3
Первым побуждением Келлермана было — бежать.
Герр Бендель, директор отдела гражданского обеспечения кремменского муниципалитета, не преувеличивал, называя это место «Преисподней». Здесь прежде было общежитие для иностранных рабочих, на заводах Ринтелен широко использовался рабский труд. Американцы вывезли их отсюда и переселили в только что организованные лагеря для перемещенных лиц, где условия были немногим лучше. Вокруг «Преисподней» по-прежнему шла ограда из колючей проволоки, верхний этаж был разрушен зажигательными бомбами, а обитатели дома с тех пор, как он стал называться Убежищем для политических жертв национал-социализма, жили еще в большей тесноте, чем в свое время порабощенные рабочие.
С тяжелым чувством усталости от ожидания неизвестно чего Келлерман бесцельно слонялся по темным, сырым комнатам; даже сухой, пыльный зной лета, проникавший сквозь разбитые окна, не мог разогнать застоявшийся запах плесени и тысяч немытых, натруженных тел. Это была та же тюрьма, тот же лагерь, только без часовых.
Так почему же он не бежал? Почему все они не бежали? Никто не удерживал их в «Преисподней». Но куда было идти в разоренной стране вчерашним узникам концлагерей, еще носившим на себе клеймо своего недавнего прошлого?
Келлерман повторял себе, что ему ничего не остается, как только ждать, пока выйдет из больницы профессор. Еще счастье, что старик лишился чувств в приемной у герра Бенделя. Упади он просто на улице, когда они бродили среди развалин в надежде встретить хоть одно знакомое лицо, — он, вероятно, уже не встал бы. Помощи было ждать не от кого. Население сторонилось таких, как они, потому что эти полосатые лохмотья выделяли их из общей массы, связывали их как-то с победителями, обличали в них свидетелей преступлений, о которых никому не хотелось вспоминать. Кто же оставался — подставные хозяйчики предприятий, на которых Келлерман пробовал искать работы? А ведь работа была — ее было столько, что хватило бы на долгие годы всему трудоспособному Креммену. Но никто ничего не предпринимал. Американцы, видимо, дожидались, чтобы немцы начали; а немцы дожидались приказа от новых властей, но власти ограничивались длинными перечнями того, что считалось verboten. А в немногом, что пока делалось, обходились и без Келлермана.
Как глубоко прав был профессор: «Status quo ante», — сказал, усмехаясь, Зекендорф. «При нацистах мы были последними людьми в стране. Оттого, что сверху над нацистами сел еще кто-то, мы не поднялись выше». И профессор предложил обратиться в отдел гражданского обеспечения.
Его обморок в помещении отдела заставил Бенделя принять меры, вызвать санитарную машину и отправить старика в кремменскую больницу скорой помощи. Положительно это была насмешка судьбы, что Бендель все-таки сделал одно доброе дело. Нельзя же было считать добрыми делами выдачу продовольственных карточек и направлений в Убежище для политических жертв национал-социализма. Еще большей насмешкой должно было показаться Келлерману, что после долгого и тягостного перехода из Нейштадта, после первых мучительных кремменских недель единственным знакомым лицом, которое он здесь увидел, оказалось лицо Бенделя — его колючие глаза так же точно смотрели поверх очков в стальной оправе, как при республике и при нацистах.
В конце концов Келлерман должен был признаться себе, что он попросту оттягивает решение. Ожидание профессора было шитым белыми нитками предлогом для того, чтобы ничего не делать. И все же он продолжал жить в «Преисподней», валялся в грязи, своей и чужой, и ел суп, который раз в день наливали каждому из огромного закопченного бака.
Иногда он принимался создавать грандиозные планы всеобщего спасения, но тут же падал духом, убеждаясь в их неосуществимости. А в общем, эта жизнь затянула его, как затягивала всех, кто сюда попадал. Он видел это не раз. Он видел, как надежда, еще озарявшая лица новых пришельцев, гасла, точно пламя свечи под опрокинутым стаканом. Некоторые пускались на воровство, потому что они ничего не имели и во всем нуждались. Это привело к тому, что от них крепче стали запирать двери — там, где еще уцелели двери. И они крали друг у друга: ложку, оловянную миску, окурок, старый носовой платок, пару рваных штанов — все, что еще сохранилось или же вновь завелось у соседа.
