Весной 1921 года произошло уникальное в практике мировой науки событие, первопричиной которого стала слава Альберта Эйнштейна как всемирно известного ученого и подающего надежды сиониста. Такого еще не было нигде и никогда: триумфальная поездка по Восточному побережью и Среднему Западу Соединенных Штатов обернулась чем-то вроде массового умопомешательства, а лестным статьям в прессе могла бы позавидовать даже совершающая турне рок-звезда. Мир никогда не видел, да, наверное, уже не увидит столь популярного ученого, звезду первой величины в науке, человека, который одновременно был олицетворением гуманистических ценностей и живым пророком для евреев.
Вначале Эйнштейн считал, что его первая поездка в Америку – это способ заработать деньги в твердой валюте для поддержки семьи в Швейцарии. “От Принстона и Висконсина я потребовал 15 тысяч долларов, – сказал он Эренфесту. – Это, возможно, отпугнет их. Но, если они заглотят наживку, я куплю себе экономическую независимость, а это не то, на что можно начихать”.
Американские университеты на крючок не попались. “Я потребовал слишком много”, – рапортовал Эйнштейн Эренфесту27. Поэтому в феврале 1921 года у него были готовы другие планы на весну. Он собирался послать статью на Третий Сольвеевский конгресс в Брюсселе и по просьбе Эренфеста прочесть несколько лекций в Лейдене.
Именно тогда в квартире Эйнштейна еще раз появился Курт Блюменфельд – лидер сионистского движения Германии. Ровно за два года до этого Блюменфельд уже приходил к Эйнштейну. Тогда он заручился его поддержкой в деле построения еврейского государства в Палестине. Теперь же он пришел с телеграммой – приглашением или, скорее, инструкцией от президента Всемирной сионистской организации Хаима Вейцмана.
Вейцман – блестящий биохимик, эмигрировавший из России в Англию. В годы Первой мировой войны он предложил принявшему его государству новый, основанный на использовании бактерий, более эффективный способ получения ацетона, облегчивший производство кордита (бездымного пороха). Во время войны Вейцман работал под руководством бывшего премьер-министра Артура Бальфура, который тогда был первым лордом Адмиралтейства. Позднее, когда Бальфур стал министром иностранных дел, Вейцман помог убедить его подписать знаменитую декларацию 1917 года. В ней говорилось, что “правительство Его Величества приложит все усилия к восстановлению национального очага для еврейского народа в Палестине”.
Телеграммой Вейцман приглашал Эйнштейна поехать с ним в турне по Америке. Он надеялся, что Эйнштейн поможет собрать средства на строительство поселений в Палестине и, в частности, на создание Еврейского университета в Иерусалиме. Сначала Эйнштейн отнесся к этому предложению весьма сдержанно, заявив, что он не оратор, а роль человека, использующего свою славу для привлечения толпы, кажется ему “недостойной”.
Блюменфельд не спорил. Он просто еще раз прочел телеграмму Вейцмана. “Он президент нашей организации, – сказал Блюменфельд, – и если вы серьезно относитесь к своему переходу в лагерь сионистов, тогда я наделен правом просить вас от имени доктора Вейцмана поехать с ним в Соединенные Штаты”.
“То, что вы говорите, звучит правильно и убедительно, – ответил Эйнштейн, к “величайшему удивлению” Блюменфельда. – Я понял, что теперь тоже участвую в игре и должен принять приглашение”28.
И в самом деле, ответ Эйнштейна мог вызвать удивление. Он уже фактически договорился об участии в Сольвеевском конгрессе и лекциях в Европе и открыто заявил, что внимание публики ему неприятно, а из-за слабого желудка он вынужден отказываться от путешествий. Ортодоксальным евреем он не был, а аллергия к любому виду национализма удерживала его от возможности стать настоящим, безупречным сионистом.
Однако теперь он совершил нечто совершенно ему не свойственное: он подчинился давлению, хотя и неявному, авторитета и сделал это, осознавая свои связи и обязательства перед другими людьми. Почему?
