Глава четвёртая
Мне нравится смотреть на любую вещь, написанную масляными красками на плоской поверхности, хотя ни за что на свете я не захотела бы стать художником или что-нибудь написать.
Гертруда Стайн
Заказ примите, пожалуйста, попросила Вера невидимую, но ощутимо грустную девушку-диспетчера. Та так печально спросила, куда поедем, что сразу почувствовалось – лично она готова поехать куда угодно, лишь бы подальше от этой работы и этого города. Текущее время, да? Время утекало сквозь пальцы, как пластилиновые часы Сальвадора Дали. Я поставила вас в лист ожидания, – сказала девушка, – как только появится машинка, сообщим.
Когда в жизни Веры Стениной было много чувственного (подхватила этот эвфемизм у преподавателя истории искусства девятнадцатого века: слово «секс» казалось ему грубым, как плевок), она не знала цены этой части жизни. Какая несправедливость – быть хозяйкой красивого, свежего, полного силы тела и не уметь этим пользоваться. Когда Вера поняла, как всё работает, чувственное тут же испарилось – и в этом, с Вериной точки зрения, была серьёзная недоработка высшего разума. Как-то он поленился, честное слово, придумывая женщин и отмеряя им короткий век цветения. Были у неё и другие, менее изысканные претензии: зубы, например, должны быть менее хрупкими. И девять месяцев беременности тоже перебор, и носить на себе этот тяжёлый живот – не самая удачная разработка.
Юлька, когда Вера поделилась с ней этими глубокими мыслями, расхохоталась:
– Да, Верка, легче было бы отложить яйцо где-нибудь в кладовке и навещать его раз в день!
Отличная идея, жаль, Веру с Юлькой никто не спросил, и они вынашивали своих дочек, как все женщины мира.
Что касается чувственного, оно порой доставляло Вере Стениной хлопоты, включаясь настолько некстати, что даже зависть умолкала рядом с этим жарким, настойчивым томлением. Увы, рядом с ней теперь не было мужчины. Совсем никакого. Вообще.
…Наутро после второй ночи с Валечкой (он говорил, она слушала, и больше ничего, хотя старшая Стенина придумала себе много разного) Вера проводила его до остановки, Валечка обещал написать и взял с неё слово не сообщать адрес монастыря Юльке, как бы та ни просила. Вера знала, что сдержит слово – это было одно из немногих её качеств, которое было действительно качеством. Научившись скрывать от окружающих свой внутренний изъян, она теперь умела молчать и о чужих грехах. Или же – тайнах, которые, если приглядеться, тоже почти всегда грехи. Судя по всему, Вера переобщалась в те дни с Валечкой. Слишком много было у них разговоров о грехах, настоящей любви, Первом послании к Коринфянам и так далее.
Поэтому когда явилась Юлька с бутылкой шампанского, Вера встретила её так многословно и бурно, словно не видела целую неделю. Выпроводила маму с кухни, сама открыла шампанское.
Юлька ждала, пока старшая Стенина отчалит, чтобы спокойно покурить. Вера разлила шампанское по фужерам, пузырьки торопливо выпрыгивали из них – и тут же таяли. Кружевная пена напомнила Вере мыльную, ей не хотелось пить с утра.
Между ними долго было так – Юлька ничего не скрывала от Веры, но в ответ получала лишь горстку фактов. Впрочем, ей и не требовалось большего – Копипасту и тогда, и теперь занимала прежде всего собственная жизнь. Её любовь, карьера, ребёнок были примечательны, а Вера могла голышом пройтись по улице, и Юлька не обратила бы внимания.
– Ты голая ехала в машине? – поразилась Вера. Юлька старательно давила окурком непотушенные искры. – Оно хоть стоило таких стараний?
Юлька взяла чашку, манерно отставив в сторону мизинец. Вера сначала не поняла, почему та молчит, а потом наткнулась взглядом на мизинец – как на ветку дерева глазом – и всё поняла. Они смеялись так громко, что в кухню явилась старшая Стенина, и ей тоже налили шампанского.