Келлерман пытался этому помешать. Но, как видно, его дар руководителя изменил ему. Тон в убежище задавали такие люди, как Бальдуин или Карл Молоток. Келлерману этот тип был хорошо знаком; нацисты намеренно прослаивали население концлагерей уголовным элементом — из бывших сутенеров и осужденных убийц выходили отличные старосты, надсмотрщики, ябедники и шпионы. После освобождения заключенных вместе с другими в «Преисподнюю» попали и такие люди.
Бальдуин, элегантный мужчина в лакированных туфлях, брюках с безукоризненной складкой в полосатой тюремной куртке, которую он продолжал носить ради устрашения кремменских обывателей, предлагал Келлерману вступить в его шайку. Он рисовал заманчивые картины осуществляемых с необычайной легкостью налетов и грабежей, рассказывал, как он и его приспешники вламываются в запертые дома и как спускают на черном рынке свою добычу.
— Спасибо, — сказал Келлерман. — Я сидел в лагере за другое.
Бальдуин наморщил свой сплюснутый нос — когда-то он был переломлен и неудачно сросся.
— Что, полиции боишься?
Келлерман только молча пожал плечами.
В комнате появилось новое лицо — девушка, хорошенькая даже в своих лохмотьях.
— Есть тут свободная койка?
Бальдуин взял ее двумя пальцами за подбородок и критически оглядел. Затем спросил, обращаясь к Келлерману:
— Недурна?
Келлерман, очнувшийся от своих мечтаний, смотрел на девушку. Она показалась ему красивой, даже незаурядно красивой.
— Не для тебя! — сказал он Бальдуину.
Бывший сутенер дружески подшлепнул девушку сзади и спросил:
— Пойдешь со мной?
Девушка смерила его взглядом.
— Нет, — сказала она.
— Захотел бы, так пошла бы, — выразительно заметил Бальдуин.
Келлерман привстал с койки.
— Да не больно нужно, — заключил Бальдуин. — Мне от вашей сестры и так деваться некуда. — Он повернулся к дверям, где высилась богатырская фигура Карла Молотка. — Пошли, — бросил он.
Келлерман проводил их глазами. Девушка присела на край его койки.
— Вы долго были там? — спросил у нее Келлерман. Где — «там», уточнять не требовалось. «Там» могло означать только одно.
— Два с половиной года, — ответила девушка. — Сначала в тюрьме, потом в Бухенвальде.
Он взглянул на нее с участием. Грязные руки, лицо, шея, ноги, мешковатое, уродующее платье — и все-таки в затхлой атмосфере «Преисподней» от нее веяло чем-то здоровым и свежим, может быть, потому, что она только что попала сюда. Красная ленточка перехватывала волосы, оттеняя их темный блеск. В глазах мерцали веселые искорки, и когда она подняла взгляд на Келлермана, коричневые зрачки впились в него так напряженно, что на миг показалось, будто она косит. Кожа у нее была смуглая от загара — нежная гладкость этой кожи даже как-то не вязалась с мыслью о двух с половиной годах лагеря и тюрьмы.
— За что вас взяли? — спросил он.
— За что, за что, — огрызнулась она. — Наверное, им мой нос не понравился.
— Простите…
— Терпеть не могу, когда меня расспрашивают. Слишком много мне в жизни пришлось отвечать на вопросы, и приятно это никогда не было.
Разговаривая, она шевелила пальцами босой ноги. У нее были красивые ноги, длинные, стройные, с округлыми коленями — ее поза давала возможность хорошо рассмотреть все это.
— Меня зовут Марианна.
— А меня — Рудольф Келлерман.
— Вы тут один? — Она незаметно пододвинулась чуть поближе.
От него не укрылось ее движение, и он сказал:
— Да. — И помолчав, прибавил. — То есть не совсем. Был со мной один старик, но его увезли в больницу. Говорят, он выйдет оттуда недели через три, не раньше.
Марианна подумала: «Вот-вот, он как раз из таких, что таскают за собой больных стариков». Но вслух сказала только:
— Вам бы нужны друзья помоложе.
— Мы вместе сидели в лагере «Паула», — сказал Келлерман. — Вместе бежали оттуда. Это человек, не приспособленный к жизни, — старый ученый, профессор. В свое время пользовался известностью. Профессор Зекендорф из Мюнхенского университета.
