Маша Самохвалова
20 сентября 1967 года. Благовещенск
– Девочка у тебя, – ласково сказала докторша, – ой, какая хорошенькая девочка…
Эта самая докторша только что рычала на Машу, аки лютая зверица: «А ну тужься! Тужься, кому говорю! Что? Орать вздумала? Я тебе сейчас так поору!.. Тужься, дурочка, иначе порвешься вся!» А теперь вон как воркует. Впрочем, она ворковала и раньше, и утром, и днем. Когда тетка привезла Машу в роддом, испуганная и причитающая при каждой схватке больше, чем племянница, именно эта докторша их принимала. Она тогда участливо молвила:
– Рано начинаешь, молодая! – а потом как бы спохватилась: – Слушай, девонька, а это не ты из 13-й школы?..
Маша слабо кивнула. Даже удалось не заплакать! Она уже успела немного привыкнуть к своей позорной известности. Такое ощущение, что о ней весь город знал. Маша слышала, и в роно ее обсуждали, классная и директриса, а также оба завуча получили выговоры. Предлагали исключить ее из школы, но она сама забрала документы. В смысле, через тетю Лиду. Ладно, что ей в этом аттестате? Мечта о филфаке университета лопнула вдребезги. Теперь, чуть только оклемается после родов, надо будет сразу устраиваться на какую-то работу, ночным сторожем, к примеру, или уборщицей, только чтоб не с утра до вечера сидеть. Надо же будет нянчиться с ребенком, тетя Лида сутки напролет молотит по своей старенькой «Москве», ей не до нянченья особенно. Надо деньги зарабатывать. Невелики те деньги, да и Маша вряд ли сможет много приносить в дом, даже если найдет работу. Больше не на кого надеяться, не на него же, не на его же мамашу…
Видно, Машина печаль отразилась на ее лице, потому что докторша вдруг обняла ее за плечи и вот этим воркующим своим голосом проговорила:
– Не горюй, моя хорошая. Все проходит, знаешь ли. И это пройдет. Сейчас тебе тяжело, да ведь жизнь полосатая. Выйдешь из тьмы на свет, ничего, ничего, главное, верь в это!
Она улыбнулась Маше и вышла, оставив молоденькой сестричке записывать остальные анкетные данные будущей мамаши. Сестричка посмотрела на закрывшуюся дверь и сказала таинственным голосом:
– Она же у нас верующая. Ее так и зовут – Вера Ивановна. И всем всегда говорит: верь, верь… А что проку-то? Верь не верь… – Девушка с сожалением вздохнула и велела Маше встать на весы.
С Верой Ивановной они поговорили еще и потом, днем, когда тетя Лида, почему-то безостановочно рыдающая, долго стоявшая под окнами больницы, наконец-то ушла домой, но звонила в приемный покой чуть ли не каждые полчаса, интересуясь, как там Самохвалова, не родила ли еще.
– Тетушка твоя нас всех замаяла, – сказала Вера Ивановна, после обеда входя в предродовую палату и подсаживаясь к Маше. – Что ж она у тебя такая беспокойная? Видать, не рожала ни разу?
– Не-а, – повозила та головой по подушке. – Она не была замужем. Как-то не получилось. Ее жених на фронте погиб, ну а потом она ни в кого не могла влюбиться. И так как-то упустила время…
– Бывает, – кивнула докторша. – Со мной то же самое было. Мой тоже погиб… правда, не на фронте, а утонул. Я его очень сильно любила и думала, что для меня жизнь кончилась. Вообще жить не хотела. Меня имя мое спасло.
– Как это? – спросила Маша, обнаружив, что, когда рядом кто-то что-то рассказывает, значительно легче переносить мучительные спазмы, опоясывающие живот и отдающие в поясницу.
– Да так. Меня Верой почему назвали? Это такая история… Вот слушай. Моего отца в тридцать седьмом году забрали, хотя он участник Гражданской войны был и коммунист. Забрали за то, что он скрыл, что женился на поповской дочери. То есть у мамы моей отец был сельский священник, а тогда же за это… – Докторша усмехнулась и погладила Машин живот: – Смотри, как прыгает там твое дитятко! Очень хочет родиться.
– Рассказывайте, рассказывайте! – вцепилась в ее руку Маша, вся напрягаясь – и медленно расслабляясь, когда схватка прошла.
