Глава ВОСЬМАЯ
1
За два дня до Йом-Кипура Бася купила пару куриц на капойрес: одну для себя, другую — для Шоши. Для меня она тоже предлагала купить петуха, но я отказался. Мне не хотелось, чтобы во искупление моих грехов зарезали петуха. В еврейских газетах часто появлялись статьи, направленные против этого обряда: считалось, что это проявление идолопоклонства. Сторонники сионизма предлагали взамен жертвовать деньги в Палестинский Еврейский Национальный фонд. Но на Крохмальной улице, как и в былые дни, из всех квартир доносилось кудахтанье кур и пенье петухов. Отправившись к резнику, Бася вернулась только через два часа. Толпа на Дворе Яноша была так велика, что к резнику было непросто пробиться. В канун Йом-Кипура улицы опустели. Закрылся притон в доме № 6 по Крохмальной улице. Даже не шныряли по улицам карманные воришки. В борделях горели свечи, посетителей не принимали. И коммунисты куда-то подевались. У Баси было куплено место в синагоге. Она зажгла к праздничной трапезе большую поминальную свечу, поставила ее в миску с песком, надела нарядное шелковое платье, сохранившееся еще с тех времен, когда они жили в доме № 10. Выложив из комода два старых молитвенника, полученных еще к свадьбе, Бася отправилась в синагогу. Перед уходом она благословила Шошу и меня. Возложив мне на голову руки, скороговоркой произнесла благословение: "Пусть Господь сделает тебе, как Израэлю и Манассе", — так благословляют сыновей.
Мы с Шошей остались вдвоем. Я попытался поцеловать ее, но она не позволила, — ведь сегодня нельзя. Весь день она занималась домашними делами: помогала матери готовить праздничную трапезу. Теперь она выглядела бледненькой, уставшей, все время зевала и готова была уснуть. Шоша без конца просила и просила, чтобы я почитал ей из старого бабушкиного молитвенника, с обтрепанными, пожелтевшими страницами, на которых были следы свечного сала и слез. Потом пожелал ей и матери хорошего праздника и ушел: доктор Файтельзон пригласил меня провести этот вечер у него.
Тишина опустилась на еврейские улицы. Пустые трамваи. Запертые магазины. Звезды мерцают над головой, будто огоньки поминальных свечей. Даже «Арсенал» — тюрьма на Длуге, казалось, погружен в глубочайшую меланхолию. Лишь тусклый свет пробивался сквозь зарешеченные окошки. Мне представилось, будто сама ночь подводит итоги.
Файтельзон жил недалеко от Фретовой улицы. Он говорил мне как-то, что, кроме него, евреи здесь не живут. Однако часто казалось, что и поляки не живут здесь. Никогда не горел свет в окнах, выходящих на улицу, не было света и при входе в парадную. До квартиры Файтельзона надо было пройти четыре пролета лестницы, но за дверьми не было слышно ни звука. Не раз меня забавляла мысль, что, видимо, этот дом — дом привидений.
Я постучал в дверь. Файтельзон открыл. Вся квартира состояла из огромной пустой комнаты с мрачными серыми стенами и высоким потолком. Из комнаты вела дверь в крошечную кухню. Как ни странно, у такого эрудита, как Морис, почти не было книг. Только старое издание Немецкой энциклопедии. В комнате не было стола. И спал Файтельзон не на кровати, а на кушетке. Сейчас на ней сидел Марк Эльбингер — стройный, подтянутый.
Видимо, я прервал какой-то спор, потому что после продолжительной паузы Файтельзон произнес:
— Марк, евреи уже совершили все свои ошибки. Наша избранность ввела в заблуждение нас самих, а потом и другие народы: что Бог милосерден, любит свои создания, ненавидит грешников — вот о чем говорят святые и пророки, от Моисея до Хаима Хафеца. Древние греки не носились так со своими заблуждениями, и в этом их величие. Евреи обвиняют другие народы в идолопоклонстве, но сами тоже служат идолу: имя ему — всеобщая справедливость. Христианство — результат того, что желаемое приняли за действительно существующее. Гитлер, гнусный варвар, не страшится разуверить людей, впавших в это заблуждение. О, телефон звонит! И это в Йом-Кипур!
Я не был в настроении обсуждать что бы то ни было и отошел к окну. Справа видна была Висла. Лунный серп в последней четверти набрасывал серебристую сетку на темную воду. Рядом возник Эльбингер. Он прошептал:
— Странная личность этот наш Файтельзон!
— Что же он такое?
— Мы знакомы более тридцати лет, но даже я не могу постичь, что же он такое. Все его слова имеют одну цель — скрыть, что же он думает на самом деле.
— И что же он думает на самом деле?
— Печальные думы. Он во всем разочаровался, а паче всего — в себе самом. Его отец был аскетом. Возможно, он жив еще. У Мориса есть дочь, которую он видел лишь в пеленках. Из-за него покончили с собой две женщины, — я хорошо знал обеих. Одна — немка из Берлина, а другая — дочь лондонского миссионера…
Файтельзон положил трубку.
— По-моему, у женщин увлечение номер один — вовсе не секс, а болтовня.
— Чего же она хочет?
— Это вы должны знать, вы же у нас умеете читать мысли.
Файтельзон прибавил:
— Есть неведомые силы; да, они существу ют. Но все они — часть тайны, которая есть природа. Что такое природа — никто не знает, подозреваю, что и сама она этого не знает. Легко могу себе представить Всемогущего сидящим на Троне Славы, Метатрон одесную, Сандалфон ошую… И вот Бог спрашивает: "Кто Я? Откуда пришел? Создал ли Я сам себя? Кто дал Мне эту власть? Ведь не мог же Я существовать всегда? Я помню прошедшие сто триллионов лет. Дальше все тонет во мраке. И как долго это будет продолжаться?" Погодите-ка, Марк, я принесу коньяку. И чего-нибудь поклевать? Тут есть кексы, древние, как Мафусаил.