— Я его знаю! — воскликнула девушка.
Келлерман заметил, как она оживилась.
— Знаете? Откуда?
Она сунула руку за вырез платья и достала замусоленную газетную вырезку.
— Вот — это из новой газеты, которую издают американцы…
Келлерман внимательно прочитал заметку. Это было письмо в редакцию за подписью доктора Фридриха Гросса из кремменской больницы скорой помощи, который, по его словам, некогда изучал латынь под руководством Зекендорфа. «Редакции и широким читательским кругам, может быть, не безынтересно…» — так начиналось это письмо, а дальше шла подробно и несколько витиевато изложенная история профессора и его двух детей вплоть до того дня, когда старый ученый упал в обморок в приемной герра Бенделя и был препровожден в больницу скорой помощи, где находится и сейчас, под наблюдением автора настоящего письма. В заключение было сказано, что люди, подобные профессору Зекендорфу, представляют то лучшее, что есть в Германии, истинной Германии мыслителей и поэтов.
Келлерман вернул вырезку, взволнованный, как всегда, когда что-нибудь напоминало ему о профессоре Зекендорфе. Девушка бережно сложила затертый клочок газетной бумаги и спрятала его на груди. Она думала о том, как это здорово вышло, что заметка попалась ей на глаза, что она сумела достаточно внимательно прочитать ее и что наконец именно здесь, в «Преисподней», она столкнулась с человеком, который мог пополнить ее сведения о Зекендорфе. Она обладала безошибочным чутьем, которое никогда ее не подводило; ее хорошенький носик словно сам собой поворачивался в ту сторону, где пахло какой-нибудь удачей. И пока она полагалась на свое чутье, все шло хорошо; а стоило один раз пренебречь им — и дело кончилось арестом и тюрьмой. Ведь надо же было такое — залезть в карман к переодетому полицейскому шпику! Что-то внутри говорило ей: «Не нужно!» — но он был так хорошо одет, казался таким сытым, солидным и глупым!
— Зачем вы бережете эту вырезку?
Она так ушла в свои мысли, так была поглощена планом, который созрел в ее голове, что Келлерману пришлось повторить вопрос.
— Что? Ach ja… — Она решила не торопиться.
— Я спрашиваю, зачем… Не бойтесь, мне можно доверять.
Что доверять ему можно, она не сомневалась. Но не в том сила.
— Очень просто, — сказала она наконец. — Моя фамилия тоже Зекендорф.
Она взглянула ему прямо в глаза. В них отразились последовательно: удивление, радость, потом недоверие. Старик часто говорил о своих детях, но ни разу за все время, что они были вместе, он не упомянул о существовании Марианны Зекендорф.
Она тем временем вытащила еще один лоскуток бумаги. Это было подписанное Бенделем направление в «Преисподнюю». На нем, скрепленное личной подписью директора отдела гражданского обеспечения, черным по белому значилось ее имя: Марианна Зекендорф.
— Вы родственница профессора?
Ответ последовал без промедления, без запинки:
— Родная племянница… Бедные Ганс и Клара. Тогда-то меня и арестовали, в Мюнхене, перед зданием университета. Хотели заставить меня говорить. Хотели вырвать у меня признание, что я помогала распространять листовки. Но я молчала. Какой это был ужас! Меня били… Нет, следов не осталось, — поспешила она добавить. — Не знаю, чем меня били, но только я думала, что не выживу.
Келлерман, которому не раз пришлось испытать на себе то, о чем она говорила, сказал участливо:
— Не надо об этом. Постарайтесь забыть. Мне все это знакомо. Ночью, когда не спишь, как будто снова все переживаешь…
— Я ни в чем не призналась! — сказала она гордо, подняв на него свои темные, чуть косящие глаза.
Это была чистая правда. Гестаповский чиновник, допрашивавший пойманную воровку, отметил мимоходом тот факт, что она является однофамилицей двух видных студенческих лидеров. Но хотя все трое были арестованы почти одновременно в одном районе одного города, это сочли случайным совпадением. Гестапо установило, что отец Марианны был простым гейдельбергским жестяником, и на том успокоилось; ее судили коротким, но беспристрастным судом и приговорили к тюремному заключению.
