Поединок
С немым ужасом продолжая свой рассказ, я все-таки рад, что в вышеприведенной беседе с господином Пуатвином господин Фейрефиц пожелал удостовериться в истинности Грегорсова рыцарства, чем развязал старосте язык и заставил его подробнейше рассказать о дерзкой и одиночной вылазке своего гостя на крепостной мост. Иначе мы, наверно, так и не узнали бы об этом подвиге. Если даже сделать скидку на поэтические преувеличения, которые в пылу повествования допустил рассказчик и которые в общем-то можно легко простить человеку, не искушенному в правдивом изложении событий, — у нас все равно достаточно оснований признать, что рыцарские мечты монастырского школяра из рыбачьей хижины не были пустопорожней блажью и что язык рыцарских подвигов, каковым он, по его утверждению, внутренне владел, действительно слышался в его речах и поступках, хотя ему необходимо было практически усовершенствоваться в этом языке, прежде чем отважиться на то, что после первого же разговора со старшиной Пуатвином, и особенно после встречи с самой государыней, стало его твердым намереньем.
Если кто в простоте душевной и по несообразительности спросит меня, что же это было за намеренье, то пусть прислушается к отрывистым фразам, которые наедине с собой иногда бормотал Григорс. Например:
— Будь он хоть трижды грозен, я драться буду с ним.
Или:
— Сам дьявол мне не страшен — сразиться я готов.
Кого он имел в виду, это, наверно, ясно и недогадливому. Слушая его бормотанье, я, право же, радуюсь, что господь привел его в этот город зимой, когда наступило затишье в любовной войне. Таким образом, у Григорса оставалось время, чтобы усердно поупражняться в практическом (а не только внутреннем) применении рыцарского языка, тем более что зимняя кампания чуть ли не каждый день предоставляла ему такую возможность. Ибо небольшие приключенья, рыцарская перестрелка, схватки, конные и пешие, наполовину всерьез, наполовину забавы ради, случались у городской стены почти ежедневно, и он всегда в них участвовал, так что вскоре прослыл среди ополченцев, рыцарей и сервиентов «главой в погоне, хвостом в бегах». Я воспроизвожу их выраженье дословно. Мне оно кажется неуклюжим, как и другое — «град для врагов». Это, на мой взгляд, тоже не очень-то удачная метафора, но что поделать, если такие образы внушала им его tenue.
Лучше всего он чувствовал себя верхом на коне, ибо слишком часто и тщательно сжимал шенкеля, затягивал повода и выделывал вольты в мечтах, чтобы все это показалось ему незнакомым или невыполнимым в действительности. Это искусство было, как говорится, дано ему от природы, оно было заложено в нем, и он сразу же овладел им настолько, что никто не подумал бы, что доселе ему не случалось сидеть в седле. В конюшне господина Пуатвина стоял добрый конь, купленный на золото Григорса, жеребец с белой звездочкой на лбу, брабантской породы, с прекрасными, как у единорога, глазами, горячо преданный своему хозяину: когда тот к нему подходил, он тянулся к юноше лоснящейся шеей и звонко ржал от радости и ретивости, столь же пронзительно, как кричат петухи поутру. Звали его Ветерок. Мне самому нравится это ладное животное со светлым хвостом и такой же холкой и гривой; с похвалой упомяну еще об его крепких, тонких бабках и маленьких копытах. Шелку подобна была его шерсть, тщательно вычищенная скребницей, а под нею, играя, так и ходили сильные мышцы. Как красила Ветерка кольчужная попона из тонких и частых стальных колечек, которую конюх покрывал ковертюрой зеленого арабского ахмарди. Ковертюра свисала сзади до самых копыт, а слева и справа на ней была вышита рыба. Так скакал Григорс на своем любимом коне — все это было уже хорошо знакомо ему по его мечтам и благодаря его природным задаткам — в отличных латах, защищавших голову, туловище и ноги, с мечом на бедре, надев на руку лямку щита, — так, повторяю, часто скакал он на своем Ветерке вместе с другими витязями герцогини к городской стене, сопровождаемый повозкой, груженной турнирными, без острия, копьями. Ибо, поверьте мне, шутливость и взаимная полуприязнь сторон, столь свойственные этой любовной войне зимой, зашли так далеко, что горожане и осаждающие мирно состязались друг с другом во владении оружием, и рыцари госпожи Сибиллы, как и бургундские рыцари, на глазах друг у друга дрались на тупых ратовищах, отчасти для собственного увеселения, отчасти же для того, чтобы постращать противника своим кавалерийским и фехтовальным искусством. В этим боях Григорс снискал себе ту честь, о которой он с детства мечтал, и бурные похвалы врагов.