– За что пьём, девочки? – спросила мама.
– За новые встречи!
Валечка действительно прислал Стениной письмо из монастыря – но только через два года. Постригли его с таким чудным именем, что Вера не смогла запомнить – память у неё была светского формата, церковности в ней не удерживались, проскальзывали. Так и остался он в памяти Валечкой.
Юлька, протрезвев от Алексея и шампанского, принялась искать беглого мужа – но ей остались только проношенные ботинки и свадебная икона. Разыскивала она его повсюду, чуть ли не пытала свекровь – но эта строгая богомолка готова была принять пытки с радостью. Документы на развод прислали только при Супермене, а спросить у Стениной Юльке и в голову не пришло.
Высшие силы хорошо смотрели за Копипастой – для этого у них находились и время, и терпение, и старание. Как только Юлька осталась без мужа, ей тут же предложили штатное место в областном еженедельнике. Уж что есть, Юленька, – словно бы извинялись высшие силы. – Бери пока это, а там и с личным разберёмся. Юлька перевелась на заочное, получила первую в жизни трудовую книжку. Вера тем временем всё ещё пыталась разобраться с искусством – понять, зачем они друг другу. Странные какие-то были у них отношения: и прекратить не получалось, и ничего стоящего не произрастало. Всё словно бы зависло, остановилось – даже не на полдороге, а всего лишь у открытой двери, порог которой Вера так и не могла перешагнуть.
Старый преподаватель с жёлтой сединой читал в том году курс по искусству двадцатого века.
– Я ненавижу искусство двадцатого века, – так началась первая лекция, таким был выбранный стариком курс. Ненависть его оказалась страстной, поэтому слушать старика было наслаждением, хоть и острым – практически болью. Вере тоже не хотелось покидать девятнадцатый век – почти всё, что было после импрессионистов, ей тогда не нравилось. Современное искусство не звучало, не ослепляло, не имело аромата – эти картины молчали, как ни вслушивайся. Они не источали запаха, в них не хотелось зайти – в общем, это были просто картины.
Сильнее всех Вера не любила Пикассо, могильщика живописи. После него уже никто не осмелится рисовать как прежде. И хуже всего, что сам он был отличным рисовальщиком, художником, способным на всё, – а выбрал самое уродливое, потому что оно – новое. «Человек, создающий новое, вынужден делать его уродливым». О Пикассо старый преподаватель говорил два часа подряд, он его так ненавидел, что уже почти обожал. В тот день старик, увлёкшись, честно позабыл объявить перерыв, но Вера этого даже не заметила, выпала из времени. Одногруппницы – сплошные «…цы», девчонки – возмущённо вздыхали и демонстративно подносили к глазам запястья.
Ему говорили, он рисует лучше Рафаэля, – Вера знала, что старый преподаватель не любит и Рафаэля, как часто бывает с искусствоведами, – ему говорили, он рисует лучше Рафаэля, и это была правда. Потому что всегда кто-то рисует лучше, и только этому можно завидовать. Но у Пикассо не было зависти. Он говорил: если я рисую лучше Рафаэля, то есть же у меня право, по меньшей мере, выбирать свой путь? Люди должны признать за мной это право, но нет, они не желают.
Старый преподаватель в сердцах, словно бы от имени Пикассо, бросил в аудиторию гневный взгляд, но в ответ прилетело лишь бурчание тридцати девичьих желудков. Когда студенток выпустили наконец на волю, они сорвались с места, как стая голодных собак. Преподаватель поймал душистую волну, поднятую ветром юбок и распущенных волос, но одурел от неё лишь на мгновение. Он всегда читал стоя (старая школа!) – и теперь с чувством заслуженного права занял высокий стул, отдохнуть минут двадцать. Артроз коленных суставов – свирепая штука. Вера Стенина думала, что старик не замечает её – она в тот год перестала краситься, носила всё такое серенькое, как могильный гранит. Серая Стенина, верная серна. Но она ошибалась – старик её отлично видел: девочка чистая, как грунтованный холст. Проклятые колени!
