9
Абрамеску вбежал в кабинет Иетса. Он весь раскраснелся от радостного волнения и казался еще более неуклюжим, чем всегда. Когда он вытянулся, рапортуя, приклад его винтовки с размаху стукнулся о стол Иетса.
— Полковник вернулся! — сказал он. — Шум на дворе объясняется тем, что мыши разбежались, увидев кота.
— Абрамеску!
— Я решил вам сообщить, чтобы вы бросили укладываться.
Как раз об этом думал и сам Иетс, но не мог же он сказать Абрамеску, какого он мнения о приказе Уиллоуби и о том, что этот приказ, вероятно, будет отменен теперь, раз Девитт вернулся.
— А вы уложились? — спросил он Абрамеску.
— Да, сэр, конечно. Я начал укладываться с того дня, как немцы пошли в наступление. Я и питаюсь из вещевого мешка, но… — круглое лицо Абрамеску смотрело так простодушно, что Иетс невольно улыбнулся… — я, может быть, более предусмотрителен, чем вы.
Иетс улыбнулся:
— Во всяком случае — спасибо, что дали мне знать.
Девитт с Уиллоуби заперлись вдвоем. Им обоим надо было сказать друг другу много такого, что должно было остаться между ними.
Перелом настроения начался у Уиллоуби с той минуты, когда он увидел въезжающего во двор Девитта, услышал шаги полковника и его густой, сильный голос, разносившийся по коридорам. Все доводы, которыми он оперировал, доказывая себе самому и Фарришу необходимость закрытия станции, разлетелись в прах, как только он понял, что Девитт вернулся, что Девитт будет его спрашивать и что никакие ответы не удовлетворят полковника, как бы они ни были точны и уснащены данными. И, сознавая это, он из себя выходил, стараясь придумать более основательные доводы, более основательные ответы, еще до того как Девитт потребовал его к себе. На него еще никто не нападал, а он уже стал в оборонительную позицию.
Девитт начал не так, как ожидал Уиллоуби. Полковник не спросил: «Почему вы это сделали?» Не стал он и объяснять, почему задержался. Вместо этого он сказал:
— Ну, Уиллоуби, что же мы теперь будем делать?
Уиллоуби не приготовился к такому вопросу. Если бы все сложилось удачно, он уехал бы через двенадцать часов, но почему-то он никак не мог сказать Девитту:
— То есть как — «что мы теперь будем делать»? Сядем в машину и поедем в Верден или еще куда-нибудь и там будем выжидать, пока не минует самое худшее.
— У вас, вероятно, был какой-нибудь план? — спросил Девитт. — Не думали же вы, что закроете лавочку, и кончено дело?
— Разумеется, нет! Разумеется, нет! — поторопился ответить Уиллоуби. — Но я не хотел составлять никаких планов без вас. Я спасал оборудование, которое нельзя заменить, спасал людей, а остальное должны решать вы… — Девитт молча глядел на свой стол, и потому Уиллоуби неуверенно прибавил:
— По крайней мере, я так думал…
— Вы приняли без меня очень важное решение, — сказал Девитт. Его глаза, в которых обычно светилась искорка юмора, смотрели холодно и строго. — Я хотел только узнать, были ли еще какие-нибудь решения, не выполненные, но уже принятые.
— Нет, — заверил его Уиллоуби, — больше никаких не было. Вы, кажется, подозреваете, что я превысил свои полномочия. Нет, сэр. Мы тут остались в таком тяжелом положении, а от вас не было ни слова. Боже мой, я перевернул небо и землю, чтобы связаться с вами! А ведь что-то надо было делать — вот мы и представили вопрос на разрешение генералу Фарришу…
Настороженное молчание Девитта заставляло Уиллоуби сыпать словами все чаще:
— Это генерал приказал нам снять катодные лампы и другие детали. Они незаменимы. Вы это знаете, сэр. А радиостанцию действительно обстреливали; каждый рядовой, каждый офицер, которые там были, могут это подтвердить. И только одна дорога на Арлон оставалась открытой, но и ту могли каждую минуту отрезать. Я очень рад, что вы благополучно добрались, сэр! Учтите все эти факторы, сэр, поставьте себя на наше место, и я уверен, что в такой обстановке вы сами отдали бы такой же приказ. Ничего больше не оставалось делать. Я обсуждал положение со всеми: с Крераром, с Люмисом — со всеми решительно; я не полагался только на свое суждение; хотя в конце концов ни я, ни они не решали вопроса. Его решил генерал Фарриш. Если бы он сказал: «Оставайтесь!» — мы бы остались. Но он сказал: «Оборудование и люди важнее нескольких дней болтовни по радио» — так что… вот приказ, сэр.