– Ну и вот. Его отправили в лагерь в Зырянский край. Это теперь называется Коми АССР, а тогда – Зырянский край. Мама писала в разные места, просила дать свидание, и наконец-то ей каким-то чудом позволили. Она накопила продуктов и поехала. А чтобы отцу побольше довезти, она всю дорогу ничего не ела, а только соленую воду пила. Ее мужики-попутчики спрашивают: ты, дескать, бабонька почему не ешь, чем питаешься? Она все отшучивалась: святой верой! Потом они вынудили ее рассказать, что не ест, дабы мужу продуктов привезти, так они ее всю дорогу из своих припасов кормили и еще с собой целый мешок пшена дали и сала. А поезд на тот полустанок, при котором был лагерь отцовский, прибывал поздно ночью. Простилась мама со своими попутчиками и осталась одна. Ни огонька, ни человека, у которого спросить, куда идти. Ни встать, ни лечь, кругом грязюка. Постояла мама, ноги у нее подкашиваются. Думает – а пойду-ка я пешком. А куда, в какую сторону идти – не знает. Нащупала наконец торную дорогу – и отправилась по ней. Вдруг проглянула луна из-за туч, и нагоняет маму какая-то женщина. Одета как все – в какую-то кацавейку и в платочек беленький. Спрашивает, куда, дескать, направляешься. Мама ей – так и так, в лагерь иду. «Да что ты, – говорит та женщина, лагерь совсем в другой стороне. – Пойдем со мной, я тебя провожу, потому что я живу в поселке в двух километрах от этого лагеря, и нам с тобой по пути». Подхватила какую-то самую большую мамину сумку и споро так двинулась вперед. И маме идти легче стало, и вообще веселее на душе сделалось.
Шли они сколько-то времени, а потом женщина говорит: «Ну вот развилка. Там, направо, лагерь, видишь огни? А с другой стороны наш поселок. Тут я с тобой прощаюсь, ты уж дальше и сама дойдешь, здесь два шага!» – «Милая ты моя сестра, – говорит мама, – и не знаю, как тебя благодарить. Скажи, как тебя зовут, за кого бога молить?» – «Вера меня зовут», – отвечает та женщина. – «Ну-ка, – говорит моя матушка, – я за твою доброту тебе хоть сальца дам, того, что мне добрые люди отжалели». – «Что ты, не надобно мне ничего!» – отнекивается та. – «Нет, погоди!» – уговаривает мама и полезла в сумку. А когда подняла голову, рядом с ней никого не было. Она окликнула, позвала – никто не откликнулся. Тогда она собрала свои сумки и пошла дальше в лагерь. А потом, через день или два, стала спрашивать, что за поселок рядом с лагерем, в такой-то стороне. Что ты, говорят ей, отродясь тут никакого поселка не было, ближнее жилье – аж за полустанком. А рядом с нами – никого…
– Так это что, – спросила Маша, снова вцепляясь в руки докторши и медленно выпуская их, – это что было? Призрак, что ли?
– Почему призрак? – усмехнулась та. – Вера это была. Истинная вера, которая на помощь людям приходит. Меня в ее честь и назвали, потому что я родилась после того, как мама у отца в лагере побывала. Я у них была последышем. Когда жених мой погиб, я руки на себя наложить хотела, а мама говорит: «Ты верь, верь, вера тебя не оставит!» И правда – не оставила. Встретила я своего мужа, он, наверное, самый лучший человек на свете. Имя помогло, я же говорю. У меня два сына, дочки бог не дал, а то я и ее непременно Верой бы назвала. Хочешь, назови девочку – если девочка, конечно, родится – Верой?
– Нет, – с сожалением сказала Маша. – Имя очень красивое, и вообще… эта история, что вы рассказали… она прямо в сердце мне попала, но я не могу дочку Верой назвать. Я ее в честь моей мамы назову. Она умерла, когда меня рожала. И мы с тетей Лидой договорились, что я девочку ее именем назову. Иначе никак нельзя. Понимаете?
– Конечно, – кивнула Вера Ивановна. – Раз так, то конечно… ого!
«Ого» относилось к потоку жидкости, который вдруг хлынул прямо под Машу, на постель. Она чуть не умерла со стыда, но Вера Ивановна засмеялась и сказала, что это очень хорошо, это отошли воды, а значит, пришла пора Маше перейти в родовую палату.
Она и пошла, придерживая руками свой огромный живот. Ей иногда даже не верилось, что там лежит только один ребенок. В этаком животище вполне могли поместиться двое или вовсе трое. Ну вот, теперь ей предстояло узнать наверняка, одно оно там, долгожданное дитя, или их несколько!