Решение Эйнштейна отражало очень значительные изменения в его жизни. До тех пор пока не была закончена и подтверждена общая теория относительности, он почти полностью отдавал себя науке, даже в ущерб семейным и дружеским отношениям. Но события, происходившие в Берлине, все настойчивее напоминали ему, что он еврей. Его реакцией на проникающий всюду антисемитизм было все более сильное ощущение связи, на самом деле неразрывной связи, с культурой и людьми своего народа.
Так что принятое им в 1921 году решение было данью не славе, а взятым на себя обетом. “Я действительно делаю все, что могу, для собратьев из своего племени, к которым везде относятся так плохо”, – написал он Морису Соловину29. Теперь наряду с наукой это занимало его больше всего. Как он сказал в конце жизни, отклонив предложение стать президентом Израиля, “моя связь с еврейским народом – самое человеческое, что во мне есть”30.
Человеком, не просто удивленным, а пришедшим в смятение из-за решения Эйнштейна, был его берлинский коллега Фриц Габер, который не только перешел из иудаизма в христианство, но и делал все возможное, чтобы выглядеть истинным пруссаком. Как и другие проповедники ассимиляции, он боялся (и не без основания), что поездка Эйнштейна к одному из главных военных противников, да еще по воле сионистской организации укрепит веру в то, что евреи двуличны, недостаточно лояльны и не способны быть добропорядочными гражданами.
Кроме того, для Габера было очень важно, что Эйнштейн планировал поехать в Брюссель на первый послевоенный Сольвеевский конгресс. Никого больше из немецких ученых не пригласили. Считалось, что приезд Эйнштейна очень важен и в будущем позволит Германии вернуться в мировое научное сообщество.
“Люди здесь воспримут это как доказательство нелояльности евреев, – написал Габер, услышав о решении Эйнштейна поехать в Америку. – Вы, несомненно, разрушите тот хрупкий фундамент, на котором зиждется существование в немецких университетах профессоров и студентов иудейского вероисповедания”31.
По-видимому, Габер сам передал письмо, и Эйнштейн ответил в тот же день. Он не был согласен с Габером, считавшим евреем человека “еврейского вероисповедания”, и настаивал, что национальная идентичность определяется принадлежностью к этнической группе. “Несмотря на четко выраженные интернационалистские убеждения, я всегда чувствовал себя обязанным выступать в защиту моих гонимых и угнетаемых морально соплеменников, – заявил он. – Особенно радует меня перспектива построения Еврейского университета, поскольку за последнее время я видел множество примеров предвзятого и немилосердного отношения к способным еврейским юношам, которых пытались лишить возможности получить образование”32.
Итак, 21 марта 1921 года на корабле, отплывавшем из Голландии, Эйнштейн отправился в свою первую поездку в Америку. Чтобы все было без претензий и дешево, он объявил, что поедет третьим классом. Это требование выполнено не было, и ему предоставили удобную каюту. Эйнштейн также попросил, чтобы и на корабле, и в отеле у них с Эльзой были отдельные комнаты. Он хотел иметь возможность работать во время поездки. Эту просьбу удовлетворили.
По общему мнению, плавание через Атлантику прошло приятно. Всю дорогу Эйнштейн пытался объяснить Вейцману теорию относительности. Когда по приезде у Вейцмана спросили, понимает ли он эту теорию, он восхищенно ответил: “Во время всего плавания Эйнштейн объяснял мне свою теорию, и к моменту прибытия я окончательно убедился, что он действительно ее понимает”33.
Когда 2 апреля корабль пришвартовался в порту Нижнего Манхэттена, у Бэттери-парка, Эйнштейн стоял на палубе в поношенном сером шерстяном пальто и черной фетровой шляпе, чуть прикрывавшей его уже начавшую седеть шевелюру. В одной руке у него была потертая вересковая трубка, а другой он сжимал старый футляр для скрипки. “Он выглядел как художник, – сообщила The New York Times. – Но под его всклокоченными волосами скрывается ум ученого, чьи выводы поставили в тупик самых блестящих интеллектуалов Европы”34.
Как только было дозволено, десятки репортеров и фотографов ринулись на палубу. Пресс-атташе сионистской организации сказал Эйнштейну, что тот должен дать пресс-конференцию. Эйнштейн запротестовал: “Я не могу. Это как раздеваться перед публикой”35. Но пресс-конференция, естественно, состоялась.