– Вы сказали, что у Пикассо не было зависти, но ведь зависть есть у всех!
Старик поморщился, но быстро вспомнил, что молодость – это не только время здоровых коленных суставов, это ещё и период обобщений.
– Ему завидовали, это да. Страстно завидуют даже в наше время. Но я не представляю, кому бы мог завидовать Пикассо?
Вера теребила кисточку шарфа. Она не верила преподавателю потому, что знала о зависти больше его. А преподаватель, выпроваживая Веру, терзался кипящей, с пылу с жару, болью. Лучше бы Стенина спросила у него совета – где работать, чем заниматься?
Может быть, критика, – думала Вера. – Или книжки об искусстве, научно-популярные, для детей! Но правда была в том, что ей не хотелось ни того, ни другого. Мама однажды спросила: а что, если Вера сама начнет рисовать?
Будто забыла, какое тяжкое это было для дочери дело – любимое, как считается, детское занятие. Уроки изо в школе – унижение по расписанию, два раза в неделю по сорок пять минут. Юлькины рисунки висели на школьных выставках, чертила она, по мнению учителя, и вовсе божественно. А Вера не могла рисовать потому, что ясно видела картинку, которая уже сложилась у неё в воображении чётко, в деталях, в подробностях, – видела, но не умела перенести на лист бумаги. Компромиссов здесь быть не могло: или та самая картинка, или никакая, белый лист! Учитель, к сожалению, не мог оценить ненарисованную идею – он был из тех педагогов, что воспринимают учеников целым пластом, монолитом, классом в другом смысле этого слова. По отдельности каждый был всего лишь частью общего механизма, не более чем. Кроме того, любому – даже лучшему из учителей – всегда нужны результаты, высокие волны, иначе не видна работа. Собственно процесс учёбы или тем паче душа отдельно взятого ребёнка интересуют очень немногих. Поэтому Вера сидела над пустым листом, держала в руке сухую кисточку (колонковую, «всё лучшее – Вере») и ждала очередной двойки, которую учитель выводил в дневнике затейливым кренделем.
К несчастью, в университете всё вернулось: искусствоведов учат азам изобразительного искусства, чуть-чуть, как нашкодивших котят, окунают носом в акварель и гуашь. У Веры очень кстати открылась аллергия на гуашь, но все прочие техники ей следовало освоить и сдать. Надо было преодолеть дорогу от идеи до листа, и Вера двадцати лет от роду, зажмурившись, окунула кисть в баночку с коричневой краской. Рядом не было высокомерного учителя с его затейливыми двойками, не было Юльки и её божественных чертежей, вообще никого не было – дома, в своей комнате, Вера пыталась нарисовать мамину вазу из чешского стекла. У этой вазы не было никакой идеи. Ваза это ваза это ваза. Нарисуй – и получишь зачёт.
Потом настала пора портретов. Позировала девочка, которая училась курсом старше – у неё было сложное лицо, ужас, какая она некрасивая, думала Вера и так старалась выплеснуть своё недовольство этим лицом на холст, что чуть не забрызгала всё вокруг. А получилась – вполне симпатичная мордашка. Изящно, – пробормотал преподаватель, слово это было у него ругательным. Спустя несколько лет Вера снова увидела ту девочку – лицо натурщицы врезалось в память, словно камея. Удивительно, какая она была, оказывается, красивая!
Вера чертила и рисовала, но не думала о том, что это имеет какое-то отношение к искусству.
Наверное, я всё же стану критиком.
Копипасте мысль понравилась:
– Ты по жизни всех критикуешь!
Вера промолчала, хотя ком в горле рос с каждым проглоченным словом.
