Глава XVI
ЕВГЕНИЙ КАР
В то время Карасик стал ощущать с каждым днем все растущую потребность записывать свои мысли, впечатления, особенно поражавшие его события. К стихотворениям он давно остыл. Вести дневник ему не хватало терпения. Кроме того, ему казалось нелепым писать, адресуясь к самому себе. Он должен был видеть сквозь строки написанного глаза читающего, иначе он не мог выдавить из себя ни слова. Он старался ставить себе читателя. Читатель сидел в высокой просторной тишине Ленинской библиотеки, тихо шелестел страницами и делал выписки. Иногда это был суровый и лохматый юноша, в железных очках, с проступающей тенью бородки, или серьезная стриженая девушка в верблюжьем свитере, беззвучно шевелившая нежными губами. И Карасику страшно захотелось быть прочитанным и узнанным этими читателями. Ему захотелось писать, ему захотелось «глаголом жечь сердца людей». Он написал рассказ об арапах, где изобразил под вымышленными именами себя и Диму. Рассказ был написан очень пышными и густо взбитыми словами. Фразы были усеяны сравнениями. В постскриптуме автор сообщал, что рассказ этот основан на истинном происшествии. Но это не помогло. Рассказ через три недели был возвращен из журнала, куда его сдал Карасик, и на полях рукописи красным карандашом начертаны были две зловещие буквы: «НП».
Карасик переписал рассказ заново и послал в другой журнал. И оттуда рукопись вернулась через месяц, неся на себе таинственные инициалы — «НП». Куда бы ни посылал свой злополучный рассказ Женя, всюду настигали его эти таинственные «Н» и «П». «Что это такое? — доискивался Женя. — Николай Палыч, Никита Петров…» И, получив уже сам, лично, в пятой редакции возвращенную рукопись, он осмелился спросить у секретарши:
— А кто это — НП?
— Не кто, а что. Это значит не пойдет, — отвечала секретарша.
Карасик уничтожил рассказ, но писать не бросил. Он почувствовал, что ему интересно писать о вещах, мимо которых, не замечая их, проходят люди, в то время как мелочи эти раскрывают огромный смысл времени. Когда он говорил кому-нибудь об этом, люди сперва с удивлением смотрели на него, а потом говорили:
— А действительно!.. Вот странно, никому это в голову не приходило.
Тогда Карасик понял, что он видит многое из того, что другие не подмечают. Он стал внимательно присматриваться к окружающему и уловил множество замечательных черточек, мелочей, признаков, качеств, которыми можно было определить существо происходящего гораздо точнее, ярче и убедительнее, чем простым подробным описанием. Он стал писать, стремясь всегда по-своему увидеть предмет. Он писал о Москве, о ее улицах, старых бульварах, схватывал трамвайные разговоры, уличные шутки. Когда он писал, он всегда видел тех своих читателей из Ленинской библиотеки, скромных и вдумчивых, или ему казалось, что он пишет своему другу, и, может быть, Антон где-нибудь найдет и прочтет написанное. Поэтому ему хотелось отыскать особенно теплые слова, и он вскакивал, отбрасывая в отчаянии ручку, шалея от помарок, судорожно сжимая голову, подыскивая нужное, искомое, единственно верное понятие или звучание. Ему не хотелось писать про выдуманное. Ему хотелось лишь передать по-своему, как можно убедительнее, настоящее, виденное, узнанное. Так, он написал большой очерк о Моховой улице, о книжных развалках, о студентах, бегущих на лекции, о чугунных глобусах университетской решетки, о Ломоносове, глядящем с постамента на новых пришельцев.
Он отнес очерк в редакцию большой газеты, где у него был знакомый журналист. С ним Карасика когда-то познакомил Дима. По тому, как пренебрежительно говорил тогда этот человек с великим арапом, Карасик понял, что он ничего общего с Димой не имеет.
Знакомый этот встретил Карасика довольно хмуро.
— Ага, — припомнил он, — вы, кажется, приятель этого… Шнейса… Где он, кстати, обретается? Вот арап!
Журналист обещал прочитать рукопись и через три дня дать ответ.
Карасик пришел в назначенный день, но журналист сказал, что он еще не успел прочесть, и просил зайти через недельку. Карасик явился через неделю, но журналист был занят, и Карасик не смог его дождаться. Он решил плюнуть на эту затею. Но через два дня Карасик получил городскую телеграмму, в которой его просили немедленно зайти в редакцию. Карасик опрометью кинулся. Он влетел в подъезд, ворвался в подъемник, едва не опрокинул лифтера. Лифт полез невероятно медленно, слегка пощелкивая на этажах.
Карасик был полон надежд. Ему казалось, что он поднимается на воздушном шаре к облакам, но уже у четвертого этажа его охватило сомнение. На седьмом этаже он вылез.
— Молодец! — сказал, увидя его, знакомый, оказавшийся заведующим отделом. — Мы тут все читали вслух. Мнение общее. Давно вы пишете? Мы сдаем в завтрашний номер. Тут кое-что надо выправить и подсократить.