Сначала, послушно следуя указаниям фотографов, они с Эльзой почти полчаса застывали в разных позах. Затем в каюте капитана Эйнштейн скорее с удовольствием, чем с неохотой провел свою первую встречу с прессой. Он был остроумен и обворожителен, напоминая энергичного мэра большого города. “Судя по усмешке, он получал от этого удовольствие”, – сообщил репортер Philadelphia Public Ledger36. Интервьюеры тоже были довольны. Приправленное остротами представление, разыгранное Эйнштейном, его содержательные ответы – все указывало на то, что ему предопределено стать невероятно популярной знаменитостью.
Эйнштейн говорил через переводчика. Прежде всего он сделал заявление, выразив надежду, что ему “удастся заручиться поддержкой, как материальной, так и моральной, американских евреев для строительства Еврейского университета в Иерусалиме”. Но журналистов больше интересовала теория относительности, и первый же интервьюер попросил его в двух словах – одним предложением – описать эту теорию. Во время своей поездки с подобной просьбой он сталкивался практически везде. “Всю свою жизнь я пытаюсь сделать это в одной книге, – ответил Эйнштейн, – а он хочет, чтобы я это сделал в одном предложении!” Его упрашивали, и он, не вдаваясь в подробности, сформулировал суть этой теории так: “С точки зрения физики это теория пространства и времен, приводящая к теории гравитации”.
Что можно сказать о тех, особенно в Германии, кто нападает на эту теорию? “Ничто из того, что мы знаем, не противоречит моей теории, – ответил он. – А те физики, которые выступают против этой теории, руководствуются политическими мотивами”.
Каковы эти политические мотивы? “Ими прежде всего движет антисемитизм”, – ответил он.
Наконец переводчик объявил, что пресс-конференция закончена. “Надеюсь, я экзамен выдержал”, – сказал Эйнштейн с улыбкой.
Когда они уже уходили, Эльзу спросили, понимает ли она теорию относительности. “Ох, нет, – ответила Эльза, – хотя он объяснял мне ее много раз. Но, чтобы быть счастливой, мне это и не нужно”37.
В Бэттери-парке тысячи зрителей под звуки дудок и барабанов корпуса Еврейского легиона ожидали, когда мэр и другие важные персоны на полицейском буксире доставят Эйнштейна на берег. Развевались бело-голубые флаги, толпа пела “Знамя, усыпанное звёздами” и гимн сионистов “Ха-Тиква”.
Эйнштейн и Вейцман намеревались сразу поехать в отель “Коммодор”, расположенный в районе Среднего Манхэттена. Вместо этого до позднего вечера их автомобильный кортеж колесил по еврейским пригородам Нижнего Ист-Сайда. “У каждого автомобиля был свой клаксон, и не один из них не безмолвствовал, – вспоминал Вейцман. – До “Коммодора” мы добрались только около 11:30, усталые, голодные, измученные жаждой и совершенно ошеломленные”38.
На следующий день к Эйнштейну потянулась бесконечная процессия визитеров, так что он, проявив, по выражению Times, “необычное добросердечие”, был вынужден дать еще одну пресс-конференцию. У него спросили, с чем связан столь беспрецедентный взрыв общественного интереса к его персоне. Он признался, что и сам удивлен. Может быть, психолог сумеет ответить на вопрос, почему люди, обычно не обращающие внимания на науку, проявляют к нему такой интерес. “Кажется, что это какая-то психопатология”, – сказал он со смехом39.
Позднее на той же неделе Вейцмана и Эйнштейна официально принимали в мэрии Нью-Йорка. Чтобы послушать выступления, в парке по соседству собралось около 10 тыс. возбужденных зрителей. Вейцману достались вежливые аплодисменты. Но Эйнштейн-как еще до того, как он успел что-то сказать, был встречен “бурными овациями”. “Неистовый гул одобрения” пронесся, как только его представили. “Когда доктор Эйнштейн вышел, – сообщал репортер нью-йоркской газеты Evening Post, – коллеги подхватили его на плечи, внесли в автомобиль, и триумфальная процессия двинулась. Машина пробиралась среди размахивающей флагами и выкрикивающей приветствия толпы”40.