Файтельзон ушел на кухню и вернулся с подносом, на котором были две рюмки коньяка и немного печенья. Я уже предупредил его, что соблюдаю пост — не потому, что верю, будто это Божья воля, а чтобы соблюсти то, что делали мои предки и остальные евреи на протяжении веков. Файтельзон чокнулся с Эльбингером:
— Лехаим! Мы, евреи, постоянно, жаждем вечной жизни или уж, по меньшей мере, бессмертия души. В действительности же вечная жизнь, должно быть, бедствие, катастрофа. Вообразите, умирает какой-то мелкий лавочник, а душа его возносится и миллионы лет по мнит, как он торговал, продавая дрожжи, цикорий, горох, и как какой-нибудь покупатель остался ему должен восемнадцать грошей. А то еще душа автора книги десять миллионов лет обижается на плохую рецензию.
— Души не остаются теми же. Они растут, — возразил Эльбингер.
— Если они позабыли прошлое, они уже не те же. А если они помнят все житейские мелочи, они не растут. Не сомневаюсь, душа и тело — разные стороны одной медали. В этом отно шении Спиноза проявил большее мужество, чем Кант. По Канту душа — ложная цифра в неверной бухгалтерии. Лехаим! Садитесь.
Мы снова вернулись к разговору о тайных силах. Начал Эльбингер:
— Конечно, тайные силы существуют, но что они такое, я не знаю. Еще в детстве я столкнулся с ними. Мы жили в маленькой деревеньке, ее не найти ни на одной карте, — Сенцимин. В сущности, это было местечко, выселки, куда переселились две-три дюжины еврейских семей. Мой отец, меламед, был бедняком, можно сказать, нищим. Мы занимали две комнаты — в одной был хедер, в другой — кухня, спальня и все остальное. У меня была старшая сестра, Ципа ее звали, и брат Ионкеле. А меня звали Моше — Мотл, в память прапрадедушки, но называли меня Мотеле. Это потом уже я стал Марком. Припоминаю лишь некоторые впечатления раннего детства, когда мне было года два, несколько эпизодов. Кровать мою перенесли в ту комнату, где днем был хедер, оба окна в этой комнате закрывались ставнями. Выходили они, видимо, на восток, потому что по утрам здесь бывало солнце. То, о чем я рассказываю, вовсе не связано с оккультными науками, а просто с ощущением, что все вокруг полно тайны. Припоминаю, как однажды я проснулся очень рано. Брат, сестра и родители еще спали. Восходящее солнца било сквозь щели в ставнях, и пылинки подымались вверх, проходя сквозь солнечный луч. Я помню это утро с необычайной ясностью. Конечно, я был слишком мал, чтобы связно выражать свои мысли, но мне хотелось знать: "Что это такое? Откуда все это взялось?" Обычно дети без лишних сомнений проходят мимо таких вещей, но в это утро чувства мои были необычайно напряжены, притом подсознательно я понимал, что не следует расспрашивать родителей. Они не смогут ответить. Под потолком проходили балки, паутина тени и света играла на них. Внезапно я ощутил: сам я, то, что я вижу — стены, пол, потолок, подушка, на которой лежу, — все одно целое. Через много лет пришлось мне прочесть о мировом самосознании, монизме, пантеизме, но никогда не сознавал я этого так явно, как в тот далекий день. Более того, ощущение это доставляло мне редкостное удовольствие. Я сливался с вечностью и радовался этому. Временами я думаю, что это подобно состоянию, какое бывает в момент перехода от жизни к тому, что мы называем смертью. Мы, должно быть, испытываем это в тот самый момент или сразу после него. Говорю так потому, что, сколько я ни видал умерших, одно и то же выражение было на лицах: "Ага, так вот что это такое! Если бы я только знал! Как жаль, что нельзя рассказать другим!" Даже мертвая птица или мышь выражают то же, хотя и не совсем так, как человек.
Мои первые физические опыты — или как там их можно назвать — были такого рода, что могли бы происходить во сне или в момент пробуждения, но это не были сны, как не сон и то, что я сейчас сижу здесь с вами. Хорошо по мню, как однажды ночью ушел из дома. Наш дом, как и другие еврейские дома, выходил на утоптанную земляную площадку. Не могу сказать, в какое время это происходило. Но рынок уже опустел, лавки были заперты, за крыты ставни. Выбравшись из постели, я от крыл дверь. Было светло — от луны ли, от звезд — не знаю.
Через дорогу от нас стоял дом. Крестьяне обычно кроют хаты соломой, в то время как еврейские дома крыты дранкой. Нет надобности говорить, какие низкие крыши в крестьянских хатах. Когда я ступил на крыльцо, то увидал нечто, сидящее на крыше этой хаты напротив. Мне показалось, что это человек и в то же время не совсем. Во-первых, у него не было ни рук, ни ног. Во-вторых, он не стоял на крыше, но и не сидел на ней. Он парил в воздухе. Он не произнес ни слова, но я понимал, что он зовет меня, и я знал, что пойти с ним — это все равно что пойти туда, куда ушли мои умершие брат и сестра. Однако я чувствовал неудержимое желание идти за ним. Испуганный, я стоял в нерешительности, не веря собственным глазам.