Я должен радоваться, что ему представились время и случай поупражняться наяву, ибо не могу не желать, чтобы намеренье, упорно и глухо запавшее в его душу, увенчалось удачей, хотя, как рассказчик, я вижу все наперед и знаю, какую несказанную, немыслимую беду сулила ему именно эта удача. Если бы я, в своем никому не доступном всевиденье, не мог заглянуть еще дальше, в самый конец, я должен был бы пожелать, чтобы наш мальчик, как мне его ни жаль, себе же на благо погиб, осуществляя задуманное, — и даже вопреки моему всеведенью я почти готов этого пожелать, хотя, с другой стороны, понимаю, что такое желанье бессмысленно, коль скоро я знаю, что было дальше, и должен рассказать эту историю так, как к вящей славе своей направил ее господь. Мне хочется только смиренно указать на противоречивость чувств, разрывающих душу повествователю подобной истории.
Ведь тяжкий грех, грех его рожденья, и старания смыть с себя это пятно толкнули юношу на еще более ужасный грех! Он подолгу читал свою дощечку, читал со слезами, поистине, он жил точно так же, как когда-то на острове: образец храбрости и величайшей собранности в рыцарских играх, он был вместе с тем печален и озабочен. Tristan le preux, lequel fut ne en tristesse, как, покачивая головой, говаривал господин Пуатвин, когда Григорс выходил из своей каморки с заплаканными глазами. Ибо юноша имел обыкновенье запираться там с заветной, бережно хранимой дощечкой, чтобы в сотый и тысячный раз прочитать о необыкновенных обстоятельствах своего рожденья: о том, что его мать приходится ему теткой, а его отец — дядей, что он является как бы их братом, которого они греховно, сроднив своего потомка с грехом и позором, произвели на свет. Его тело как будто и не отличалось от плоти других людей, оно было достаточно благообразно, и все же от головы до пят оно было детищем греха и позора. Злополучье его рожденья, вновь и вновь напоминавшее о себе письменами, вызывало у Григорса горькие слезы и всячески укрепляло юношу в его тайном намеренье. Он хотел поставить на карту свое молодое, насквозь греховное тело, рискнуть им в отчаянной жеребьевке и либо умереть (что его вполне удовлетворило бы), либо же оправдать свое противоестественное существование, освободив несчастную страну от дракона. Но этим сказано еще не все.
Ибо в сердце своем, освящая это насквозь греховное сердце, он носил образ женщины, чей голос, показавшийся ему столь прекрасным и полнозвучным, так ласково побранил его за легкомыслие, так по-матерински замолвил перед ним слово за него же самого. Как повиноваться такому повелению, как отблагодарить такое заступничество?
Пожертвовав собой ради повелевшей или одержав ради нее победу и освободив ее от дракона! Этот дракон был мужчина, к которому она питала отвращенье, но мужчина, хотя и до смешного молодой, был также и он, Григорс. Сразиться с Роже один на один значило сразиться не только за нее, но и из-за нее, и в обоих случаях, сложив голову или победив, снискать ее благосклонность, причем столь же великую благосклонность, сколь велико ее отвращенье к тому, другому. Ну что ж, скажу все до конца и напишу, что Григорс рассуждал так: если победит тот, кого он ненавидел, ибо желал эту женщину, и если она достанется ненавистному сопернику, то в насильственных объятьях победителя она вспомнит и будет звать того, кто за нее и из-за нее сражался, и, стало быть, сама гибель здесь означает победу. В любом случае, рассуждал Григорс, ему выпадет счастливый жребий, и, кроме своего греховного тела, терять ему нечего.