— Видно, это у вас семейная черта, — сказал Келлерман, делая ей самый большой комплимент, на какой только был способен. Его привычная настороженность исчезла. Он уже перенес на эту девушку часть той симпатии, которую испытывал к старому профессору, — а может быть, к этому примешивалось и еще кое-что. Лагерная жизнь притупила в нем всякие чувства. Но сейчас они оживали вновь.
— Здесь для вас не место, — отрывисто сказал он. — Мы должны выбраться отсюда — вы, я, все мы. Иначе нас засосет в этой клоаке!
Она охотно согласилась. С нее достаточно было и нескольких часов, проведенных в «Преисподней». Безусловно, это не место для нее.
— Мы с вами, — начала она осторожно, — вдвоем мы сумели бы справиться с этим. Я недавно в Креммене, но, насколько я успела заметить, два человека, неглупые и твердо решившие выбиться, здесь не пропадут…
Его кольнуло что-то, похожее на разочарование.
Но ведь она — участница студенческого протеста! Пусть это была лишь неумелая, бесплодная попытка, все-таки тут требовалось недюжинное бескорыстие и самоотречение…
— Речь идет не только о нас с вами, — заметил он мягко. — Речь идет обо всех нас. Мы пережили лагерь, тюрьму, допросы и пытки — у нас одних чистые руки… На нас лежит долг перед человечеством… Будущее за нами… Понятно вам это?
Марианне все было понятно. Этот человек — помешанный. На мгновение она даже почувствовала к нему нежность — сидит тут, похожий на скелет, в своих полосатых лохмотьях. Но природная рассудительность не позволяла ей разжалобиться, пойти за ним, попытаться спасти его. Она подавила в себе чувство сострадания, однако сохранила сострадательную мину. Она заговорила с ним тихим, проникновенным голосом; Келлерман забыл всякую осторожность, и она без труда выкачала из него все, что ей нужно было узнать о профессоре — его окружение, взгляды, причуды; о его детях — их внешность, воззрения, привычки; о подробностях мюнхенского суда; о его жизни в лагере «Паула», об уроках средневековой латыни, которые он давал лагерному врачу — доктору Валентину. Чем дольше Келлерман говорил обо всем этом, тем он сильней увлекался и тем больше выкладывал ей; так что в конце концов беседа принесла ему приятную уверенность в том, что он вернул ее на стезю, по которой она некогда шла, а ей помогла составить довольно верное представление обо всем, что касалось профессора и его детей.
— Теперь вы понимаете мою мысль? — спросил он, глядя на нее затуманенными глазами. — Вы согласны помочь мне?
— Вам помочь? В чем?
Он пояснил свой замысел. Огромная, прекрасная здравница с широкими окнами, с террасами и соляриями, где жертвы лагерей и тюрем смогут найти сытную, здоровую пищу и заботливый уход; мастерские, где их будут учить новым, полезным видам трудовой деятельности; склады обуви и готового платья, где они приоденутся для вступления в новую жизнь.
— И все это возможно, достижимо. Стоит только протянуть руку и взять! Богачи и во время войны жили неплохо. Нам нужно организоваться, и мы сумеем осуществить это!
Недостатком воображения Марианна не страдала. Она ясно видела большой, залитый солнцем дворец, видела и себя на одной из его террас. Ее зрачки сузились, острый, напряженный взгляд словно пробивал сырые, покрытые плесенью стены «Преисподней».
Наконец она сказала:
— Я хочу того, о чем вы говорите. Я очень сильно этого хочу. И все это у меня будет. Гораздо раньше, чем у вас. Но я не собираюсь ждать, пока весь здешний сброд соберется с силами. Я молода и найду свои пути. Вы мечтатель, Рудольф Келлерман. Опомнитесь, взгляните на вещи просто…
Келлерман вздрогнул. Стены «Преисподней» снова надвинулись на него. Он увидел, как Марианна встала и вышла. Он даже не пожалел о ней.
Иетс и Карен заключили между собой товарищеское соглашение. Она станет помогать ему в выпуске газеты, которая печаталась на станках, уцелевших в подвале разрушенного здания кремменской «Allgemeine Zeitung». («Когда я жил в Колтере, — признался он ей, — мимо дома каждый день проезжал на велосипеде растрепанный мальчуган и бросал на крыльцо свежий номер газеты. Вот все, что мне известно о газетном деле».) А он зато будет передавать ей все попадающие в редакцию материалы, которые могут пригодиться для ее серии очерков: «Как живут в немецком городе при американцах».