Внезапно я осознал, что человек этот — или монстр — начал бранить меня, не нарушая тишины, и что он спускает заступ, чтобы затащить меня на крышу. Заступ этот был и не заступ вовсе, а нечто выросшее прямо из его тела. Что-то вроде языка, но такое длинное и широкое, что не могло бы поместиться во рту. Оно вытянулось и было так близко, что могло схватить меня в любой момент. В ужасе бросился я в дом, с воплями и рыданиями. Домашние мои проснулись. Мне дули в лицо, бормотали что-то, отгоняя злых духов. Мать, отец, Ципа, Ионкель — все стояли босиком и в исподнем — спрашивали, почему я плачу так безутешно, но я не мог, не хотел им отвечать. Я понимал, что не смогу подобрать верных слов, что они не поверят мне, а потому не лучше ли не говорить вовсе. С тех самых пор у меня появился дар ясновидения. Вещи сами выдавали мне свои секреты. В дневное время я часто видел тени на стенах дома, — тени, не связанные с феноменом светотени. Иногда две тени проходили навстречу друг другу. И одна проглатывала другую. Некоторые из них были высокого роста, головой касались потолка — если это можно назвать головами. Другие — маленькие. Иной раз я видел их на полу, иной раз — на стенах домов, просто в воздухе. Они всегда были заняты — приходили, уходили, торопились. Страшно редко кто-нибудь на мгновение останавливался. Я говорил сегодня, что это были не то духи, не то привидения, но это только одно название. Еще припоминаю — среди них можно было различить мужские и женские особи. Я не боялся их. Правильнее сказать, мне было странно и любопытно. Однажды ночью, лежа в постели, когда мать уже погасила огонь и только лунный свет пробивался сквозь ставни, я вдруг услыхал тихое шуршание. Как это описать? Это было подобно тому, как дрожит сухой пальмовый лист, как колышутся ветки ивы, как бежит вода, и было там еще что-то, чему нет названия. Стены загудели, затряслись, особенно углы, а очертания, тени, которые до тех пор показывались мне только днем, теперь сбивались в толстые клубки и кружились в вихре. Они сновали туда-сюда, собирались в кучки по углам, мчались вверх по лунному лучу, потом вниз, проходя сквозь пол. Кровать начала вибрировать. Все вокруг меня было в какой-то суете, и даже солома в моем тюфяке, казалось, ожила. Было очень страшно, но крикнуть я не смел, потому что боялся, что меня накажут. Когда я стал постарше, то думал, что эта вибрация могла бы быть результатом землетрясения, но когда я позже расспрашивал, не было ли в этих краях землетрясения, никто этого не помнил. Не знаю, бывали ли в Польше вообще землетрясения. Шум и суета в ту ночь продолжались довольно долго. Вы скажете, что мои ночные приключения на улице и в комнате — просто сны и ночные кошмары, но уверяю вас, что это не так.
Когда я подрос, эти видения, или как их там еще назвать, прекратились, но развилось нечто другое. Мне стали нравиться девушки — и еврейские девушки, и шиксы тоже. Постепенно я осознал, что, если я думаю о какой-то девушке достаточно долго и напряженно, она сама приходит ко мне, будто ее тянет магнитом. Я не таков, чтобы приписывать себе какие-то необычные силы. Скорее, я рационалист. Знаю, бывают совпадения, которые по теории вероятностей не могут произойти. Когда я запускаю дрейдл, и он падает одной стороной пять-шесть раз, можно допустить, что это произошло случайно. Когда же я запускаю дрейдл десять раз и он падает по-прежнему на одну грань, случайности тут уже нечего делать. То же и с девушками. Происходило это так: я мысленно приказываю ей прийти туда-то и тогда-то, и она приходит.
Доказать это я не могу. Даже не всегда я могу провести опыт с дрейдлом. Эти силы необычайно склонны обижаться. Они очень капризны и терпеть не могут, чтобы их исследовали с помощью пера и бумаги. Должен добавить, что они ненавидят науку и ученых. Поверьте, что даже в моих собственных ушах все это звучит как нонсенс. Кто они такие, эти силы? Живые ли они? Почему ненавидят науку и статистику? Это смахивает на обман, и меня неоднократно называли лжецом. Я и сам когда-то считал медиумов обманщиками, раз они не могут продемонстрировать свою силу в тот момент, когда их контролируют, так сказать, научно. Да, но наши органы чувств капризны, они в каком-то смысле антинаучны. Морис, если вам прикажут спать с женщиной в присутствии десяти профессоров со всевозможными измерительными приборами и кинокамерой, то вы, наверное, не будете таким уж Дон-Жуаном. А что было бы с Гете или Гейне, если бы их посадили за стол в окружении толпы ученых, вооруженных измерительной техникой, и приказали создать щедевр? Можно играть на скрипке, на освещенной сцене, перед сотнями людей, но это еще вопрос, Бетховен или Моцарт — смогли бы они написать что-нибудь стоящее при таких условиях? Многое из того, что я умею, мне приходилось показывать и перед большой аудиторией и даже под строгим контролем, но должен сказать, что наиболее замечательные вещи происходили, когда я бывал один. Никто не наблюдал за мной и нечего было бояться, что меня поднимут на смех. Застенчивость — ужасающая сила, чаще негативная. Многие мужчины охотно ходили бы в бордель, если б не боялись, что с проституткой станут импотентами. Почему оккультные силы должны быть менее капризны, чем гениталии? На сегодняшний день я могу гипнотизировать прямо перед публикой. Но я должен был научиться этому. Я поборол ужас перед неудачей, но не окончательно. Если ударить кулаком по столу, стол ответит на этот удар. То же самое верно и при мысленных соприкосновениях. Каждый гипноз имеет свои контргипнозы. Если я боюсь не заснуть, то буду лежать и бодрствовать всю ночь, и если ученые с других планет нанесут мне визит, то решат, что я не сплю никогда. Почему так трудно быть хорошим актером на подмостках? У себя дома каждая женщина Сара Бернар. И ученых я видывал, которые перед большой аудиторией не могли связать двух слов, хотя в своей области были специалистами мирового класса.
Я умею делать вещи, которые мне интересны и убеждают меня, что я могу господствовать над душой другого человека, даже если я его едва знаю — быть может, он когда-то раз-другой взглянул на меня. А успех у женщин меня просто пугает. Что же это, если не гипноз? По моей теории, существует язык, с помощью которого души общаются непосредственно.