Примерно через полчаса (это ей Вера Ивановна сказала, что все длилось около получаса, сама-то она времени не замечала) Маша точно знала, что весь ее огромный живот занимала только одна девочка.
Она смотрела на орущее, красненькое, лысенькое, лупоглазенькое существо и думала, что никого и никогда в жизни не любила так, как эту кроху. Одинокая девчонка, не знающая ни отцовской (он оставил дочь на попечении сестры покойной жены и пропал в нетях, Маша о нем слыхом не слыхала!), ни материнской любви (тетя Лида, конечно, очень любила племянницу, а все-таки мать вполне заменить не смогла!), жившая словно бы на сквозном ветру, она наконец-то ощутила себя полностью, со всех сторон защищенной от всяких сквозняков. Как будто эта новорожденная дочь могла обеспечить ей то, чего так недоставало в жизни!
Впервые Маша перестала чувствовать и тоску по нему. Не то чтобы минула ее любовь – нет, просто она вдруг сделалась странно уверенной. Перестала чувствовать себя отвергнутой, брошенной, ненужной, вот в чем дело! Теперь у нее был ребенок, она была мать – а он? Нет, ну в самом деле – кто такой он? Избалованный сын вздорной мамаши, которая готова его защищать и оправдывать во всем, даже в подлости? Человек должен уметь отвечать за свои поступки, и кто знает, что такое эта ответственность. Неужели только наказание? Нет, в самом деле! Может, они были бы счастливы, если бы сумели плюнуть на все и быть вместе. Кому какое дело? Маша, конечно, так и так бросила бы школу, а ему никто не мешал сдать экзамены, поступить в институт…
Маша знала, что выпускные он сдал с трудом, хотя весь год шли разговоры если не о золотой, то о серебряной медали – точно. И в институт поступил еле-еле, только из-за спортивных достижений взяли его в политехнический, потому что ректор политеха, это всем известно, помешан на спорте, спит и видит сделать институтскую сборную на уровне городской. А поначалу-то он хотел на инфак в педагогический – Алла Анатольевна считала, что там единственное приличное образование в городе дают. Конечно, история с Машей помешала бы поступлению на инфак – поэтому о Маше постарались забыть, как будто ее и не было. И вот, пожалуйста! В политех он так и так поступил бы, даже будучи женатым на своей однокласснице!
Обо всех этих неприятностях Маша узнавала… от кого бы вы думали? От его бабушки и дедушки! В обстановке строжайшей секретности – «Господи помилуй, если Аллочка узнает!» – они порою навещали «внучку» и приносили ей все новости о нем, не переставая печалиться, что «у молодых не заладилось», и воспринимая все беды любимого внука как разновидность божьей кары.
Маше они все обсказывали в подробностях, очевидно, полагая, что проливают бальзам на ее душевные раны. Но нет, она не злорадствовала. Та вспышка обиды и ненависти, которая заставила ее бросить: «Мне из этого дома ничего не нужно!» – и исчезнуть, тоже давно прошла. И любовь ее к виновнику своих страданий, как ни странно, осталась. Наоборот – юношеское влечение превратилось в зрелое чувство. Оно было окрашено глубокой печалью – ведь у Маши не было ни единого шанса соединиться с ним, – но в то же время исполнено надежды. Время лечит все раны, время и учит людей осознавать свои ошибки. А вдруг настанет час, когда до него дойдет, какую все-таки гнусность он совершил, каким трусом себя показал! Вдруг он опомнится и ринется к Маше за прощением? И она его простит… И они будут вместе, все время вместе. Он, Маша и их дочка. Втроем!
Маленькую девочку помыли, запеленали и увезли в детскую, пообещав, что Маша увидит свою дочку теперь через сутки, когда настанет пора кормить: «В первые сутки младенец не хочет есть, но потом – только держись!» Машу тоже вымыли и повезли в послеродовую палату. Но там не нашлось свободной койки, и ее оставили пока в коридоре. Да какая разница! Маша заснула сразу, едва ее переложили с каталки на кровать. Во сне ей виделось именно то, о чем она мечтала на – яву. Как она гуляет с дочкой и случайно встречает его. Он заглядывает в коляску, видит деточку, потом поднимает восхищенные глаза на Машу – и вдруг понимает, что больше не может жить без нее и без их ребенка. Назавтра он приходит к ней с цветами и мольбами о прощении. И тогда начинается счастье, настоящее счастье!
Сон этот был так прекрасен, что Маше не хотелось просыпаться…
Она и не проснулась.