Одним из гостей, пришедших к Эйнштейну в отель “Коммодор”, был врач, иммигрант из Германии Макс Талми. Раньше, будучи бедным студентом в Мюнхене, он звался Максом Талмудом. Это был друг семьи, который первым ввел маленького Эйнштейна в мир математики и философии. Талми был не уверен, вспомнит ли его теперь знаменитый ученый.
Эйнштейн помнил. “Он не видел меня и не переписывался со мной девятнадцать лет, – заметил позднее Талми. – Несмотря на это, лишь я зашел в его комнату в отеле, он воскликнул: “Вы совсем не изменились; выглядите так же, как в юности!””41 Они говорили о мюнхенских временах, о том, как сложилась жизнь каждого из них. Во время разговора Эйнштейн пригласил Талми заходить в любое время и даже зашел к нему в номер, чтобы познакомиться с его молоденькими дочерьми.
Хотя он говорил по-немецки о каких-то невразумительных теориях или стоял молча, в то время как Вейцман уговорами и обещаниями пытался собрать деньги на еврейские поселения в Палестине, везде в Нью-Йорке, где только появлялся Эйнштейн, собирались огромные толпы. В один из дней The New York Times сообщила: “В Метрополитен-опера были заняты все места, от оркестровой ямы до последнего ряда галерки, сотни людей стояли в проходах”. На той же неделе про другую лекцию газета опять писала: “Он говорил по-немецки, но жаждущие увидеть и услышать человека, который дополнил научную концепцию Вселенной новой теорией пространства, времени и движения, заняли все места в зале”42.
После трех недель лекций и торжественных приемов в Нью-Йорке Эйнштейн отправился в Вашингтон. По причинам, которые, видимо, были понятны только жителям этой столицы, Сенат вознамерился провести дебаты о теории относительности. Среди влиятельных сенаторов, которые никак не могли взять в толк, зачем это надо, был республиканец из Пенсильвании Бойс Пенроуз и демократ из Миссисипи Джон Шарп Уильямс. Бойс Пенроуз известен своим высказыванием: “Государственная служба – последнее прибежище негодяев”, а Джон Шарп Уильямс через год ушел в отставку со словами: “Лучше быть собакой, воющей на луну, чем оставаться в Сенате еще шесть лет”.
Сторонник идеи слушаний член Палаты представителей от Нью-Йорка Дж. Дж. Киндред предложил включить объяснение теории относительности Эйнштейна в Отчеты Конгресса США. Сенатор от Массачусетса Дэвид Уолш поднялся, чтобы возразить ему. Понимает ли Киндред эту теорию? “Я честно пытался ее понять целых три недели, – ответил тот, – и увидел свет в конце тоннеля”. Но какое отношение, спросил Уолш, все это имеет к делам Конгресса? “Это может касаться законодательства, которое в будущем будет регулировать наши отношения с космосом”.
Такое развитие событий неумолимо вело к тому, что 25 апреля, когда Эйнштейн был принят в Белом доме, президенту Уоррену Гардингу был задан вопрос: понимает ли он теорию относительности? Позируя перед камерами вместе с гостями, он, улыбаясь, признался, что в этой теории не смыслит ровным счетом ничего. На карикатуре, появившейся в Washington Post, президент рассматривал в замешательстве статью, озаглавленную “Теория относительности”, а рядом Эйнштейн задумался над статьей “Теория нормальности” – так Гардинг называл взгляды, которыми руководствовался во время своего правления. Заголовок на первой странице The New York Times возвещал: “Идея Эйнштейна поставила в тупик Гардинга, он признался”.
Во время приема в Национальной академии наук на Конститьюшн-авеню (теперь эта улица может похвастать самым интересным в мире памятником Эйнштейну, это бронзовая статуя сидящего ученого высотой около трех с половиной метров) 43 Эйнштейну пришлось выслушать длинные речи самых разных знаменитостей. Среди них были океанолог – принц Монако Альберт I, специалист по анкилостомам (желудочным паразитам) из Северной Каролины и изобретатель солнечной печки. Вечер тянулся, выступающие продолжали бубнить, и Эйнштейн, наклонившись к сидящему рядом с ним немецкому дипломату, сказал: “Я только что построил новую теорию вечности”44.