Карен нравилось работать вместе с Иетсом, нравилось беседовать с ним на разные темы, нравилось, как он относится к Абрамеску. Она знала, что и Иетсу приятно ее общество.
Она спустилась в подвал, прошла мимо тихо позвякивающих линотипов, миновала уютный закуток, служивший одновременно и приемной и архивом, где безраздельно властвовал Абрамеску, и вошла в другой, еще более тесный закуток, служивший редакторским кабинетом Иетса. Иетс сидел, согнувшись над гранками; желтоватый электрический свет подчеркивал морщины в углах глаз, выдававшие, насколько состарила его война, заострял все тени, отчего тонкий нос казался длинным, щеки впалыми, а подбородок и лоб сильно выступающими вперед. А может быть, это сказывалось переутомление?
Иетс пододвинул ей стул.
— По делу или в гости?
— По делу.
— Всегда только по делу… Ну что ж… — он достал номер за прошлую неделю и вкратце перевел ей письмо в редакцию доктора Гросса. — Что вы на это скажете?
— Мне оно ни к чему. Устарелый материал. Об этом протесте мюнхенских студентов Текс Майерс уже писал для своей газеты.
— Вот как! — сказал Иетс. — Ну, а Келлерман?
— Кто такой Келлерман?
— Спутник профессора. Его товарищ по заключению. Они вместе бежали из лагеря «Паула». Вместе пришли в Нейштадт. Там они попали к нам, ко мне и Трою. Их привел Бинг.
Она молчала… Узкая, кривая уличка в Нейштадте, весеннее солнце на булыжнике мостовой; они с Бингом идут по улице; и вдруг внимание Бинга привлекают две одинокие фигуры, которых все сторонятся, — старик, сидящий на краю тротуара, и рядом его товарищ, устало прислонившийся к столбу…
— Ну, Бинг привел их к вам — а дальше что?
— Я хотел назначить этого Келлермана мэром Нейштадта. Но местный патер воспротивился, и мы помирились на аптекаре, которого потом повесили нацисты, когда вернулись в Нейштадт.
— Вы и сейчас не прочь сделать Келлермана мэром?
Улыбка исчезла с лица Иетса.
— Здесь мэров выбирает Уиллоуби.
— Не вижу все-таки для себя темы.
— А судьба таких людей, как Келлерман? Как они теперь живут? Какое применение себе находят? Пользуются ли вообще влиянием бывшие заключенные концлагерей? Что для них делает герр Лемлейн? Используем ли их мы, американцы? Да мало ли что еще.
— Об этом, вообще говоря, можно писать, — медленно проговорила она. — Но не знаю, интересно ли получится.
— Полезно, во всяком случае, — заметил он сухо.
Послышались шаги, которые могли принадлежать только Абрамеску. Он вошел, тяжело топая ногами, весь забрызганный грязью, и возмущенно объявил:
— Редакция газеты не должна находиться в таком помещении, к которому иначе не проедешь, как через воронку, полную воды!
— А вы бы объехали стороной. Мы всегда так делаем. Ну как, узнали что-нибудь о Келлермане?
— Мне потребуется увольнительная на полдня, чтобы отчистить куртку. Завтра же напишу рапорт подполковнику Уиллоуби о том, что необходимо засыпать воронку. А вы подпишете.
— Что Келлерман? — повторил Иетс.
— Я побывал также в отделе гражданского обеспечения, — продолжал Абрамеску. — Там заправляет делами некий герр Бендель. Людям, которые уклоняются от прямых ответов на вопросы американского капрала, — не место на административных постах. Так я ему и сказал. Завтра же напишу еще один рапорт подполковнику Уиллоуби по поводу герра Бенделя. А вы подпишете.
— Абрамеску не дает военной администрации ни минутки покоя, — сказал Иетс, обращаясь к Карен. — К сожалению, там думают, что это я.
Он повернулся к Абрамеску и в третий раз спросил его о Келлермане.
Абрамеску тщательно стер лепешку грязи со своей круглой щеки.
— Он находится в вонючей трущобе, которую здесь прозвали «Преисподней». — Он увидел, что Карен встала, готовая идти. — Сэр, даме туда входить не следует. Это противоречит элементарным правилам гигиены!
