10
Вот и дотянулись до победы. Дожили. Додержались. Война, пережевав большую часть бондарских мужиков, выплюнула одни огрызки, но уже оглашались улицы басовитым привычным матом, пьяными драками и забытой до поры русской говорливой гармошкой, иногда к ней подлаживался, белозубо сверкая перламутром, трофейный аккордеон с томительным, как любовные признания, голосом.
Искалеченность мужиков, недавних бойцов, заслонявших свою землю, не воспринималась тогда трагически, как несчастье. По крайней мере, не было в глазах той боли, которая делает человека жалким, зовущим к состраданию. Напротив, здоровый мужик, у которого ноги и руки на месте, вызывал вместе с восхищением и подозрительность – надо же, какой везунчик! Всем хватило, а ему не досталось.
Возле нашей школы, недалеко от райисполкома, а точнее говоря, напротив этого органа власти, располагалась шумная чайная, где вечно толпилась транзитная шоферня, смущая бондарских выпивох и одиноких вдовушек.
К этой чайной тянулось много дорожек, политых бабьими слезами. Одна дорожка вела сюда и Гришу Потягунчика от своего добротного, срубленного прямо перед войной дома. Дом Гриша рубил сам ловким и умелым топором. Силы было не занимать, да и стати тоже, а теперь вся мощь Гриши заключалась только в руках. Вот тебе и война-злодейка!
Позвоночник у Гриши был перебит немецким осколком, но ни от него, ни от его заботливой жены никто никогда не слышал горестных стенаний на свою судьбу.
Кличка «Потягунчик» к нему прилепилась с языка говорливой жены. Она, выпрастывая его из душной избы на улицу, приговаривала: «Потягушки сделай руками, потягушки, вот и будешь на солнышке». Для этого сметливая баба, навроде шпал узкоколейки, обочь половичков, набила кругляшей от жердины, хватаясь за которые крепкими ещё руками, придвигался на животе её орденоносец, освободитель Европы, легендарный советский солдат, стать которого осталась в Трептов-парке.
Для того безнадёжного времени Гриша получал неплохую пенсию, время выдачи которой так скрашивало, если не его бытие, так семейный быт.
Бутылка обязательной водки была ему наградой за боевые заслуги.
Жена блюла Гришу строго. Больше бутылки в месяц ему за все подвиги не причиталось. Соседи были предупреждены. Гришиных жалельщиков сбегать за вином она тут же останавливала своим бабьим правом.
И вот, когда Грише становилось невыносимо, когда особенно спекалось внутри, а жена была на колхозной работе, он ящерицей выползал на дорогу к гулливой районной чайной.
Чтобы там хорошо поднабраться, денег ему для этого не требовалось. Компанейская шоферня с добродушными шутками подсобляла ему добраться до буфета, где угощали вином, но не из чувства жалости, а исключительно в знак мужской солидарности. Ведь каждый из них мог оказаться на его месте. Пей, Гриша! Пей!
Тогда дух Гриши воспарял, он на равных матерился с товарищами, смеялся, забыв свою отметину в позвоночнике.
Однажды, возвращаясь из школы, я увидел дядю Гришу на пыльной сельской дороге. Широко расставив крепкие руки с большими, как лапы варана, ладонями, он, извиваясь всем корпусом, споро преодолевал расстояние уже от чайной к дому.
Начитавшись Гайдара, я, как истый тимуровец, кинулся ему навстречу, предлагая свою помощь. Опрокинувшись на спину, оскалив в победной улыбке свои, по-лошадиному широкие, ещё не изношенные зубы, Гриша послал меня нормальным русским языком к истоку всех истоков.
Хотя прошло более десятка лет, как вражеский осколок нашёл своё место в Гришиной спине, Потягунчик всё ещё чувствовал себя мужиком.
Да, война…
Когда-то мне посчастливилось быть в том берлинском парке, где стоит знаменитый воин-освободитель, вставший во весь богатырский рост над зеленью газонной травы, и я вспомнил Гришу Потягунчика.
Воин-освободитель одной рукой прижимал девочку – Европу, а другая его рука сжимала опущенный меч, разваливший пополам фашистский перевертень. Чем не образ, чем не метафора бондарского ратоборца, которому уже никогда в жизни не прижать к сердцу ни своего, ни чужого ребёнка, ползающему на своём чреве, «аки гад», и тоска его будет жалить и в пяту, и в голову до самого смертного часа.
Да, война…