И он защелкал огромными портновскими ножницами.
— Подпись какую поставим?
— Если можно, то Евгений Кар, — сказал Карасик и почувствовал, что он готов кинуться на шею заведующему и перецеловать всех сидевших в этой прокуренной и забросанной бумагой комнате.
Утром он встал чуть свет и долго стоял у киоска, дожидаясь, когда принесут свежие газеты. Он схватил еще пахнущий типографской краской лист и развернул.
Сердце у него оборвалось. Очерка не было. Он пробежал всю страницу, ища заголовок «Проспект юности и книги», но такого не было. И вдруг ему бросилось в глаза: «Моховая улица. — Евгений Кар». Напечатали, напечатали! Правда, название заменили, и от очерка осталось меньше половины. Начинался очерк с середины и кончался фразой, которую Карасик никогда в жизни не писал. «Это заставляет со всей решительностью поставить вопрос об организации разумного досуга студентов», — с изумлением прочел он. И после первой минуты восторга он почувствовал страшную обиду и разочарование. Пропали замечательные образы и сравнения, над которыми столько трудился Карасик.
Все это осталось в зловещей редакционной корзине. Но в редакции все поздравляли Карасика. В комнату специально приходили сотрудники, чтобы взглянуть, кто это такой — Евгений Кар. Карасику сообщили, что звонили уже из университета, Наркомпроса, что досуг студентов будет организован. Из секретариата принесли первые письма студентов, отклики. Потом Женю вызвал сам редактор. Карасик заробел. Редактор, человек с полулегендарным именем, ученый, большевик, желал видеть Евгения Кара. Кар вошел в большой кабинет. Высокий человек, с прямыми плечами и военной выправкой, в сапогах и в тужурке со стоячим воротничком, голубоглазый, усатый, приветливо встретил Карасика, усадил его в большое кожаное кресло, а сам сел напротив, на диван.
— Это у вас очень здорово получилось, — сказал редактор. — Давно пишете? Связаны с какой-нибудь редакцией?.. Нет? У нас хотите? Тогда я скажу, чтобы вас оформили… Там заполните, что надо…
И редактор позвонил.
— Очень здорово написали! И язык у вас хороший, острый. Только меньше сравнениями щеголяйте.
— От них же ничего не осталось, — не выдержал Карасик.
— Ничего, ничего, хватит, больше чем достаточно, — сказал редактор.
Так Женя Карасик превратился в Евгения Кар. Его знакомый, заведующий отделом информации, рекомендовал ему использовать для фельетона похождения арапов. Он помог Жене раскусить истинный смысл этого 'безобидного как будто озорства.
Женя писал фельетон и помнил своих читателей за столиком в Ленинской библиотеке. Он писал, и ему нестерпимо хотелось, чтобы эти читатели согласились с ним, чтобы они были убеждены и поверили Карасику.
Фельетон Евгения Кара «Арапы», напечатанный подвалом, прошел с шумом, вызвал поток писем и дискуссии в вузах. Карасик слышал свое имя на улицах, в трамвае.
После этого Карасику пришлось написать ряд мелких полуделовых, полухудожественных очерков. Его гоняли и по репортерским заданиям. Он не отказывался. Корреспондентский билет открывал ему все двери. Он написал очерки о советских исправительных учреждениях, ездил в карете скорой помощи, сидел в школе на уроках, принимал участие в перелете нового пятимоторного самолета.
Раз от разу он писал все проще и проще. Охота за диковинными образами, ошеломляющими сравнениями прискучила ему. Он понял, что в конце концов все на свете похоже на что-нибудь — находить сравнения не представляет большого труда. Мир был полон совпадений, созвучий, сходств. Стоило лишь прислушаться внимательно и настроить себя на этот лад. И вот, лежа утром на колхозном сеновале, во время своих корреспондентских странствий, Карасик, играя созвучиями, слышал, как петух распевал свой «курикулюм», лягушки кричат «кэкуок», воробей чирикает «Рейкьявик», «рококо» бормочет курица и баран вспоминает «Мекку». Это были скучные книжные, вычитанные ассоциации. Они начинали раздражать Карасика. Ему теперь казались отвратительными и безвкусными «игрища слов», в которых был таким специалистом его прежний приятель Димочка. У Жени появлялся настоящий вкус к словам. И слова стали открывать ему свой полный смысл, ничего не утаивая.
Работа газетчика, нервная и неблагодарная, сегодня требующая бешеного напряжения всех сил, а завтра, казалось, исчезавшая бесследно, увлекала Карасика, хотя он проклинал бессонными ночами свою газетную судьбу, ссорился и хлопал дверьми, когда его очерки сокращались и уродовались в суматохе боевых ночей редакции, грызся с критиками на летучках, но в душе он любил газету и только здесь чувствовал себя на месте, в своей тарелке.