Когда Эйнштейн добрался до Чикаго, где прочел три лекции и сыграл на скрипке на званом обеде, он уже научился мастерски отвечать на надоедливые вопросы, в особенности на тот, который задавали чаще всего. Вопрос возник из-за странного заголовка статьи, помещенной в The New York Times после затмения 1919 года, где сообщалось, что только двенадцать человек могут понять теорию относительности.
“Правда ли, что только двенадцать мудрецов могут понять вашу теорию?” – спросил репортер из Chicago Herald and Examiner.
“Нет-нет, – ответил Эйнштейн с улыбкой. – Думаю, большинство ученых, которые попытаются разобраться в ней, поймут ее”.
Затем он попытался объяснить свою теорию, как обычно используя для наглядности модель Вселенной в представлении двумерного человека, двигающегося всю свою жизнь по поверхности, которая на самом деле является поверхностью шара. “Он может путешествовать хоть миллион лет и всегда будет возвращаться в исходную точку, – сказал Эйнштейн, – но никогда не узнает, что находится под или над ним”.
Репортеру, который был хорошим чикагским газетчиком, удалось от третьего лица состряпать восхитительную статейку, демонстрирующую всю глубину его замешательства. Кончалась она так: “Когда репортер пришел в себя, он тщетно пытался зажечь трехмерную сигарету трехмерной спичкой. В голове у него вертелась мысль, что двумерное существо, о котором шла речь, – это он сам, и, поскольку ему далеко до тринадцатого мудреца, разобравшегося в этой теории, он обречен и впредь принадлежать к тому большинству, которое живет на Мейн-стрит и водит “форд””45.
Когда репортер из соперничающей Chicago Daily Tribune задал тот же вопрос про двенадцать человек, понимающих его теорию, Эйнштейн опять ответил, что это не так. “Такой вопрос мне задают везде, куда бы я ни приехал, – сказал он. – Это абсурд. Любой обладающий достаточными научными знаниями может легко понять мою теорию”. Но теперь Эйнштейн даже не попытался ее объяснить. Так же поступил и репортер. Его статья начиналась так: “Tribune с сожалением информирует читателей, что представить им теорию относительности Эйнштейна газета не может. После того как профессор объяснил, что даже поверхностное обсуждение этого вопроса займет от трех до четырех часов, было решено сосредоточиться во время интервью на других темах”46.
Затем Эйнштейн отправился в Принстон, где в течение недели читал лекции по физике и получил почетную степень за “плавание по неизведанному океану мысли”. Ему не только хорошо заплатили за лекции (хотя и не те 15 тысяч долларов, на которые он надеялся), он еще договорился, что они будут изданы в Принстоне отдельной книгой, а его гонорар составит 15 % от выручки47.
По просьбе президента Принстонского университета лекции Эйнштейна были рассчитаны на профессионалов. Они содержали 125 сложных уравнений, которые он, разговаривая по-немецки, быстро и небрежно писал на доске. Как пожаловался один из студентов репортеру, “я сидел на балконе, но его речь была для меня слишком мудреной”48.
На приеме, состоявшемся после одной из этих лекций, Эйнштейн произнес один из своих самых запомнившихся и саморазоблачительных афоризмов. Некто возбужденно сообщил ему, что, по слухам, новые уточненные эксперименты, проведенные с использованием аппаратуры Майкельсона – Морли, вроде бы указывают на существование эфира и отрицают постоянство скорости света. Эйнштейн просто отказался допустить подобное. Он знал, что его теория верна. Поэтому он спокойно ответил: “Господь Бог изощрен, но не злонамерен”.
Профессор математики Освальд Веблен, стоявший рядом с Эйнштейном, услышал эти слова и, когда через десять лет было построено новое здание математического института, попросил у Эйнштейна разрешения выгравировать эти слова на каминной доске в гостиной. Эйнштейн с удовольствием согласился и еще раз объяснил Веблену, что он имел в виду: “Природа скрывает свои секреты из-за присущего ей величия, а не путем уловок”49.
