29
На улице было морозно и тихо, как бывает в раннем апреле, и мороз этот не холодил, а, казалось, подогревал ночь, уже чувствуя свое бессилие.
За рекой багряная, огромная, ни на что не похожая луна медленно вставала над пригородным лесом, и тлеющий свет ее придавал ночи оттенок крепко заваренного чая, и, как рафинад, таял в ней дворец братьев Евсеевых.
Таинственно и льдисто высвечивала мертвая вода канала, на берегу которого в парковой зоне высился дворец, сотню лет назад построенный внуками моршанского крепостного, и во дворе было все спокойно.
И в спортивно-оздоровительном комплексе, залицензированном в соответствующем комитете при городской Администрации на имя Веры Павловны Плешаковой, тоже было все спокойно.
Только ровно и напряженно гудели газовые горелки. По всем корпусам санаторных строений тихо разливалось умиротворяющее тепло.
Парковая зона жила своей жизнью.
А там, за оградой парка, за темной пропастью канала, рвалось, ревело и клокотало русское половодье. Черная вода, прорвавшись сквозь открытые затворы плотины, осела, опустив еще не растаявший ледяной панцирь, и теперь шла по основному руслу реки, унося за собой выплывающую из-за леса луну. Она то ныряла, то выныривала в протоке большой красноперой рыбиной, метала и никак не могла выметать до конца желтые зерна икры.
Природа смывала всю нечисть мира, освобождая его для нового пришествия весны. Но, казалось, время остановилось, и весна споткнулась о высокий берег и отпрянула туда, к пригородному лесу.
Когда луна поднялась достаточно высоко и стала похожа на бьющий среди звездной россыпи песчинок неистощимый родник света, из обращенного к парку высокого круглого слухового окна дома Евсеевых бесшумно, как тень от облака, соскользнула птица-филин – крылатая метафора ночи. Мягкие, как опахала, крылья ее, не задев ни одной веточки на дереве под окном, опираясь о пустоту воздуха, вынесли хищницу на открытое пространство.
Инстинкт позвал ее из глухоты захламленного чердака на простор, на вольную волю. Апрельское движение соков ощутила и она, томимая этим движением.
И вот уже странное лохматое навершие на электрическом столбе, освещающем парковую зону, закрутило головой-локатором во все стороны, еще не зная, что предпринять.
А в это время внизу, из промозглого подвала, сирого и мерзкого подполья, мягким плюшевым комочком прошмыгнул в пожухлую траву сбежавший прошлым летом из домашнего благополучия ручной хомячок.
Там, в своей позапрошлой жизни, где было тепло и сухо, он был веселой забавой маленькой девочки, и часто, наигравшись, засыпал в ее ласковых и мягких ладонях, и ему было хорошо. Но любопытство сгубило его счастливую жизнь.
Слишком много соблазнов в открытом окне, и он скатился туда, наслаждаясь солнцем и волей. Но дожди и холодное дыхание осени выстудили и обезобразили его живое пространство. Долго метался он в поисках девочки, пока не оказался в темном подвале санаторного дома, где по сравнению с улицей было не так зябко. Свернувшись в пушистый узелок, он благополучно проспал суровую зиму, пока беспокойные весенние соки не вернули его к жизни, разбудив непреодолимое чувство голода.
И вот теперь голод гнал юркую плюшевую игрушку на запах пищи. Запах, нестерпимый и сладостный, исходил от мусорного бака, заваленного всяческими отбросами с кухни. Быстрее туда, в головокружительное блаженство насыщения!
Голод гнал зверька, и с каждым движением он, этот голод, становился все нестерпимее и острее. Вот сейчас, совсем скоро, прекратятся болезненные конвульсии пустого желудка.
Приманчивая пища рядом, только успеть схватить, укусить, насытиться…
Но этот зверек, подвижный, как ртуть, и стремительный, как желание, ошибся. Что-то чужое, зловещее накрыло его с головой, сотни раскаленных игл вонзились в его тело, раздирая внутренности.
Биолокатор ночной хищницы точно указал на цель, и пара взмахов крыльев решила все.
Тяжело, как бы нехотя, оторвавшись от земли, удачливая птица направилась обратно к слуховому окну, в свое привычное гнездовье, но то ли добыча была неподходящей, то ли птица была не голодна, она на лету выронила из когтистых лап израненную жертву и, сделав прощальный круг, скрылась в густой старой ели, подальше от слепящего ее лунного света.
Проходящий мимо человек испугано отшатнулся, когда сверху, из поднебесья, визжа и кувыркаясь, что-то живое упало ему прямо под ноги и, мерцая в лунном свете золотом шелковистого меха, скрылось в траве, прихваченной морозцем.
Чудом спасшийся хомячок, дрожа от боли и страха, нырнул снова в свое огороженное пространство, в сырость и плесень.
Но смерть уже жила в нем.
А человек, остановившись, долго смотрел в небо, но там, кроме редких звезд, ничего не увидел и, вздохнув, полез в карман за куревом.
Иван Захарович Метелкин долго кружил по парковой зоне, и только теперь пришел в себя от дневных кошмаров.
Луна, зацепившаяся за остроугольный излом крыши, теперь была похожа на щекастую рожу клоуна, густо размалеванную белилами, и Ивану стало жутко от этого мертвого, застывшего в страшной и безжизненной гримасе, обнаженного лика.
Застывший свет проникал в каждую пору, выворачивая Метелкина наизнанку перед невозмутимой природой. Высота и глубина слились в холодном и мертвом поцелуе, касаясь своим ледяным дыханием плачущего Метелкина. И жизнь, и он сам были теперь похожи на сломанное дерево под равнодушным небом.
Что-то неотвратимое и грозное поселилось в нем, высасывая его мозг и волю.
Свет, глубокий, как морская вода, заливал застывшие в судороге деревья, и трудно было поверить, что под их холодной и, казалось бы, неживой кожей уже начинал бродить весенний сок, и скоро, совсем скоро, от томительного напряжения лопнут, взорвутся жизнью на этих ветвях почки, и соловьиная песня поселится в них, чтобы проходящий мимо человек, вспоминая свою молодость, вздохнул и сказал: «Ах, соловьи!»
А в стороне, на фоне бледнеющих от лунного света звезд, стелился по небу дым из высокой черной трубы.
Над парковой зоной еще чернела и смрадно курилась свеча дьяволу…