— Идем, лейтенант! — сказала Карен.
Абрамеску обиженно спросил:
— Могу я взять сегодня увольнительную?
Иетс кивнул. У самого выхода Абрамеску нагнал его и молча всунул что-то ему в руку. Иетс взглянул и весело улыбнулся. Небольшая коробочка ДДТ.
Это был тот же лагерь «Паула», только без эсэсовцев, тот же верденский лагерь для перемещенных, только под крышей; так по крайней мере показалось Иетсу. Сначала они не увидели ничего, кроме леса протянутых рук; старые и молодые руки всех оттенков землисто-серого цвета, худые, высохшие, просящие, цеплялись за него и Карен. Потом в полутьме коридора обозначились лица, и на всех этих лицах, от детских до старческих, лежал один и тот же отпечаток, во всех глазах был волчий голодный блеск.
Иетс и Карен быстрым шагом, не оглядываясь, шли по коридорам, поднимались по лестницам, снова шли и снова поднимались; они не разговаривали; говорить было не о чем; Иетс только крепко держал Карен за локоть и увлекал ее вперед. Наконец в одной из комнат они увидели Келлермана; он все еще сидел на своей койке, как его оставила Марианна. Иетс начал с того, что выставил из комнаты всех остальных ее обитателей.
— Вы меня не помните? — спросил Иетс. — Мы с вами виделись в Нейштадте. Очень рад, что у вас все кончилось благополучно. А как вы теперь живете?
Келлерман поднялся с койки и, ссутулясь, стоял перед ними; его уши казались непропорционально большими рядом с изможденным лицом.
— Да, да, вспоминаю.
— Вы, значит, попали в Креммен, — продолжал Иетс, просто чтобы что-нибудь сказать. Он словно слышал все незаданные вопросы Келлермана: «Что вам тут нужно? Интересуетесь трущобным бытом? Желаете посмотреть, как низко может пасть человек? Проверяете результаты того, чего вы не сделали?»
— Как вы теперь живете? — повторил Иетс.
Келлерман пожал плечами и молча обвел взглядом комнату: хромоногие койки с продавленными сетками, грязные, рваные одеяла, жалкие пожитки своих соседей — мусор, добытый из мусорной кучи, отбросы разоренного города.
— Вы больны?
Прежде чем Келлерман успел ответить, дверь распахнулась. В комнату хлынул целый поток обитателей «Преисподней»; часть устремилась дальше, через противоположные двери, часть сгрудилась вокруг Иетса и Карен, словно ища у них защиты. За ними ворвались, красуясь своими синими мундирами, сверкая медными бляхами, размахивая дубинками, с полдюжины немецких полицейских; впрочем, дубинки сразу повисли в воздухе при виде двух американцев в военной форме.
Иетс закричал:
— Что за черт! Прекратите безобразие! Это вам не эсэсовские времена!
И только что свирепствовавшие полицейские, разом присмирев, обратились в то, чем они на самом деле были, — в пожилых, изголодавшихся обывателей разрушенного войной немецкого города. Видя это, люди, прятавшиеся за спинами Иетса и Карен, вышли вперед и стали наступать на них, выкрикивая брань и угрозы. Шум не прекратился, даже когда в дверях показались чины американской военной полиции. Они поручили грязную работу фрицам, а сами рассчитывали явиться на готовое.
— Какого дьявола вы терроризируете этих людей? — обрушился на них Иетс. — Кто тут начальник?
— Я начальник, — послышалось в дверях, и сквозь толпу немецких и американских полицейских протолкался Трой. Лицо у него было мокрое от пота, воротник рубашки расстегнут, жилы на шее набрякли.
Он увидел Карен. Выхватив носовой платок, он вытер лоб и сердито оттопыренные губы и спросил хриплым голосом:
— Вы что тут делаете? Женщинам здесь не место! Уведите ее, Иетс!
Она повернулась было к выходу, но Иетс удержал ее.
Трой стащил с головы фуражку и мял ее в перепачканных пальцах. Выкричавшись, он теперь заговорил тихим, оправдывающимся голосом:
— Понимаете, мы ищем двух бандитов, охотимся за ними по всему городу — и вот загнали сюда. А теперь все пропало. Попробуй найди кого-нибудь в этой трущобе, сверху донизу набитой людьми, да вот еще вы вздумали мешать!