Но не следует думать, будто поэтому он готовился к поражению. Отнюдь нет, он готовился победить в поединке за герцогиню, и когда наступила весна, взвился первый жаворонок, вернулись из страны мавров дикие гуси и белые аисты и распространилась весть, что Роже Козлиная Борода снова возглавил осаду полумертвого Брюжа, тогда гость поведал хозяину давнишний свой замысел — потягаться с волосатым захватчиком, чего бы это ни стоило, едва лишь тот повторит свой самоуверенный вызов.
— Не могу одобрить вашей затеи, — отвечал староста. — Поверьте мне, я душевно к вам расположен, как и все здешние жители, и вместе с вами дорожу вашей честью. Но, хоть вы и держали себя молодцом тогда, на мосту, и в бою показали себя, как говорится, градом для врагов, я боюсь, что здесь у вас дело не выгорит. Спору нет, вы обладаете мужеством, ловкостью, хваткой, и Ветерок под вами стоек и поворотлив. Но в общем-то у вас еще нет необходимой твердости и зрелости, и ваш боевой опыт не идет ни в какое сравнение с опытом этого петуха-полководца, столь же победоносного на турнирной площадке, как и в постелях женщин. Откажитесь от своего каприза! Мы не хотим в стыде и печали взирать с крепостной стены, как он, по праву победителя, уведет вас в плен, чтобы подчинить вашу дальнейшую жизнь своему произволу.
— Этому не бывать, — перебил старосту Григорс, — ибо я не стану просить у него пощады, я либо одолею его, либо умру. А все остальное, насчет турнирного поля и постелей, скорее укрепит меня в моем намеренье, чем заставит от него отказаться. В конце концов это становится ennuyant — сражаться за герцогиню в числе многих других бойцов. Я хочу выйти на поединок, и тут видно будет, не сильнее ли тот, кто стоит за ее свободу, чем тот, кто, сражаясь, уготовляет ей позор и неволю.
— Ах, друг мой, — вздохнул староста, — это ведь, в общем, еще не самый страшный позор — стать законной супругой короля Арелата и Верхней Бургундии, и не в одну душу закралось сомнение в том, что государыня, наотрез отказавшаяся дать стране герцога и потому обрекшая свой народ проклятью злосчастной любовной войны, защищает такое уж безупречно правое дело.
— Для моей души, — возразил Григорс и сразу похорошел, — ее дело свято!
Тут мэр поглядел на юношу, и если при этом взор господина Пуатвина задумчиво расплылся, то лишь потому, что в мыслях его поразительным образом сплылись воедино словечки «за» и «из-за».
— Желаю вам, господин чужеземец, — молвил он наконец, — чтобы Козлиная Борода изменил своей привычке и на этот раз не повторил вызова.
— Не желаю таких пожеланий! — воскликнул Григорс, все еще очень красивый.
И желание старосты не сбылось.
Ибо весьма скоро у крепостной стены появились два всадника, у одного из них в руке был походный рог, в который он громко трубил, у другого — штандарт с геральдическим львом Арелата и Бургундии. Этот второй прокричал, что если у герцогини еще найдется рыцарь, достаточно смелый, чтобы завтра под стенами города на потеху и в поученье горожанам один на один, в смертном бою, помериться силами с непобедимым повелителем бургундцев Роже, то пусть он выйдет на поединок: ему обеспечены беспрепятственный въезд в неприятельский лагерь и справедливый условия боя. К удивлению герольдов им ответили, что такой рыцарь явится и надеется с изволенья господня одолеть герцога.
