ли, действительно, отца Бог наказал, что, не почитая, работал в Троицу, то ли инфекция какая вредная попала в ранку, но с того дня, как он нечаянно уколол обрезком железа руку, ладонь его распухла, и по ней пошли нарывы, которым, казалось, не будет конца. Почти год мучился отец с этой рукой, чем только не лечил – ничего не помогало!
– Сверни-ка цигарку! – бывало, скажет отец, одной рукой «козью ножку» не скрутишь, – да почитай что-нибудь умное мне, дураку. Не надо было тебе в тот день под руку ничего говорить. Теперь бы вам деньги заколачивал, а то вот, сидишь дома, кукуешь.
Цигарки я, действительно, крутил ловкие, и с удовольствием, изредка, разок-другой успевал перехватить пахучий дым, от которого уже сладко кружилась голова. Читал вслух «Конька-Горбунка», про лодку «Наутилус», про марсианку Аэлиту, а иногда вставлял и своё, вроде такого: «Топилась печь, труба гудела, а мой отец – опять без дела».
«Вот стервец, – жаловался отец матери, – как ёрш корявый растёт! И в кого только?»