Позднее это здание стало временным пристанищем Института перспективных исследований. Там же располагался и кабинет Эйнштейна, когда в 1933 году после эмиграции в Америку он переехал в Принстон. В конце жизни, на вечере в честь выхода на пенсию математика Германа Вейля, друга, который, как и он, после прихода нацистов к власти был вынужден перебраться из Германии в Принстон, Эйнштейн сидел перед этим самым камином. Намекая на крушение надежды преодолеть неопределенность квантовой механики, Эйнштейн, указывая на цитату, горестно заметил Вейлю: “Кто знает, возможно, Он все же немного злонамерен”50.
Принстон Эйнштейну по-видимому понравился. “Молодо – зелено, – отозвался он о нем. – Трубка еще не обкурена”51. В устах человека, очень высоко ценившего новые вересковые трубки, это был комплимент. Поэтому неудивительно, что через двенадцать лет он решил переехать сюда навсегда.
Гарвард, который затем посетил Эйнштейн, не произвел на него столь же приятного впечатления. Может быть, дело было в том, что президент Принстона Джон Хиббен представлял его по-немецки, тогда как президент Гарварда Лоуренс Лоуэлл говорил с ним по-французски. И кроме того, Эйнштейн получил приглашение приехать в Гарвард, но прочесть лекции ему не предложили.
Некоторые считали, что столь неуважительный прием был связан с соперничающей американской сионистской группой, возглавляемой Луисом Брандейсом, выпускником Гарвардской школы права, первым евреем, ставшим судьей Верховного суда. Такая ни на чем не основанная версия была столь распространена, что протеже Брандейса Феликсу Франкфуртеру пришлось выступить с опровержением. Это позабавило Эйнштейна, и он отправил Франкфуртеру письмо, где рассуждал о рисках, связанных с ассимиляцией. “Слабое место евреев в том, – писал он, – что они всегда и с усердием пытаются поддерживать хорошее настроение неевреев”52.
Брандейс, родившийся в Кентукки и полностью ассимилировавшийся, стал настоящим бостонцем. Он являл собой пример еврея, принадлежавшего семье, приехавшей из Германии в середине XIX века. Теперь такие люди были склонны смотреть свысока на иммигрантов последней волны из Восточной Европы и России. К противостоянию с Вейцманом – русским евреем, более целеустремленно отстаивавшим идеи сионизма, его подталкивали причины как личные, так и политические53. Восторженные толпы, приветствовавшие Эйнштейна и Вейцмана во время их поездки, состояли главным образом из восточноевропейских евреев, тогда как люди типа Брандейса относились к ним без энтузиазма.
В Бостоне большую часть времени Эйнштейн провел, появляясь с Вейцманом на публике, участвуя в митингах и благотворительных обедах (включая кошерный банкет на 500 персон) для сбора пожертвований на дело сионизма. Газета Boston Herald сообщала о том, как проходило одно из таких мероприятий в синагоге городка Роксбери вблизи Бостона:
Толпа была наэлектризована. Девушки-билетеры с длинными ящиками в руках с трудом прокладывали себе путь через заполненные людьми проходы. В ящики дождем сыпались банкноты разного достоинства. Одна видная еврейка кричала в экстазе, что у нее восемь сыновей, служащих в армии, и она хочет сделать пожертвование и за них. Она сняла свои часы, дорогой импортный хронометр, стянула кольца с рук. Другие последовали ее примеру, и вскоре ящики и корзинки заполнились бриллиантами и другими ценными украшениями54.
В Бостоне Эйнштейн принял участие в популярном испытании, известном как тест Эдисона. Изобретатель Томас Эдисон был человеком практичным, но с возрастом стал раздражительным (тогда ему было семьдесят четыре года) и начал обвинять своих американских коллег в излишнем теоретизировании. То же самое он думал и про Эйнштейна. Эдисон разработал тест, который предлагал людям, желавшим у него работать. Вопросы были практическими, и в зависимости от места, на которое претендовал соискатель, их число доходило до 150. Как дубят кожу? В какой стране потребляется больше всего чая? Из чего изготавливались литеры Гутенберга?