На следующее утро, еще до рассвета, Григорс отстоял заутреню, а затем снарядился, как принято перед битвой: он надел латы, и господин Пуатвин, хоть и покачивая головой, сам помогал ему вооружиться поножами, кирасой, бармицей, шлемом и нагрудником, а равно мечом, щитом и длинным копьем, на флажке которого, как и на полукафтане Григорса, красовался знак рыбы. Пробуя, не скользит ли копье в ладони, юноша то и дело сжимал его древко десницей в железной перчатке.
Во время сборов Григорс сказал своему помощнику:
— Не падайте духом и не качайте головой! Так уж написано мне на роду — потягаться с этим злодеем. Я одолею его или погибну. Если я погибну — что за беда? Моя жизнь — не ахти какая потеря. Этот сильный город будет и впредь сопротивляться Козлиной Бороде ничуть не хуже, чем до моего прибытия. Если же я одержу верх, страна будет освобождена от дракона и избавлена от любовной войны. Возьмите это в толк. Герцог находится в невыгодном положении, ибо он рискует большим, чем я, но с другой стороны, именно поэтому он находится и в более выгодном сравнительно со мной положении, ибо тот, кто рискует большим, дерется лучше. Но, опять-таки, он находится в менее выгодном положении потому, что дерется за умыкание государыни, тогда как я дерусь за ее честь. Если это как следует взвесить, то я все же нахожусь в выгоднейшем сравнительно с ним положении. Поэтому я надеюсь с божьей помощью одержать победу, но не хочу, поскольку сие от меня зависит, лишать его жизни. Жадные и грубые домогательства этого петуха, спору нет, отвратительны, и я тоже считаю его своим смертельным врагом; но, с другой стороны, усматривая в обладании государыней величайшее благо, стоящее такой многолетней войны, он встречает у меня полное понимание, и я не могу ненавидеть его смертельно.
— Ах, рыцарь, — сказал хозяин, — уж лучше бы вы ненавидели его в полную меру ярости, ибо вам нужна полная ее мера, чтобы тягаться с таким опытным бойцом!
— Я отлично вижу, что рядом с ним я — слабый юнец, — возразил Григорс, — и даже допускаю, что мне захочется отступить и спасти свою молодую жизнь, когда я с ужасом удостоверюсь в его превосходстве. Да, вполне может статься, что я слишком понадеялся на свое мужество, что под натиском врага я сразу сробею и по молодости лет пущусь наутек на своем Ветерке, чтобы на худой конец хоть проворством в бегстве заслужить одобрение зрителей.
— Это на вас не очень-то похоже, — заметил господин Пуатвин.
— Не знаю, похоже или нет, но по молодости можно со страху выкинуть штуку, совсем на тебя не похожую. Поэтому прошу вас, следите за воротами, когда я выйду на бой, поставьте за ними стражу и будьте начеку, чтобы пропустить меня, едва лишь я к ним приближусь — то ли шагом, как победитель, то ли вскачь, как беглец!
— Об этом, — обещал добрый хозяин, — я уж побеспокоюсь.
Он не переставал качать головой, а меж тем во двор уже выводили оседланного коня, прекрасное животное, которое мне просто приятно снова увидеть в его боевом убранстве, отлично взнузданное, в кольчужной попоне и ковертюре, гордо вскидывающее голову и шумно фыркающее. На прощанье господин Пуатвин с тревогою обнял своего гостя и молвил:
— Господь с вами, мой друг, рыцарской вам удачи, bonne chance! Как вы сказали, так и поступите: если увидите, что вам с ним не справиться, то лучше покиньте поле боя и покажите свое проворство в бегстве! Ворота мы подготовим, а что касается смеха зрителей, то добрая часть смеющихся будет на вашей стороне.
— Ну что ж, прощайте, не поминайте меня лихом, если лягу на поле боя! — отвечал Григорс. — Но такой исход мало вероятен, коль скоро у меня есть две возможности вернуться целым и невредимым: либо побив противника, либо вовремя обратившись в бегство.