В июле, почти сразу же после отъезда Валечки, Вера вдруг начала мечтать о ребёнке. Чтобы сын, конечно. Её собственный детёныш. (Тот, кто отвечает за биологические часы, встроенные в каждую женщину, в случае Стениной явно поторопился – мало кто в девятнадцать лет представляет себя матерью.) А в сентябре, когда учёба ещё толком не началась и Вера слонялась по дому, не зная, чем себя занять, позвонила Юля Калинина и назначила встречу рядом с букинистическим магазином на улице Вайнера.
За окном в тот день был Левитан, осень девятьсот шестнадцатой пробы. Бывает такой сентябрь, что за него не жаль целого лета. Вера вышла из трамвая – тоже осеннего, жёлто-красного. Дедушка-памятник пытался снять с себя пальто и взмахивал рукой, подзывая гардеробщика. В сквере у ЦУМа продавали картины на массовый вкус. Уличный скрипач распиливал время на «до» и «после».
Летом из года в год Юлька уезжала к родственникам, в Оренбургскую область – однажды привезла оттуда Вере чёрно-зелёный, с жёлтой проплешиной арбуз, похожий на крокодила из детских книжек. Стенина не ждала Юльку раньше середины сентября.
Мышь вспрыгнула до самой гортани, как только увидела загорелую Калинину в джинсовых шортах и двух приставших к ней парней. Подруга быстро распрощалась с парнями – так стряхивают хлебные крошки с колен.
– Верка! Мне столько надо тебе рассказать!
Она просунула руку Вере под локоть – будто в плен взяла. Никак не может запомнить, я терпеть не могу ходить под руку.
Юльку душили новости, но она хотела преподнести их в соответствующих декорациях. Поэтому шла и давилась, говорила о погоде и орских степях, рассказывала о сестре из Оренбурга и брате из Бузулука. Вера отвоевала было свою руку, перевесив сумочку на плечо, чтобы Юлька не пыталась её больше схватить – но та просто обошла подругу с другой стороны и снова вцепилась ей в локоть. Добрались до Плотинки, спустились вниз к реке, перешли через мост – и там, среди чёрных скелетов заводских машин, Юлька открыла, наконец, великую тайну:
– Я беременна!
– Это хорошо или плохо? – спросила Вера. Мышь внутри плескала крыльями – опять не уберегла свою мечту! Ребёнок, малыш, бесценный мальчик – Вера просила его для себя… Не для Юльки!
Крылья зависти – как летательный аппарат с чертежей Леонардо.
Юлька улыбнулась:
– Сначала думала, что плохо. Девятнадцать лет, ни мужа, ни денег. А потом я попала на приём к дивному врачу. Елена Фёдоровна из консультации на Белореченской, помнишь?
Ещё бы не помнить. Носатая злая тётка, к которой Стенина пришла на следующий же день после того, как стала женщиной.
– Половой жизнью живёте? – громко, на весь район спросила её тогда Елена Фёдоровна. Вера с перепугу ответила невпопад:
– В переулке Встречном.
Пожилая медсестра (седая плюшка на затылке, бородавка под глазом – как окаменевшая слеза) подняла изумлённые глаза, а врачиха разозлилась:
– Мне неинтересно, где именно вы живёте половой жизнью.
– Я вчера, – блеяла Вера, – в первый раз…
– Член находился во влагалище? – проорала Елена Фёдоровна так зычно, что её могли услышать даже в трёх кварталах отсюда. Веру вынесло из кабинета и ещё долго носило по улицам, как сорванный ветром плакат об опасности венерических заболеваний.
А для Юльки эта Фёдоровна – дивный врач, «специалист, каких мало».
Вера гладила непонятный чёрный механизм, сложный как судьба – «Листопрокатная клеть с верхним приводом. Нейво-Шайтанский завод». Гладила нежно, словно кота, обделённого вниманием.
– Если бы не Елена Фёдоровна, – разливалась Юлька, – я бы точно пошла в абортарий, а мне, оказывается, нельзя. Отрицательный резус.