Однако гипнотические силы нашего сознания ограничены. Не думаю, что я смог бы загипнотизировать дрейдл. Может быть, я гипнотизирую свою руку, пускающую волчок таким образом, чтобы он упал согласно моему приказу. Кто скажет, что гипноз — не биологическая сила? Или психическая? Или магнетизм — это и есть гипнотизм? Быть может, Господь Бог — гипнотизер такой необычайной силы, что он сказал: "Да будет свет!" — и свет есть. Я слыхал про женщину, которая приказывала стулу идти, и стул ходил от стены к стене и даже танцевал. Призраки приподнимают тарелки, а потом разбивают их, перетаскивают камни, открывают запертые двери. Однажды ко мне пришла женщина. Она поклялась всем святым, что у нее было, что однажды, войдя в кухню, она увидела, как кастрюля поднялась, некоторое время повисела в воздухе, а потом плавно опустилась к ее ногам. Это была почтенная женщина, вдова адвоката, мать взрослых детей, умная, образованная. У нее не было никаких причин выдумывать эту историю. Пришла она в надежде, что я смогу разобраться в этом происшествии. Оно тяготило ее много лет. Она сказала, что кастрюля не упала к ее ногам, а медленно спланировала. После этого она боялась ее. Женщина опасалась, что кастрюля выкинет еще какую-нибудь штуку, но кастрюля была как и все остальные. Женщина плакала. Может быть, это привет от ее покойного мужа? Она просидела у меня часа два, ожидая, что я как-то разъясню все это, но единственное, что я смог ей сказать — что кастрюля действовала не по своей воле, а какая-то сила — невидимая рука — подняла ее и опустила. Помню, как она спросила: "Быть может, кастрюля хотела пошутить?»
— Если эта история верна, мы должны пересмотреть все наши ценности, всю концепцию мира, — сказал Файтельзон. — А все-таки почему кухонный горшок ни разу не поднялся в воздух в присутствии физика, или химика, или, на худой конец, фотографа с камерой? Как же это так, почему чудеса случаются в таких вдовьих кухоньках? Почему такое не случается в кухне, где много поваров? Может, кастрюли тоже застенчивы?
В половине одиннадцатого Эльбингер заявил, что ему пора, у него свидание. Я хотел уйти вместе с ним, но Файтельзон упрашивал, и я остался.
Закурив сигару, Файтельзон заговорил опять:
— Этот наш герой — большой ипохондрик. Он сам себя гипнотизирует, уверяя, что страдает от дюжины болезней. Он убежден, что не спит годами. У него язва. Полагаю, он импотент. Женщины без ума от него, но он практически невинен. История человечества — это история гипнотизма. По моему глубокому убеждению, каждая эпидемия — массовый гипноз. Когда газеты пишут, что в городе инфлюэнца, люди начинают умирать от инфлюэнцы. Я и сам нахожу у себя все признаки безумия. Я совсем не могу читать. Уже к концу первой фразы я зеваю. От женщин я просто заболеваю. Их болтовня докучает мне. Вот, к примеру, Селия. Она приходит сюда на час-другой, и все время она будет молоть чепуху. А Геймл вообще гомосексуалист. Временами мне кажется, что и я тоже. Не бойтесь, к вам я не буду приставать.
Снова зазвонил телефон. Файтельзон не подходил. Он стоял и смотрел на меня, смотрел как-то иначе — отеческим взглядом. Когда телефон замолчал, он продолжал: "Это Селия. Я вижу, вы утомлены. Если хотите, идите домой. Цуцик, не оставайтесь в Польше. Катастрофа приближается, и это будет похуже, чем во времена Хмельничины. Если можете получить визу — даже туристскую визу — бегите. Счастливых праздников".
Телефон так и звонил не переставая, и Файтельзон снял трубку.
Стояла такая тишина, что я слышал эхо собственных шагов. На Лешно подъезд был заперт. Дворник долго не открывал, что-то ворча себе под нос. Поднявшись по неосвещенной лестнице, я постучал в дверь. Открыла Текла и с порога сказала:
— Вам звонила мисс Бетти, наверно, раз сто.
— Спасибо, Текла.
— Вы не пошли в синагогу в такой большой праздник? — упрекнула она.
Я не нашелся что ответить. Прошел к себе. Разделся и лег, не зажигая света. Но заснуть не мог. Что мне остается после того, как истрачу те несколько злотых, что сейчас у меня в кармане? Как заработать? Я был удручен всем этим. Файтельзон хотя бы читает лекции, и благодаря этому у него есть минимальный заработок. Он принимает деньги от Селии, от других женщин. И за квартиру в муниципальном доме он платит лишь тридцать злотых. А я взвалил на себя ответственность за больную девушку.
Наконец я крепко заснул. Пробуждение мое было внезапным. Звонил телефон. Наручные часы показывали четверть второго. Слышно было, как прошлепала босыми ногами Текла. Она открыла дверь и прошипела: "Это вас". Возмущение было в ее голосе: еврей не должен осквернять самый светлый день в году. Я вылез из постели и в коридоре натолкнулся на Теклу. На ней была только ночная сорочка. Я взял трубку. Звонила Бетти. Голос был хриплый, сварливый, какой бывает во время ссоры:
— Ты должен сейчас же прийти в отель. Я звоню в Йом-Кипур, посреди ночи. Это не пустяк.
— Что такое?
— Дозваниваюсь, тебя целый день. Где ты шляешься в Йом-Кипур? Я не сомкнула глаз прошлой ночью и ни на минуту не прилегла сегодня. Сэм очень болен. Ему надо делать операцию. Я ему все про нас рассказала.
— Что с ним? Зачем было говорить ему? I
— Прошлой ночью он встал в туалет, но не смог помочиться. Были такие боли, что я вызвала скорую помощь. Они спустили мочу катетером, но он хочет оперироваться. Ложиться в больницу здесь не желает. Сэм настаивает, чтобы мы вернулись в Америку, к его доктору. Здешний врач считает, что у него слабое сердце и операцию он не перенесет. Дорогой, у меня такое чувство, что ему уже не помочь. Сэм отозвал меня в сторонку и говорит: "Бетти, игра сыграна, но я хочу позаботиться о тебе". У него был такой голос… Я не выдержала. Рассказала ему всю правду. Он хочет поговорить с тобой. Садись на извозчика и давай прямо сюда. Он теперь как отец мне — ближе, чем отец. Я понимаю, сейчас Йом-Кипур, но время не ждет. Ты придешь?
— Да, разумеется, но не надо было говорить ему.
— Мне вообще не надо было на свет родиться! Скорее же! — И она положила трубку.