С этими словами он вскочил в седло, вскинув над крупом коня ногу в железе, подтянул щит к плечу, взял повода оснащенной рукой и на глазах бесчисленных горожан, мужчин и женщин, из любопытства усеявших стены и башни, выехал из города на рыхлую землю предполья и спокойно въехал в лагерь бургундцев, которые тоже сразу столпились, чтобы посмотреть, как их повелитель посрамит очередного ленника герцогини.
— Молокосос! — закричали они, узнавши в нем рыцаря Рыбы. — Ты совсем рехнулся, наглец! Захотел потягаться с непобедимым Роже! Какая наглость! Видно, тебе не терпится найти на себя управу? Лучше сдавайся сразу — дешевле выйдет!
Григорс все это молча слушал и невозмутимо следовал своим путем, прямо к палатке герцога, пока не увидел, что тот, на вид — настоящий рыцарь, едет ему навстречу. На высоконогом вороном жеребце, защищенном по самые копыта латами, скакал сей упрямый жених Сибиллы, и панцирь его коня покрывала попона красного бархата. Привыкший к победам всадник тоже был весь в железе, и молниями сверкал его щит, украшенный драгоценными камнями вокруг пупыша из червонного, очищенного в пламени золота. Оно-то и метало молнии. Шлем целиком скрывал голову страшного воина и прятал его лицо заостренным забралом, тогда как у Григорса был открытый шлем с наплечником. Древком копья многострашному воину служило молодое деревце, прямо с корой — вот уж поистине ужасное зрелище.
Смельчак на Ветерке как будто и впрямь не выдержал этого зрелища, ибо при приближении противника повернул своего коня и помчался назад, чуть ли не к самым воротам, покрыв почти весь только что пройденный путь. Вслед за ним, размахивая деревцем-ратовищем, скакал бронеблещущий герцог, который кричал сквозь шлем, глушивший звук его голоса:
— Остановись, мальчишка! Остановись, маменькин сынок, трус и ублюдок! Уж если у тебя хватило наглости выйти на бой, то дерись и получай по заслугам!
Тут поднялся хохот среди бургундских рыцарей и простых воинов. Но Григорс опять повернулся лицом к противнику и воскликнул:
— Вы, наверно, смеетесь над вашим герцогом, который, видимо, не знает, что при поединке нужно позаботиться о длительной puneiz? Протрубите же сигнал, чтобы мы сразились, как он того хочет, и дрались до конца, пока один из нас не перестанет сопротивляться!
Тут загремел походный рог, и поединок начался.
Моему монашескому сердцу чуждо грубое безобразье рыцарских потасовок, я их терпеть не могу, и если бы не весьма удивительный, на первый взгляд счастливый, а по своим прямым последствиям ужасный исход этого боя, я не стал бы и повествовать о таких вещах. И уж конечно я не собьюсь на декламацию и песенный лад, как это случилось с господином Пуатвином, когда он рассказывал об удальстве Григорса. Как служителя церкви побоища меня нисколько не опьяняют. К тому же каждый и без того знает, как это происходит и как себя при этом ведут. Они сжали копья под мышкой, подняли щиты и во весь опор, с великим грохотом, треском и бряцанием, ринулись друг на друга, чтобы достать противника копьем и вышибить его из седла. Это, однако, ни тому, ни другому не удалось. Копья расщепились от удара о латы и щит, куски их, в том числе и кора с дубинки Роже, взлетели высоко в воздух, и так никто ничего не добился. Если Григорс непоколебимо сидел на своем Ветерке, то герцог не менее твердо сидел на своем одетом в броню вороном! Тогда, как сказал бы поэт, они «не позволили себе забыть о своих мечах». Да и как, в самом деле, могли они забыть о мечах, если лишились копий? Настал черед мечей. Они вытащили их из ножен и стали молотить ими друг друга, так что стук их ударов доносился через поле до ушей глазевших со стен горожан и только искры сыпались от столкновенья железа и стали. Право же, они были одинаково хороши в бою, и каждого неоднократно