Вера отцепилась наконец от листопрокатной клети и увлекла Юльку выше, к «хвостовому молоту». Ему бы тоже пошли складчатые крылья летательного аппарата Леонардо. Юлька послушно шла, куда ведут, не смолкая ни на секунду. Рассказывала про единственный шанс родить здорового ребёнка.
– А отец кто? – не выдержала Стенина.
– Ну не Валентин же! – с гордостью сказала Юлька. – В Оренбурге познакомились. Мужчина-мечта!
Вера представила себе карамельку «Мечта» – лепёшку в розовом фантике. Она такие не любила, от «Мечты» болели зубы. Но, вообще, тут дело не в карамельках, а в том, что Юлька всегда приставляла к слову «мужчина» подпорку в виде дефиса и следом чёткую характеристику. Так появились мужчина-беда и мужчина-проблема, мужчина-песня и мужчина – последний герой, а вот этот, значит – мечта.
Юлька не щадила Вериных ушей, как живота своего. Живот её был плоский, будто щит, на котором приносят домой погибших рыцарей. Тазовыми косточками можно пораниться, если встанешь рядом в транспорте в час пик. Вера не очень внимательно слушала Юльку, зато смотрела на неё во все глаза. Прилетел комар, ополоумевший от бабьего лета – он медленно, не спеша описал круг вокруг Юлькиной головы, словно наметил траекторию нимба. А потом сел ровно посреди лба и нежно впустил хоботок под матовую кожу. Вера зачарованно смотрела, как комар пьёт кровь её беременной подруги – брюшко наливалось тёмной кровью, а Юлька ничего не чувствовала, только в самом финале комариной трапезы сморщилась и треснула себя по лбу ладошкой:
– Комар, что ли?
* * *
Беременность – прежде всего бремя. Вера подумывала взять эти слова эпиграфом к новой мысленной выставке «Ожидание». Не сказать, чтобы эти выставки были достойным приложением её таланта, так никем и не востребованного. Он и самой Вере казался излишним органом, вроде аппендикса. Дар из тех, что принимаешь, смущаясь и благодаря, а сам в панике соображаешь, кому бы его пристроить? На пике отчаяния – то был удобный пик с обширной площадкой, где можно провести несколько дней, не опасаясь рухнуть вниз, – она вдруг начала составлять выставку, подбирая работы разных веков, художников и стилей. Первая мысленная выставка называлась «Бегство в Египет» – без объяснений, что да почему. Тогда, после сцены в мастерской Вадима, Вере хотелось убежать хоть куда, необязательно в Египет – главное, убежать, прихватив с собой мечты, которые никто не станет отслеживать.
Мысленные выставки позволяли брать что угодно – Вера отбирала картины, гравюры, фрески, миниатюры из роскошных часословов тщеславных герцогов, картоны, гобелены и скульптуры. Надменная Мадонна Джотто, протёртые от времени небеса, золотые блюда нимбов. Копыта ослика стучат слишком громко, и потому Иосиф смотрит на него с укоризной. Божественный Младенец устал, как устают обычные, не божественные дети, от мерного покачивания он вот-вот уснёт, но это «вот-вот» звучит как стук копыт – и от фрески идёт жаркая волна изнурительного дня.
У Рембрандта – другая история. Без начала и финала, выхваченная световой вспышкой и снова канувшая в темноту. Мария, беженка, кутается в одеяло – конечно же голубое. А Иосифа как жаль – ступает босыми ногами по выстывшей ночной земле! Ослик боится, страшно ему, но куда деваться – надо идти дальше, в Египет… У Джентилески Святое семейство отдыхает, Мадонна кормит младенца, но не может открыть глаз от усталости, Иосиф храпит – впоследствии Вера едва не оглохла, разглядывая эту картину в Лувре. Не спит у Джентилески только младенец, один в темноте, в незнакомом пейзаже… Мария кисти Альтдорфера моет младенца в фонтане – мама сказала бы здесь ужасное слово подмывает. Ясный день, в чаше фонтана резвятся мелкие, словно воробушки, путти, похожие на малютку Ленина с октябрятской звёздочки, а за синими горами, наверное, Египет.