Я стал поспешно одеваться, но в спешке вещи выскальзывали из рук. Оторвалась пуговица и закатилась под кровать. Пытаясь найти ее, я нагнулся и разбил лоб. В комнате было тепло, но меня била дрожь. Аккуратно закрыв за собой дверь, я осторожно спустился по темным ступеням. Второй раз за эту ночь я позвонил, и дворник опять отпер мне. На улице было мокро — вероятно, прошел дождь. Кругом ни души. Я стоял на обочине тротуара, надеясь поймать такси. Вскоре стало ясно, что так можно простоять всю ночь — и ни одна машина не появится. Тогда я решил идти по Белянской по направлению к Краковскому предместью. Прошел только один трамвай, и тот мне навстречу. Я уже не шел, а бежал. Вот и отель. Портье дремал перед конторкой с ключами. Я постучал в дверь к Бетти. Ответа не было. Снова постучал, и Бетти открыла. На ней была пижама, на ногах шлепанцы. Лампы сияли с необычайной яркостью. Сэм лежал на двух подушках, с закрытыми глазами. Казалось, он спит. Из-под одеяла спускался тонкий шланг прямо в судно. Бетти выглядела измученной: лицо вытянулось, бледное, волосы в беспорядке.
— Почему так долго? — прошептала Бетти, и шепот ее походил на рыдание.
— Не было извозчика. Бежал всю дорогу.
— Ох! Он только что заснул. Принял таблетку.
— Почему столько света?
— Не знаю. Сейчас все погашу. Не понимаю, что со мной творится. Одно несчастье за другим. Посмотри на мои глаза. Идем-ка!
Бетти схватила меня за руку и потащила к окну. Жестами показала, чтобы я молчал. Начала говорить шепотом, временами переходя на крик. Похоже, в ней скопилось так много слов, что она не в силах удерживать их в себе.
— Я начала звонить с десяти утра и звонила до ночи. Где ты был — все у своей Шоши? Цуцик, у меня никого нет здесь. Только ты. Знаешь, Сэм — святая душа. Никогда бы не подумала. О, если бы я знала. Была бы с ним нежнее. Должно быть, я стала верующей. Боюсь только, что слишком поздно. У него было носовое кровотечение. Завтра здесь консилим. Я позвонила в американское консульство, и все устроилось. Предлагают поместить его в частную клинику, там врачи лучше, но он хочет только в Америку. Вчера вдруг подозвал меня и говорит: "Бетти, я знаю, ты любишь Цуцика, и незачем отрицать это". Я так была поражена, что призналась во всем: заплакала, а он поцеловал меня и назвал «дочкой». У Сэма есть дети, но мать настроила их против отца. Они таскали его по судам, пытаясь заполучить наследство еще при его жизни. Погоди, он просыпается.
Сэм поднял голову и прокашлялся:
— Бетти, где ты? Почему так темно?
Она подбежала:
— Сэм, милый! Я надеялась, что ты поспишь подольше. Цуцик здесь.
— Цуцик, подойдите сюда. Бетти, зажги свет. Пока я еще дышу, не хочу лежать во тьме. Цуцик, вы видите, я очень болен. Я хочу поговорить с вами, как отец. У меня два сына, оба адвокаты, но никогда в жизни они не обращались со мной как с отцом. Хуже, чем с по сторонним. Есть у меня зять, но и он не лучше. А с ним и дочь стала ведьмой. Мне уже давно не очень-то хорошо. Неожиданно навалилась старость — сердце, желудок, ноги, — все сразу. По двадцать раз на дню я бегаю — простите! — в туалет, но помочиться не могу. В Нью-Йорке у меня свой врач. Каждые три месяца он проводит обследование, назначает массаж. Он против операции — считает, что сердце не выдержит. Здесь, в Варшаве, у меня не было врача. Да и театр отнимал у нас столько сил, что я все за бросил. Мой доктор запретил мне пить — виски раздражает простату, это нехорошо для мочевого пузыря, и одно из двух… — но ведь не хочется же думать, что я уже сыграл в ящик. Берите стул, садитесь. Вот этот. И ты тоже, Бетти, милая. О чем это я говорил, а? Да, боюсь, что Бог уже хочет призвать меня к себе. Он, вероятно, стал бизнесменом и хочет, чтобы Сэм Дрейман его консультировал. Раз пришло время, надо идти. Если даже операция пройдет благополучно, я все равно проживу недолго. Я думал, что здесь потерял в весе, а оказалось, прибавил фунтов двадцать. Как тут будешь соблюдать диету? Мне по вкусу здешние блюда, — все приготовлено так по-домашнему. Ну да ладно…
Сэм закрыл глаза, помотал головой, снова открыл и продолжал:
— Цуцик, сегодня Иом-Кипур. Я думал, буду в состоянии пойти в синагогу. Есть тут одна, на Тломацкой, не хуже, чем у хасидов на Налевках. Купил места. Но человек предполагает, а Бог располагает. Буду откровенен — если мне суждено уйти, не хочу оставлять Бетти на произвол судьбы. Знаю про вашу связь — Бетти призналась мне. Да и прежде о ней знал. В конце концов, она молодая женщина, а я старик. Когда-то и я был настоящим мужчиной, мог быть о-го-го еще каким любовником, мог устроить ад для женщины из женщин, но когда тебе за семьдесят и у тебя повышено давление, ты уж не тот. Она винит себя за то, что принесла вам несчастье. Я тоже надеялся, что пьеса будет иметь успех, да видно не суждено. Много слишком было болтовни. Послушайте теперь меня, не перебивайте, очень прошу, и подумайте над тем, что я скажу. Вы — бедный молодой человек. Вы — талантливы, но талант подобен алмазу — его надо шлифовать. Я знаю, что вы связаны с какой-то больной, недоразвитой девушкой. Она тоже бедна, и что тут еще скажешь? Два трупа пустились в пляс. Здесь, в Польше, ждать добра не приходится. Эта скотина Гитлер скоро будет здесь со своими наци. Будет война. Американцы помогут, как это было в последнюю войну, но сначала наци расправятся с евреями: евреи будут истреблены. Еврейская пресса уже встревожена. Никто не издает книг, а то, что ставят на сцене, — отвратительно. Как вы будете делать жизнь? Писатель тоже должен кушать. Даже Моисею приходилось есть. Об этом говорится в Святых книгах.