The New York Times назвала подобные испытания “вечным спором о вопроснике Эдисона”, и Эйнштейну, конечно же, пришлось принять в нем участие. Репортер задал Эйнштейну один из вопросов теста: “Чему равна скорость звука?” Если кто-то и понимал, как распространяются звуковые волны, то это был Эйнштейн. Но он признался, что “не держит такую информацию в голове, поскольку ее легко узнать из книг”. Затем он попытался подробно объяснить, в чем порочность взглядов Эдисона на образование. “Ценность обучения в колледже состоит не в том, чтобы запомнить как можно больше фактов, а в том, чтобы приучиться думать”, – сказал он55.
Примечательной особенностью большинства остановок во время триумфальной поездки Эйнштейна были шумные парады, что достаточно необычно в случае физика-теоретика. Так, например, в Хартфорде, штат Коннектикут, во главе встречавшей Эйнштейна процессии, в которую входило более ста автомобилей, шел оркестр, за ним группа ветеранов войны, а за ними знаменосцы с американскими и сионистскими флагами. Более 15 тысяч зрителей выстроились по ходу его маршрута. “Норт-Мейн-стрит была заполнена толпой людей, старающихся пробиться ближе, чтобы пожать ему руку, – докладывала газета. – Они неистово приветствовали д-ра Вайцмана и проф. Эйнштейна, когда те привстали в машине, чтобы им могли вручить цветы”56.
Это было поразительное зрелище, но Кливленд превзошел Хартфорд. На вокзале делегацию встречало несколько тысяч человек, а в торжественной процессии принимало участие 200 украшенных флагами, гудящих автомобилей. Эйнштейн и Вейцман ехали в открытой машине, перед которой маршировал оркестр национальной гвардии и группа ветеранов войны – евреев, одетых в форму. На всем пути почитатели, которых полиция старалась отогнать, пытались ухватиться за дверцу автомобиля Эйнштейна и запрыгнуть на подножку57.
В Кливленде Эйнштейн выступил в Кейсовской школе прикладных наук (сейчас она входит в университет Кейс-Вестерн-Резерв), где были выполнены знаменитые опыты Майкельсона – Морли. Он больше часа проговорил с глазу на глаз с профессором Дейтоном Миллером. Именно его новая версия этих знаменитых экспериментов спровоцировала скептическое замечание Эйнштейна на приеме в Принстоне. Эйнштейн обсудил в общих чертах модель движущегося эфира Миллера и посоветовал ему продолжить свои эксперименты, добиваясь большей точности. Миллер с сомнением относился к теории относительности и был сторонником теории эфира. Однако в конечном счете другие эксперименты показали, что Эйнштейна был прав и Господь Бог действительно скорее изощрен, чем злонамерен58.
Восхищение, публичное изъявление чувств и статус суперзвезды, пожалованный Эйнштейну, были беспрецедентны. Но с точки зрения финансов поездка свидетельствовала только о достаточно скромном успехе сионистского движения. Не очень богатые евреи и недавние иммигранты, высыпавшие на улицы, чтобы увидеть его, с энтузиазмом расставались со своими деньгами. Однако лишь малая часть известных и влиятельных евреев, обладателей больших состояний, приняли участие в этом безумии. В целом они были более ассимилированы и не так пылко относились к сионизму. Вейцман надеялся собрать по крайней мере, четыре миллиона долларов. Но к концу года оказалось, что пожертвовано всего 750 тысяч долларов59.
Даже после поездки в Америку Эйнштейн не примкнул окончательно к сионистскому движению. В общем виде он поддерживал идею создания еврейских поселений в Палестине и особенно строительство Еврейского университета в Иерусалиме, но никогда не испытывал желания переселиться туда или настоятельно требовать создания национального еврейского государства. Его связывало с еврейским народом скорее внутреннее чувство, он ощущал его все сильнее и все больше возмущался теми, кто ради ассимиляции отрекался от своих корней.
В этом отношении точка зрения Эйнштейна была в русле новой важной тенденции: в согласии с собственным решением или в силу внешних обстоятельств менялась форма самоидентификации европейских евреев. “Еще в прошлом поколении немецкие евреи не ощущали себя частью еврейского народа, – сказал он журналисту в день отъезда из Америки. – Они просто считали себя членами некоей религиозной общины”. Антисемитизм изменил это, но, думал Эйнштейн, нет худа без добра. “Для меня всегда было неприемлемо свойственное многим людям моего круга стремление приспособиться, подладиться и ассимилироваться”, – сказал он60.