Он передвинул пачку листков через стол Девитту. Девитт взял листки двумя пальцами, но не стал читать. Он просто раскачивал их: вправо — влево, вправо — влево, — глядя на Уиллоуби, который следил глазами за их движением.
Уиллоуби отвел глаза. Ведь он не сделал ничего предосудительного. Уж не хочет ли Девитт наказать его молчанием? И он внушительно закончил:
— Так что одна группа людей уехала вчера ночью, сэр, а другая уедет сегодня… — Он помолчал. — То есть, если вы не против.
Девитт уронил приказ на стол; потом, словно передумав, отдал его обратно Уиллоуби.
— Само собой, я осветил ему вопрос всесторонне. Я подчеркнул, что, по мнению некоторых, это все равно, что сознаться в поражении, но он посмотрел на дело иначе. Он посмеялся над этим, сказал, что поражение немыслимо, пока его люди находятся на фронте, а война обойдется несколько дней и без нашей болтовни… Извините, я повторяюсь, но он сказал именно так.
Впервые после своего возвращения Девитт улыбнулся Уиллоуби.
— Должен признать, что вы вели себя корректно. Вас нельзя обвинить ни в чем. Никто во всей армии не нашел бы за вами вины.
Уиллоуби улыбнулся в ответ Девитту; но при следующих словах полковника улыбка застыла на его лице.
— Я бы сказал, что это моя вина. — Девитт опять уставился взглядом на пустой стол. — Не потому, что я уехал в Париж, — никто не мог предвидеть немецкого наступления. Не потому, что я не смог вернуться вовремя, — я старался, но все дороги были забиты, а от подробностей поездки вы меня уволите. Моя ошибка заключалась в выборе человека, на которого я положился. Потому что я отвечаю за вас и за ваши действия — я, не Фарриш. По крайней мере, таковы законы чести, в них я верую.
«Законы чести! подумал Уиллоуби. Он желает жить по законам чести. Он сам признает, что меня винить не за что, и сам же винит меня и одновременно оправдывает, принимая вину на себя. Иисусом себя считает. Хотел бы я знать, что с ним случилось по дороге; он не в себе.
— Те люди, — сказал Девитт, — те люди, которые приняли на себя удар немцев, неужели вы думаете, что они не дрались? Не пробовали остановить их?
— Одни остались и дрались, другие бежали. Это вполне по-человечески. Чего вы хотите от людей?
— Может быть, надо смотреть глубже. Может быть, это зависит от того, во что вы верите.
— Я могу решать вопрос только так, как я его понимаю, — сказал Уиллоуби, — и с теми людьми, какие у меня есть. Один стреляет себе в ногу, и его приходится отвозить в тыл. Это Крэбтриз. А Люмис является ко мне и говорит…
— Что именно он говорил?
— Теперь уже не помню. Но было ясно, что он не выдержит. Это между прочим. А главное вот: радиостанция — не артиллерийская батарея. Катодные лампы — не гаубицы. Гаубицы можно заменить, а лампы нельзя. Я должен был думать и о будущем — о том дне, когда мы вернемся и наш голос зазвучит снова! Какой это будет великий день! Пускай нацисты смеются сейчас, мы еще посмотрим, кто будет смеяться последним!
Он подождал, что на это скажет Девитт. Тот ничего не ответил.
Неожиданно Уиллоуби вскричал:
— Мне совершенно все равно, как вы относитесь ко мне лично! Я поступил так, как считал правильным, и доволен этим, а если вы не одобряете, — что ж, вам не следовало уезжать. Как вы полагаете, что подумали солдаты, узнав, что вы уехали как раз в то время, когда положение изменилось к худшему?
— Я уже сказал, что это моя вина.