Цуцик, Бетти тебя любит, да и ты, как я погляжу, не слишком ее ненавидишь. Я собираюсь оставить ей много денег — сколько именно, скажу в другой раз. Я хочу сделать дело с вами — хорошее, стоящее дело. Неизвестно, что со мной будет. Наверно, оставлю этот мир, хотя, если Бог захочет, может, протяну еще год-другой. Если мне удалят простату, я уже не человек — полчеловека. Вот мой план: я хочу, чтобы вы поженились. Я хочу учредить попечительский фонд. Адвокат вам все объяснит потом. Вы не будете паразитом, которого кормит жена. Напротив, будете сами содержать ее. Прошу только об одном: пока я жив, пусть Бетти останется моим другом. Я буду вашим издателем, менеджером — все, что хотите. Напишите хорошую пьесу — поставлю ее. Будет книга — издам ее или поручу это другому издателю. Я стану для вас таким агентом. Вы будете мне как сын, а я буду вам отцом. Я найму людей, которые все сделают как следует.
— Мистер Дрейман…
— Знаю, знаю, что вы скажете. Вы хотите знать, что будет с девушкой. Как там ее зовут? Шоша? Не думайте, что я оставлю ее на произвол судьбы здесь, в голодной Варшаве. Сэм Дрейман этого не сделает. Возьмем ее в Америку. Она больна и нуждается в лечении, — быть может, ей нужен психиатр. Консул — мой друг, но всему есть предел — он не сможет выдать ей постоянную визу. Существует квота, и даже президент не в состоянии ее обойти. Но я уже придумал, что мы сделаем. Мы возьмем ее с собой как горничную. Она не будет ничьей горничной. Если ее вылечат — для нее это будет в тысячу раз лучше, чем стать вашей женой и тут, в Польше, умереть с голоду. Вы только согласитесь, чтобы Бетти могла оставаться мне другом, не бросала меня одного, если вы там поцелуете вашу Шошу или еще что-нибудь такое. Так я говорю, Бетти? *
— Да, Сэм, милый, все, все правильно, все,
что ты скажешь.
— Слышите? Это мой план. И ее, конечно, тоже. Только вот еще что — надо быть в Америке как можно скорее. Поэтому решать надо быстро. Если вы говорите «да», сразу надо по жениться, если «нет», мы скажем "гуд бай", и да поможет вам Бог.
Сэм Дрейман закрыл глаза. Немного погодя он сказал:
— Бетти, уведи его к себе. Мне надо… — и он что-то забормотал по-английски, я не смог разобрать.
3
Прямо в коридорчике, соединяющем обе комнаты, Бетти бросилась целовать меня. Лицо ее было мокрым от слез, и мое тоже стало мокрым. Она прошептала: "Муж мой, это Божий промысел ведет нас".
Открыв дверь в свою комнату, она пропустила меня и ушла назад к Сэму. Свет она не зажигала. Я постоял в темноте. Потом опустился на диван, едва ли соображая что-либо. Конечно, Бетти могла вернуться в любую минуту. Но она, видно, ушла надолго. Было темно, но казалось, вот-вот начнет светать. Постепенно я начал обдумывать положение. Если соглашусь, передо мной откроются такие перспективы, о которых я и помышлять не смел. Американская виза и возможность писать, не думая о деньгах! И Шошу можно взять с собой. Внутри у меня все смеялось и ликовало. Позже, в зрелом возрасте, говорил я себе, женюсь на девушке, похожей на мою мать, — она будет религиозной, из приличной семьи, настоящая еврейская девушка. Мне всегда было жаль тех мужчин, чьи жены вели себя слишком вольно. Эти мужчины спят со шлюхами и поэтому не могут быть уверены, что их дети — действительно их собственная плоть и кровь. Такие женщины бесчестят свой дом. А теперь и мне предстояло одну из таких взять в жены. Бетти рассказывала мне про свои приключения в России и в Америке тоже. Это запало в память. В революцию у нее были романы и с красноармейцем, и с моряком, и с директором бродячей актерской труппы. Потом она продала себя за большие деньги Сэму Дрейману. У нее не только гадкое прошлое. И сейчас Сэм Дрейман обусловливает наш контракт тем, что Бетти должна остаться его подругой, пока он жив. "Беги! — кричало что-то у меня внутри. — Иначе погрязнешь в такой трясине, что не сможешь выбраться. Тебя волокут в бездну! Беги!" Это был голос моего отца. В предрассветной дымке я видел его высокие брови и пронзительные глаза. "Не позорь меня, не позорь свою мать и всех остальных предков. Все твои поступки известны на небесах". Потом голос начал бранить меня: "Язычник! Предатель Израиля! Видишь, что бывает с теми, кто отрицает Всемогущего! Ты возненавидишь это, отвернешься от этого, ибо это окаянство! Скверна!"
Меня трясло. С тех пор как отец умер, я никогда не мог представить его лица. Он никогда не приходил и во сне. Смерть его была для меня таким потрясением, что у меня наступило нечто вроде амнезии. Часто перед сном я просил его явиться ко мне или дать мне какой-нибудь знак, но мольбы мои оставались без ответа. И вдруг вот он, стоит позади дивана. Прямо здесь! В комнате у Бетти. И именно в Судный день. Величественный, сияющий, он, казалось, излучает собственный свет. Мне припомнилось, как сказано в Мидраше про Иосифа: "Когда он собирался согрешить с женой Потифара, отец его, Иаков, предстал перед ним". Такие видения бывают только в минуты великих бедствий.
Я встал. Глаза мои широко раскрылись. "Отец, спаси меня!" И пока я молил так, образ его исчез.
Открылась дверь.
— Ты спишь? — спросила Бетти.;
Я не сразу смог ответить.
— Нет.
— Зажечь свет?
— Нет, нет.