— А вы со времен лагеря «Паула» сделали успехи, Трой, — заметил Иетс.
Трой чувствовал на себе пристальный взгляд Карен. Снова его прошиб пот.
— Что ж мне, по-вашему, делать? — огрызнулся он. — Они тут сколотили шайку. Воруют, да и не только воруют. А я отвечаю за порядок в городе.
Иетс обратился к Келлерману.
— Кто главарь шайки? — Келлерман молчал.
— Вы сами себе вредите. Кто они? Как нам найти их?
— Не знаю, — сказал Келлерман.
— Вы что, боитесь мне сказать?
— Нет.
— Я вас прошу помочь нам, герр Келлерман.
— Люди воруют потому, что у них нет другого выхода, — сказал Келлерман безразличным тоном.
Трой всмотрелся в него.
— Что-то мне знаком этот молодчик. Иетс, не тот ли это, кого вы прочили в нейштадтские мэры?
— Он самый, — подтвердил Иетс.
— И тоже с бандитами заодно! — Воспоминание о Нейштадте, о личном поражении, которое он там потерпел, лишило Троя последних остатков сдержанности. — Нечего сказать, Иетс, вы умеете выбирать людей.
Карен переводила взгляд с Келлермана на Иетса, с Иетса на Троя. Трой на нее не смотрел. Он упорно разглядывал свои башмаки. Потом, наконец, сказал без всякого выражения в голосе: — Что ж, пойдем отсюда…
— Я хотел бы продолжить разговор с Келлерманом, — сказал Иетс. — Мы с Карен пришли сюда как журналисты.
Трой пожевал губами. Потом вдруг повернулся и скомандовал:
— Сержант! Очистить помещение! — А Келлерману сказал: — Вы останьтесь.
— А ну-ка, марш отсюда! — рявкнул сержант. Немецкие полицейские ожили и засуетились: — «Raus, raus!»
Наконец водворилось спокойствие. Иетс спросил:
— Ну, Карен, что скажете? Подходящий сюжет?
Карен не ответила. Она подошла к Трою и стала поправлять на нем галстук.
— Я стараюсь делать, что могу, — пробурчал Трой.
— Знаю, — сказала она.
— Если мне не удастся разгромить эту шайку, завтра будет то же самое. А через неделю будет еще хуже.
— Объективные условия в тюрьму не посадишь… — Она старалась помочь ему.
Иетс сказал сердито:
— Мы освободили этих людей из лагеря «Паула». Но может быть, этого недостаточно? Может быть, нужно еще что-то сделать?
— Но что, что? — с горечью спросил Трой. — Думаете, я бы сам не рад перетряхнуть эту трущобу и вычистить всю мерзость, которая тут скопилась?
Иетс сказал горячо, но несколько неуверенно:
— Не знаю. Все что-то получается вкривь и вкось! — Ах, был бы жив Бинг! У Бинга уж нашелся бы ответ… Он вдруг почти набросился на Келлермана. — А вы, почему вы сами не пришли к нам? Вы знаете, что мы ищем немцев, которым можно было бы доверять!
— В таком виде? — спросил Келлерман.
Да, он прав, его спустили бы с лестницы. Жалкое подобие человека, всклокоченные волосы, щетина на подбородке, воспаленные глаза, опорки на ногах, полосатая лагерная куртка, вся в заплатах и прорехах.
— Вам, что же, не выдали никакой одежды? Даже обуви?
— Нет.
— А вы просили?
— Кого же просить?… Послушайте, нет ли у вас сигареты?
Иетс поспешно вытащил из кармана пачку сигарет.
— Пожалуйста, берете все. Извините меня, я, конечно, сам должен был догадаться.
— Мне понятно, зачем сюда явился капитан, — сказал Келлерман, распечатывая пачку. — Полиция навещает нас каждый день. Но вот что ей тут нужно? — Легким движением головы он указал на Карен, которая наблюдала с таким видом, как будто понимала, о чем идет речь.
Иетс поднес Келлерману огня.
— Мисс Уоллес — корреспондентка одной американской газеты. Она хочет писать о судьбе вашей и ваших товарищей. Ей нужен какой-нибудь интересный материал.
Келлерман внимательно посмотрел на Карен:
— Интересный? А ничего интересного тут нет. В Креммене все осталось, как было.