— Да, вы это говорите — но как! Вы стараетесь взвалить вину на меня! Хорошо, я принимаю обвинение. Я получил приказ от Фарриша, а он наш генерал, и что он скажет, то и делается.
— Ну конечно!
— Тогда чем же вы недовольны?
— Я предлагаю вам успокоиться. А после того как вы успокоитесь, предлагаю вам просить о переводе. Я поддержу вашу просьбу.
— Вот оно что! Вам нечем оправдаться по-настоящему, так вам нужно меня выгнать. Что же, может быть, мне бы следовало сказать теперь, что генерал Фарриш просил меня…
Уиллоуби остановился. Он вдруг задал себе вопрос, почему Девитт сидит и выслушивает все эти дерзости, терпит этот наглый тон, недопустимый по отношению к начальству. Опять разыгрывает Иисуса. Уиллоуби пришел в ярость. Он закусил нижнюю губу.
— Простите, сэр. Я забылся. Каждому неприятно, когда его называют трусом.
— Я не произнес этого слова.
— Вы его подразумевали.
— Даже и этого не было, — возразил Девитт. — Человек должен действовать соответственно тому, что он собой представляет и во что он верит. Не оставить ли нам этот разговор?
— Как вам угодно.
— Мне угодно его оставить. И пока вы еще находитесь под моей командой, не будете ли вы любезны отдать людям приказ, что они остаются, и вызвать обратно ту группу, которая уже уехала?
— Слушаю, сэр. Но генерал Фарриш…
— Отвечаю я, майор.
— А если нас отрежут?…
— У вас ведь есть оружие? Вас учили стрелять? Последнюю пулю приберегите для себя!
— Я намерен остаться в живых, — сухо сказал Уиллоуби.
— Да, — возразил Девитт. — Но какой ценой?
Иетс дожидался в коридоре перед кабинетом Девитта. У него не было никакого официального повода идти к старику, ему просто хотелось поговорить с ним.
Уиллоуби вышел из кабинета полковника и прошел мимо Иетса, не кивнув головой, даже не глядя на него.
Иетс постучался в дверь кабинета. Ему не ответили. Он постучался еще раз, прислушался; из комнаты по-прежнему не было слышно ни звука, и он повернул ручку и заглянул в дверь.
Девитт лежал всей грудью на столе, обхватив голову руками. Это была поза крайней усталости. Иетс почувствовал себя незваным гостем. Он хотел уже отступить назад и закрыть за собой дверь, но тут Девитт поднял глаза.
— А, Иетс, — сказал он, — войдите.
Он громко, с трубным звуком, высморкался, пригладил непокорные волосы и откашлялся.
Иетс сел. Он отыскал конский волос, торчащий из воротника кителя, и потянул его, избегая глядеть в лицо Девитту. «Надо дать ему возможность прийти в себя», — подумал он. Ему все еще было неловко, что он застал старика врасплох.
Девитт встряхнулся.
— Ну-с, чем я могу быть вам полезен?
— Ничем, сэр. — Иетс смутился. — Я просто проходил мимо и постучался к вам в дверь. Мне хотелось поздороваться и сказать, как все мы рады, что вы вернулись.
Он привстал.
— Нет, останьтесь! — сказал полковник. — Мне хочется поговорить.
Иетс боялся, что Девитт, расстроенный и усталый, может сказать что-нибудь такое, о чем пожалеет впоследствии.
— Станция не останется закрытой? — спросил он торопливо.
— Нет, черт возьми!
— Тогда — в чем же дело, сэр?
— В том, что я сильно ошибся.
— Человек чаще всего бывает таким, каким вы хотите его видеть, — заметил Иетс.
Девитт устало сказал:
— Я должен воевать. У меня нет никакого желания вести еще и дополнительную войну в наших собственных рядах.
— Вам, может быть, все-таки придется. Это очень сложная война.
— Поездка у меня была тяжелая, — сказал Девитт. — Я опять видел, как люди умирают. Я слишком много видел смертей за свою жизнь. Я участвовал в первой войне, а теперь участвую и в этой. Вы живете в обществе, это дало вам возможность развиваться, обзавестись своим домом, воспитать детей — значит, вы чем-то ему обязаны. Если начинается война, что ж, это и ваша война. Но во время этих войн я видел, как лучшие люди, которых я знал, были стерты с лица земли. Я не против этого — вы понимаете! Если в этом есть смысл! Скажите мне, как вы думаете, есть в этом смысл?