оглушал гулкий звон его собственного шлема, на который опускался меч противника. Кони, подпрыгивая, били копытами, а всадники фехтовали, стараясь половчее нанести удар; иногда они стояли в стременах боком друг к другу, лицом к лицу. Однако, как уповали бургундцы и опасались горожане, натиск герцога оказался, видимо, все же сильнее, чем натиск его молодого врага: под искуснейшими ударами Роже Григорс медленно отступал все ближе и ближе к воротам, и вдруг настало мгновенье, ужасное для тех, кто надеялся на победу отважного юноши, — Григорс был обезоружен. Да, тут сказалось зрелое превосходство герцога: внезапно он вышиб из рук противника меч, и тот, описавши дугу, взлетел в воздух, что вызвало у бургундцев великое ликование и торжествующий гомон, а у защитников Брюжа — вопли отчаянья. Но, покуда меч еще летел, случилось нечто другое, молниеносное, что при всем отвращении к грубому рукоприкладству согревает душу и чего поначалу никто не мог уразуметь: правой, свободной от меча рукой в железной перчатке Григорс схватил за узду коня Козлиной Бороды и тем же цепким движением поймал его меч, еще не поднятый после победоносного удара. Теперь он цепко держал и меч и узду, и в то же мгновенье, во всю мочь своего короткого, славного, складного тела Ветерок стал пятиться назад, увлекая за собой высокого вороного вместе с герцогом, которому никак не удавалось выпростать свое столь цепко схваченное оружие — к мосту и к воротам.
Одному богу известно, было ли бесценное животное натаскано в этом приеме заранее, или же оно мгновенно поняло язык шенкелей своего господина, — так или иначе оно тащило за собой герцога, сколько тот ни бранился под сталью шлема и ни колол шпорами свою лошадь, отчего она только скакала вперед, так что и Ветерку приходилось скакать назад — отнюдь не к огорчению доброго животного. Что же касается Григорса, то я помню, что еще в состязании со своим достойным соперником — братом, он скорее позволил бы проломить себе череп, чем перестал упираться. Так и здесь, только здесь он показал еще большую цепкость, и если тогда, может быть, и потерпел бы, чтобы Флан прижал его лопатку к земле, то уж теперь ни за что не выпустил бы меча и узды. Меч прорезал внутренний панцирь перчатки и до крови разрезал ему ладонь, но он не выпускал его из руки и добрым своим щитом отражал удары, которые рассвирепевший Роже старался нанести ему своим в голову и в плечо. А Ветерок все пятился и пятился.
Всеобщее замешательство было недолгим. Вскоре люди герцога, злобно крича, бросились ему на помощь, но навстречу им через распахнувшиеся ворота, ринулись защитники города, так что на мосту завязался самый отчаянный рукопашный бой, который когда-либо случалось видеть. В шею Григорса, возле ключицы, проткнув нагрудник, вонзился дротик, так что гоноша, тяжело раненный, с трудом вытащил из своего тела его острие, да и Ветерок был весь в крови. Но они уже настолько приблизились к воротам, что можно было крикнуть герцогу: «Слезай, вояка! Простись со своим плененным мечом, которого я все равно не выпущу, и падай с коня на плечи своих заступников!» Но так поступить богатырь не хотел и не мог. Расстаться с мечом, разоружившим этого молодчика? Упасть с коня, как побежденный? Ни за что и никогда! К тому же из-за закрытого шлема он, по-видимому, не мог как следует оглядеться, и не вполне понимал, что произошло. Он с грохотом колотил щитом по щиту своего окровавленного похитителя. Но вот уже послышался другой грохот. То были крепкокованные створы ворот, захлопнувшиеся за конем и всадником, за всадником и конем, и бревенчатые засовы, со скрежетом вогнанные в пазы.
К сожалению, немало городских ополченцев было отрезано и, надо думать, убито. Но ведь это же были фигуры второстепенные, а Роже Козлиная Борода попал в плен.