— Может быть, то и интересно, что все осталось, как было. — Иетсу вдруг пришло в голову, что в этой случайно оброненной фразе он выразил самую суть дела.
Келлерман негромко засмеялся:
— Я был в отделе гражданского обеспечения. Там сидит тот же самый чиновник, который при республике отказывал нам в пособии, а при Гитлере выдавал нас нацистам. Теперь он выписывает нам направления в «Преисподнюю».
— Почему же вы не пришли и не сказали нам об этом? Мы бы его сняли с его должности.
— Герр Бендель назначен самим бургомистром Лемлейном, как и все наиболее крупные чиновники.
— Что он там говорит про Лемлейна? — вмешался Трой.
Иетс вкратце передал Трою и Карен содержание разговора и затем спросил:
— Это все правда?
— Да, но… — Трой приготовился защищаться. — Я же не виноват, если Уиллоуби…
— Конечно, он не виноват! — сказала Иетсу Карен. — Лучше скажите, как вы думаете помочь этому человеку.
С притворной развязностью Иетс стал выкладывать перед Келлерманом целый ворох разных предложений благотворительного характера. Келлерман слушал, и его напряженный взгляд становился все более насмешливым. Иетс смутился под этим взглядом:
— В чем дело? Вам что, очень нравится, как вы сейчас…
Келлерман остановил его:
— Вы можете раздобыть мне приличный костюм и пару целых башмаков; очень хорошо. Пожалуй, вы даже можете устроить меня работать в походной кухне какой-нибудь американской части; тоже неплохо. Во всяком случае это облегчит вашу совесть. — Он заботливо притушил сигарету и спрятал окурок.
Злясь на свою беспомощность, Иетс спросил:
— Чего же в конце концов вы хотите?
— Вам не понять, чего я хочу.
— Окажите уж нам доверие, герр Келлерман. Я постараюсь понять.
— Вы утратили наше доверие, — сказал Келлерман. — Сначала, когда вы пришли и разбили нацистов, вам доверяли безгранично… Дело не во мне только. Есть много — тысячи, десятки тысяч людей, которые с радостью помогли бы вам перестроить страну на новый, разумный лад… Нет, лейтенант, спасибо, но я не воспользуюсь вашими милостями. Я уйду отсюда тогда, когда уйдут все.
У Келлермана горели щеки. Наконец-то он высказал то, что ему уже давно хотелось высказать. Но возбуждение улеглось, и он увидел оборотную сторону своего поступка. Ему нужен костюм, ему нужна работа, а он только оттолкнул от себя единственного американца, который в него в какой-то степени верил.
Иетс не столько обиделся, сколько огорчился. Потом он подумал. «Вот еще одна жертва нашей импровизации».
Но что, если это не только импровизация? Если тут кроется что-то более серьезное? Он с досадой сказал Трою и Карен:
— Келлерман не хочет никакой помощи для себя лично. Он ждет от нас разрешения проблемы в целом.
— Да, но как ее разрешить? — спросил Трой. — Пусть подскажет, я приму его совет.
Иетс снова заговорил по-немецки.
— Что мы, по-вашему, должны сделать, герр Келлерман?
Келлерман испытывал затруднение. Легко было развивать утопические проекты перед Марианной Зекендорф, но мечта — это еще не рабочий чертеж.
— Возьмите, возьмите нас всех отсюда, — проговорил он, запинаясь. — Большой дом для всех — деревья — свет — полноправное существование — лекции — мастерские…
— Нет, так не годится, нужно заставить себя говорить более связно.
Он стиснул руки.
— Вы нам дайте, дайте нам какое-нибудь барское поместье — хотя бы усадьбу Ринтелен. Увидите, мы справимся с хозяйством. Впрочем, может быть, это слишком много. Дайте нам любой дом, любой участок. Только чтобы мы могли работать. Мы будем трудиться изо всех сил. Мы построим себе новую жизнь…
Иетс переводил тщательно, слово за словом: большой дом для всех — деревья — свет — полноправное существование — лекции — мастерские…
Но, слушая размечтавшегося Келлермана, Иетс слышал другие слова, другой голос: Уиллоуби, развалясь в кресле возле умывальника в убогом номере роллингенского «Золотого барана», разглагольствует о том, ради чего, собственно, Америка послала в Европу свои войска.