«Есть ли? — спросил себя Иетс. Есть ли в этом смысл, когда Толачьян убит зря, когда Торп сидит в сумасшедшем доме, когда князь Березкин всем верховодит, когда освобожденные люди томятся в лагерях для перемещенных лиц, когда испанцы остались без родины, жители Энсдорфа перебиты, Трой потерял своих людей, а Уиллоуби и Люмис задушили радиостанцию, тот голос, который внушал людям надежду?
— Я, конечно, не жду, что вы мне ответите на этот вопрос, — сказал Девитт. — Как относится к этому ваша жена?
— К чему? — Иетс не понял вопроса.
— Думаете вы когда-нибудь о том, что она переживает?
— Да. Особенно сейчас.
— Моя не хотела отпускать меня за океан, — сказал Девитт. — В мои годы я мог бы остаться дома. А я все-таки уехал. Я ее сильно огорчил.
— Я напишу жене, что в этом есть смысл, — спокойно сказал Иетс, — и надеюсь, что письмо дойдет до нее. Смысл будет, если мы его вложим, — и сейчас, и после войны.
— Возьмемся за то, что ближе к нам, за «сейчас», — сказал Девитт.
В ту ночь погода переменилась. Туман поднялся. Звезды и чистое бархатно-черное небо обновились, словно кожа после болезни. Воздух стал свежим, прозрачным и сухим, слякоть превратилась в лед, и снег стал пушистым. А утром солнце взошло в необычайном для зимы блеске; на небе не было ни облачка. Над землей, изорванной боями, поднимался незапятнанный, бледно-голубой купол, великолепный в своей высоте и прозрачности.
Для людей это был не только добрый знак. Это было существенно. Ибо там, в небе, по всем направлениям и на разной высоте, летали бомбардировщики; еще выше бомбардировщиков забирались крохотные серебристые пятнышки истребителей; а ближе к земле парили легкие самолеты, с которых земля казалась аккуратно расчерченной сетью квадратов, линий, кружков и точек.
Новый, своеобразный шум прибавился к старым звукам боя, по своей напряженности более страшный, чем все слышанное до сих пор: бомбы падали с неба по определенному плану, целые серии бомб летели одна за другой, как стрелы, с визгом взрывая землю.
Большой защитный полог, под покровом которого действовали немцы, был сорван. Каждый их ход был виден с самого начала; движение каждого танка, каждого грузовика, даже каждого человека было заметно, как булавка на карте, а колеи на снегу были словно стрелки, указывающие на мишень.
Армия, которая сражалась вслепую, теперь вновь обрела зрение и, прозрев, увидела истинные размеры неприятельских сил. Она увидела, что противник находится в зависимости от нескольких дорог, которые можно блокировать в стратегически важных пунктах. Она увидела, что он не в силах закрепиться на захваченной местности, что его позиции раскинуты, словно рука с тонкими пальцами, и каждый палец этой руки уязвим.
В живительном, отрезвляющем свете дня призрак, возникший из тумана, оказался вовсе не страшен; в конце концов это была та же немецкая армия, которую били со времен Нормандии, с теми же слабостями, что и всегда у нее не хватало автотранспорта, не хватало авиации, не хватало бензина. Как всегда, немцам приходилось окапывать танки, после того как кончалось горючее. Превращенные в неподвижные огневые точки, они стали для американских бомбардировщиков чем-то вроде уток на гнезде. Охота началась — сначала за колоннами и ротами, потом за отдельными машинами, а под конец и за единичными беглецами, спасавшими свою жизнь. Бронированные острия немецкого клина, дошедшие до Мааса, оказались отрезанными; немцы начали откатываться назад. И в то время как их тревожили с воздуха и донимали с флангов быстрыми ударами американских легких танков, основание немецкого выступа очутилось между молотом Фарриша и Паттона на юге и наковальней Ходжеса на севере. Как только вышла из окружения сто первая воздушно-десантная дивизия, сражение в Арденнах было выиграно.