— Что с тобою? Сегодня для меня не только Йом-Кипур. Перед твоим приходом я тут прикорнула на тахте, и ко мне приходил отец. Он выглядел, каким я его запомнила, даже еще красивее. Глаза его лучились. Проклятые убийцы целились в лицо, разнесли череп, но во сне он стоял передо мною как живой. Ну ладно, какой твой ответ?
Я только мог произнести:
— Не теперь.
— Если ты меня не хочешь, не стану приставать к тебе. У меня еще осталась кое-какая гордость. Надо быть прямо святым, чтобы все так устроить, как нам Сэм предлагает. Но если тебе зазорно быть моим мужем, скажи только, и я не стану бегать за тобой. Всякое бывало со мной раньше, но тогда у меня никого не было и я не была ни с кем и ни с чем связана. Просто у меня горячая кровь. Эти все мужчины, в сущности, не были даже близки со мной. Клянусь, я их всех давно позабыла. Не узнаю даже, если встречу на улице. Зачем только я, дура, тебе про них рассказывала. Язык мой — враг мой.
— Бетти, Шоша умрет, если я так с ней по ступлю.
— Что? Да она вылечится в Америке, а здесь-то как раз умрет от голода. Все их дома провоняли грязью и нищетой. Вид у твоей Шоши — краше в гроб кладут. Сколько еще можно так жить? Я вообще не хочу замуж — ни за тебя, ни за кого другого. Это все Сэм затеял. Настоящий отец не мог бы быть добрее. Скорее дам отрубить себе руку, чем его оставлю. Ты уже знаешь, я говорила, он теперь и не мужчина вовсе. Все, что ему нужно, — чтобы его поцеловали, по гладили, сказали доброе слово. Если не согласен на это — скатертью дорожка. Ведь я же согласилась взять к себе в дом Шошу, дурочку эту, так уж не позволить такого Сэму — это слишком. Ты и мизинца его не стоишь, идиот проклятый.
Она ушла, хлопнув дверью. И почти тотчас же вернулась:
— Что сказать Сэму? Отвечай прямо.
— Ладно, пускай мы поженимся.
— Это твое твердое решение, или ты опять морочишь мне голову? Если ты собираешься следить за мной, сгорая от ревности, и будешь считать меня продажной шлюхой, лучше разойтись сразу.
— Бетти, раз я смогу заботиться о Шоше, можешь быть с Сэмом.
— Что это ты вообразил себе — по-твоему, я поставлю охрану у твоего ложа, как султан из "Тысячи и одной ночи"? Знаю, тебя влечет к ней. Готова принять и это. Но потребую того же и от тебя. Прошли времена, когда мужчина позволял себе всякое свинство, а женщина оставалась рабыней. Сколько бы Сэм ни прожил — пусть Бог дарует ему долгие годы, он заслужил это, — все мы будем жить вместе. Постарайся думать о нем как об отце. В сущности, так это уже и есть. Я еще не оставила мысли о театре — хочу попробовать еще разок. Попробуем поставить там твою пьесу. Никто не будет нас дергать и торопить. А что ты там будешь крутить со своей Шошей, волнует меня как прошлогодний снег. Сомневаюсь, в состоянии ли она вообще быть женщиной. Или ты уже? Было у тебя с ней что-нибудь?
— Нет, нет.
— Да ладно, не может же львица ревновать к мухе. Добавлю только, что, пока Сэм жив, пусть он живет сто двадцать лет, я не посмотрю ни на кого другого. Могу поклясться в этом перед черной свечой.
— Не надо клясться.
— Нам следует пожениться сразу же. Что бы там ни было, хочу, чтобы Сэм присутствовал.
— Да.
— Знаю, у тебя есть мать и брат, но нельзя откладывать. Если все будет хорошо, мы и их возьмем в Америку.
— Благодарю тебя, Бетти, спасибо.
— Цуцик, все будет гораздо лучше, чем ты себе представляешь. Хватит уже грязи. Я хочу отмыться и начать сначала. Когда я тебя вижу, я сама не своя. У тебя миллион недостатков. Но есть в тебе что-то, что притягивает меня. Что это? Скажи.
— Почем я знаю, Бетти.
— Когда я с тобой, все интересно. Без тебя я несчастна. Иди же сюда, поздравь меня, скажи: "Мазлтов!"
4
Я крепко заснул на том же диване, в комнате у Бетти. Когда я открыл глаза, Бетти стояла передо мной: "Вставай, Цуцик!" Она была растрепана и выглядела растерянной. Трещала голова, и я не сразу сообразил, где нахожусь и зачем. Было совсем светло. Бетти склонилась надо мной с материнской нежностью:
— Сэма забирают в больницу. Я поеду с ним.
— Что случилось?
— Нужна немедленная операция. Где тебя потом найти? Оставайся-ка лучше здесь, в этой комнате. Тогда я смогу позвонить.
— Хорошо, я останусь, Бетти.
— Ты помнишь наш уговор?
— Да.
— Помолись за него. Не хочу его потерять. Если, Боже упаси, что-нибудь случится, я останусь одна на свете. — Она наклонилась и поцеловала меня в губы. Потом продолжала: — Карета скорой помощи ждет внизу. Если уйдешь, оставь ключ у портье. Хочешь пойти к Шоше, иди. Но с Селией порви раз и навсегда. Не хочу быть пятым колесом в телеге. Было б лучше, если б ты простился с Сэмом, но не хочу, чтобы он знал, что ты провел здесь ночь. Скажу, что ты ушел домой. Помолись за нас!
Бетти ушла. А я остался сидеть на диване. Взглянул на свои часы. Они остановились, наверно, часа в четыре. Снова закрыл глаза. Со слов Бетти я так и не понял, сделал Сэм новое завещание или только собирается. Даже если сделал, семья опротестует его. Я ужаснулся. Куда завели меня эти размышления? Денежные расчеты всегда претили мне. Никогда не приходило мне на ум жениться из-за денег или других практических соображений. Это виза, а не деньги, — оправдывал я себя, — страх попасть в лапы к наци.