На летучке аплодировали его задорным тирадам, посмеивались, но не старались особенно охладить пыл Карасика. «Невзрачен, но взрывчат», — говорили о Жене.
Однако после первых удачных лет Карасик почувствовал серьезные затруднения в работе. Он посещал заводы, рабочие клубы, подолгу беседовал с молодыми рабочими, работницами, комсомольцами, но всегда в самую душевную беседу проникал холодок интервью. Чутье Карасика подсказывало ему, что люди при нем держатся не так, как обычно. Все они начинали говорить неестественными, книжными фразами и старались выглядеть похожими на тех людей, которых они вычитали в очерках. В то же время это на самом деле были люди замечательных биографий, люди замечательного трудового примера, а Карасик, бывая среди них, с болью чувствовал, что он все-таки посторонний, свой, но не совсем. Это чувство было ему знакомо еще с того времени, когда он вел кружок в саратовском затоне.
— Я человек без биографии, — жаловался он товарищам. — У меня огромная личная заинтересованность в построении социализма, но решительно никакой биографии. Все эти люди, о которых я пытаюсь писать, они родные дети страны, они росли вместе с ней, их биография — это часть истории.
— Ерундите вы, — говорил ему редактор. — Что это значит — нет биографии? Это все старомодная интеллигентщина, дорогой мой. Не биография делает человека, а человек — биографию. С биографией родятся только наследные принцы. Вы ведь не наследный принц?
— Нет, — смущенно смеялся Карасик.
— Я тоже так думаю, а то вот с такой биографией мы бы вас выкинули из редакции.
Однажды редактор вызвал к себе Карасика.
— Слушайте, Карасюк, — начал редактор, любивший шутливо переиначивать фамилии сотрудников, — как это вы на днях толковали, что ищете, мол, мужественный…
— Коллектив, — подсказал Карасик.
— Да, коллектив… Ну что же, я вам могу кое-что предложить. Вы плаваете?
— На воде держусь, — уклончиво ответил Карасик.
— Ну, держитесь, — сказал редактор. — Мы вас хотим направить спецкором в поход глиссеров. Знаете, что такое глиссер?.. Слышали? Ну так вот, послезавтра начинается большой испытательный пробег. Дело это очень интересное. А вам это будет полезно — вы какой-то нестроевой все-таки…
Карасик слышал о глиссере еще на физмате. Глиссер — замечательное вездеходное судно с особым устройством плоского днища, позволяющим ему на ходу почти совершенно вылезать из воды. Глиссер — новое слово в судостроении, машина огромной скорости, не страшащаяся мелководья… Люди, вероятно, на глиссере особенные.
Карасик с восторгом согласился.
Он много раз собирался начать новую жизнь: вставать рано, делать утреннюю зарядку, посещать каток, ходить на лыжах. Он назначал себе сроки, устанавливал точный день, когда откроет новую эру в своей биографии, но как раз в этот день назначалось какое-нибудь важное заседание или ему поручались спешные задания, и все планы шли прахом. Но на этот раз сама судьба благоприятствовала: редакция направляла его на искомый путь. Решено! Завтра начинается совсем иная, настоящая жизнь — жизнь с людьми мужественными и суровыми.
Ночью, накануне старта, он ехал домой в машине. День был каторжный. Фельетон его десять раз сокращали, ночью пришли какие-то срочные материалы. Фельетон гулял с полосы на полосу. Надо было его резать с мясом… А в самую последнюю минуту пришлось неожиданно дописывать несколько строк, так как весь макет номера полетел к черту и условия верстки требовали добавочных строк. Все в редакции сбились с ног. На столах давно остыл недопитый чай. В окна уже смотрело залитое бледной голубизной рассветное небо.
Сонный Карасик ехал на машине рядом с шофером. Он любил эти поздние возвращения. В эти минуты, когда каждый сустав пел и гудел на свой манер от усталости, Карасику казалось, что и он является сейчас маленьким носителем огромной ответственности за мир и покой спящей страны. Ему было приятно, что он на дозоре, что он бодрствует вместе с постовыми милиционерами, стынущими на перекрестках; вместе с дворниками, вышедшими уже подметать улицы; вместе с ночными сменами на заводах; вместе с шофером Гришиным, который легко держал рулевую баранку в пяти сантиметрах от локтя Карасика.
Выехали на Красную площадь. Дремали пепельно-синие ели у стены Кремля; лицом друг к другу, неподвижно, словно сращенные с гранитом, стояли часовые у входа в Мавзолей. За зубцами Кремлевской стены горел медленным огнем флаг, подсвеченный снизу. Кричали галки над Александровским садом. Москва спала, спали миллионы наработавшихся за день людей.
А вот он, Карасик, бодрствовал. Когда они подъезжали к дому, совсем было светло. Дворники начинали поливку. Бородачи в фартуках хлестали улицу длинными водяными бичами. Первый солнечный луч ударил из-за крыш, и теперь каждый дворник держал в руке по радуге.