Отличная была выставка, и после неё Вера тут же принялась за другую – «Читательницы». Звезда экспозиции – «Благовещение» Пинтуриккьо. Вера так увлеклась, что стала специально разыскивать подходящие работы – завела особый блокнот и знакомство в букинистическом, где всё чаще появлялись в продаже некогда дефицитные, а теперь никому не нужные альбомы по искусству.
Выставка «Ожидание» открывалась работой Шагала – юная беременная на фоне красных небес, будто внутри собственной утробы. Потом шла рыжая модель Климта, которая может начать рожать в любой момент. Бессчётные мадонны, чета Арнольфини Яна ван Эйка… Выставка была почти готова, живота у Юльки всё ещё не имелось, зато тошнило каждый день, утром и вечером. И веером, бывало что и веером. Юлька, не пропустившая за последний год ни единой политической новостюшечки, теперь едва-едва откликнулась на осаду Останкино и штурм Белого дома. Зато первый снег показался ей настолько тошнотворным, что она даже годы спустя помнила это чувство – мощное, сильное, отвратительное.
Красота была с Юлькой рядом, как верная подруга, – и Вера тоже была рядом, напоминала про врачей, колола грецкие орехи и чистила гранаты. Юлькина мама повторяла, что у Веры Стениной золотое сердце. И чёрная зависть, горько думала Вера, вскрывая очередной орех, – там пылила сгнившая сердцевина.
– Нет, ну точно парень будет, – фальшиво радовалась Стенина, глядя, как хорошеет Юлька от триместра к триместру. Всем известно, что девчонки пьют материнскую красоту. Была бы Тонечка Зотова постарше, непременно подтвердила бы это со всей ответственностью.
Потом Юлька, конечно, стала округляться – но в шар-бабу не превратилась. Весной, когда уже подходил срок, Вера выгуливала Юльку в Зелёной Роще, подальше от стадиона и детской площадки. На скамейке сидел сутулый старик в длинном плаще с ямщицкими отворотами – он так долго смотрел на Юлькин живот, будто ждал от него ответа. Перекрестился, что-то пошептал себе в бороду. Вере это не понравилось, а Юлька улыбнулась старику и от себя, и от имени живота.
Через пару дней Вера закончила пристраивать на мысленную стену последнюю работу для «Ожидания»: две красивые голые девушки кисти неизвестного художника, одна держит другую пальчиками за сосок, современный жест о’кей. Причудливая идея художника – так девушка сообщает о беременности сестры. Хорошая картинка для спальни, жаль, что от этого холста исходил тяжёлый дух пота и зависти, а беременной было ещё и больно, ведь сестра не отказала себе в радости крепко сжать пальчики. Вера отошла на несколько шагов – полюбоваться результатом, и тут зазвонил телефон.
Копипаста говорила звонко и торжественно, придерживая новость, как полы разлетающегося больничного халата:
– Привет, что делаешь?
Вера начала рассказывать, и Юлька ждала, переполненная новостью, пока ей говорили про университет, зачёт и какую-то методичку.
– Понятно, – сказала Юлька. – А я тут родила между делом. Дочка, три двести, Евгения.
Ночью её увезли на «Скорой» в четырнадцатый роддом, на Уралмаш.
– Больно было? – спросила Вера, но Юльку в этот самый момент отогнали от телефона-автомата другие роженицы, халатные женщины всех возрастов и размеров. Вера увидела их как наяву, ощутила сладковато-тошный запах грудного молока – она привыкла к нему, разглядывая нескончаемых мадонн. Медленно и аккуратно, как уснувшее дитя, Вера опустила на рычаги телефонную трубку, а потом зарыдала так глубоко, что вместо слёз могла бы течь нефть. Но потекли всё-таки слёзы – правда, не сразу.