Но что-то еще злило меня. Что же? Порвать с Селией? Но Бетти не имеет права этого требовать, раз сама остается в качестве «мистрис» у Сэма Дреймана. Пойду прямо к Селии! Я провел по щеке — отросла колючая щетина. Попытался было встать, но затекли ноги от этого спанья на диване. Над умывальником висело зеркало. Я поднял штору и уставился на свое отражение: бледное лицо, красные глаза, мятый воротничок. Затем подошел к окну и выглянул. Перед отелем машин не было. Скорая помощь уже увезла Сэма в больницу. Бетти даже не сказала в какую. Видно, было не слишком рано. Солнце светило вовсю. "Что сказать Шоше? — спрашивал я себя. — Она только поймет, что я женюсь не на ней… Она не переживет этого". Я опять выглянул в окно. Пустые трамваи, дрожки без седоков. Казалось, даже нееврейские кварталы опустели в честь Йом-Кипура. Я надел пиджак, умылся, хотя и это запрещается в такой великий праздник, как Йом-Кипур, вышел. Стал спускаться по ступенькам. Мне незачем было торопиться. В первый раз я почувствовал, что Сэм близок и симпатичен мне: он хотел того же, что и я — невозможного.
На пути попалась парикмахерская. Я зашел. Клиентов не было, и хозяин встретил меня с преувеличенной вежливостью. Он обернул меня белой простыней, как саваном. Прежде чем брить, разгладил мне бороду.
— Ну и город наша Варшава! — заговорил он. — У этих «шини», у жидков этих, Иом-Кипур, и весь город будто вымер. И это в столице, коронном городе Польского королевства. И впрямь забавно!
Он по ошибке принял меня за поляка. Я хотел было ответить, но, быстро сообразив, что мой акцент выдаст меня, кивнул только и произнес единственное слово, которое не могло меня скомпрометировать: "Так".
— Они расползлись по всей Польше, — продолжал парикмахер. — Города завшивели от них. Сначала они жили на Налевках, на Гжибовской, на Крохмальной, а теперь, как черви, расползлись по всей Варшаве. Пробрались даже в Виланов. Одно только утешает — Гитлер выкурит пархатых изо всех щелей.
Меня затрясло. Он держал бритву прямо у горла. Я поднял глаза. На секунду его зеленые глаза встретились с моими. Уж не заподозрил ли он, что я еврей?
— Я вот что вам скажу, шановный пан. Эти теперешние евреи — те, что бреются, говорят чисто по-польски и притворяются поляками, — они даже хуже, чем прежние Шмули и Срули в длинных лапсердаках, с белыми бородами и пейсами. Те, по крайней мере, не лезли, куда их не просят. Сидели себе в лавках и раскачивались над своим Талмудом, как бедуины. Болботали на своем жаргоне, а если христианин попадал к ним в лапы, объегоривали его на несколько грошей. Зато они не ходили ни в театры, ни в кафе, ни в оперу. А эти, бритые, в пиджаках, — от них все беды. Они заседают в нашем Сейме и заключают договоры с нашими злейшими врагами — с литовцами, русинами, русскими. Все они — тайные коммунисты и советские шпионы. Одного они хотят — уничтожить нас, католиков, и передать власть большевикам, масонам и социалистам. В это трудно поверить, шановный пан, но ихние миллионеры заключили секретный пакт с Гитлером. Ротшильды его финансируют, а посредник у них Рузвельт. По-настоящему он не Рузвельт, а Розенфельд, крещеный еврей. Они как будто бы допускают и христианскую веру, но у них одно на уме — развалить все изнутри и заразить все и вся. Вот так. А вы как думаете?
Я пробормотал что-то нечленораздельное.
— Они приходят сюда бриться и стричься круглый год, а сегодня их нет. Йом-Кипур — святой праздник даже для богатых. Больше половины магазинов закрыты сегодня — и здесь, и на Маршалковской. Эти не пойдут в хасидские молельни, не наденут меховые шапки и молитвенные шали, как прежние жиды, — ан нет, они наденут цилиндры и в собственном автомобиле поедут в синагогу на Тломацкой. Уж Гитлер вытурит их! Он обещал этим жидовским миллионерам, что сохранит их капиталы, — но раз наци вооружены, он приструнит их всех! Ха-ха-ха! Плохо вот только, что он на нашу страну нападет. Но раз мы не можем сами очистить страну от заразы — приходится позволять врагу сделать это. Что будет потом, никто не знает. Во всем виноваты протестанты. Они продали душу дьяволу. Они смертельно ненавидят Папу. А знаете, шановный пан, что и Лютер был тайным евреем?
— Нет.
— Это установленный факт.
Цирюльник дважды прошелся бритвой по лицу. Потом побрызгал одеколоном и при пудрил. Почистил пиджак, стряхнув с него двумя пальцами несколько волосков. Я рас платился и вышел. Рубашка взмокла от пота.
Я припустился бежать, еще не сообразив, куда собираюсь идти. Не т, я не останусь в Польше! Уеду любой ценой! На перекрестке меня сшиб автомобиль, и я упал. Это самый неудачный день в моей жизни. И я тоже продал душу дьяволу. Пойти, что ли, в синагогу?
Нет, не стоит осквернять святое место! В животе что-то урчало. Пот струился по лицу, по спине, боль разрывала мочевой пузырь. Если я не опорожнюсь сию же минуту, намочу все.
А вот и ресторан. Я попытался войти, но дверь не поддавалась. Закрыто? Не может быть — за столиками сидели и обедали, кельнеры разно сили еду.
Подошел человек с собакой на поводке и подсказал:
— Не к себе, а от себя!
— О, тысяча благодарностей!
Я спросил у кельнера, где туалет, и он указал на дверь. Но, подойдя к двери, я ее не увидел. Она исчезла как по волшебству. За столиками перестали есть и уставились на меня. Какая-то женщина громко рассмея лась.
Подошел кельнер:
— Вот сюда, — и он открыл передо мной дверь. Я подбежал к писсуару, но, как недавно Сэм Дрейман, не мог помочиться — моча не шла.