Надежда Гуляева
Апрель 2001 года, Северо-Луцк
Надежда взяла с прикроватного столика фотографию в скромной деревянной рамочке. Высокая, костистая, седая старуха с суровым лицом, а рядом – перепуганная девчонка с темно-русой косой, высоконькая, глазастая, одетая в какую-то жуткую турецкую джинсу. Бог ты мой, в первые месяцы жизни в Северо-Луцке это тряпье казалось ей настоящей роскошью, а Глебовне – верхом эпатажа. Но она уже и тогда ни в чем не могла отказать этой нежданно-негаданно обретенной «внученьке», спасительнице, заступнице… Так они и прожили вместе этот блаженнейший в жизни Надежды год, втихомолку считая, что каждую из них на пути другой поставили бог и его пресвятая матерь. Глебовне – Надежду в полупустом вагоне пригородного поезда, где никто из дремлющих, замученных жизнью, равнодушных ко всему на свете пассажиров словно и не слышал слабых стонов женщины, у которой вдруг схватило сердце. Надежде – Глебовну в том же самом вагоне, где она ощущала такое жуткое, пугающее одиночество, какого не чувствовала никогда в жизни, такой страх перед неизвестностью, что уже готова была выйти на ближайшей станции, пересесть на встречный поезд, вернуться в Кармазинку, добежать до сарая и там, в жестяном, обугленном ведре, сжечь документы на имя Надежды Сергеевны Гуляевой, опять воротясь к своему прежнему имени Анфисы Ососковой и приуготовленной ей нескладной, неудачливой судьбе. Честное слово, Анфисе до такой степени было худо и страшно, что она так и поступила бы, когда б не давил еще более сильный страх – чтобы попасть домой, предстояло бежать через тот самый мост, нависший над бучилом…
Так маялась Анфиса в уголке вагона, про себя беспрестанно, назойливо твердя: «Я Надька Гуляева! Я Надька Гуляева!» (потом, год или два спустя, она посмотрит чудную американскую комедию «В джазе только девушки» и будет мешать смех со слезами, слушая унылую приговорку «Дафны»: «Я девушка… Я девушка!»), как вдруг услышала хрип:
– Помогите, ради бога…
С тех пор как пристал к Анфисе неотвязно бес, она о боге думать остерегалась, а тут вдруг имя его прозвучало словно прощение…
Подскочила, бросилась к бледной, будто только что из гроба восстала, а вернее – улечься туда собралась, худой седоволосой бабке, бессильно поникшей на жестком ободранном сиденье:
– Что с вами? Вам плохо?
– Сердце, – чуть слышно выдохнула та, и Надежду-Анфису жуть взяла при виде того, как посинели ее губы.
– Валидол у вас есть? – спросила она, но тотчас поняла, что был бы – старуха не ждала бы такого дурацкого вопроса, сама бы таблетку положила под язык, значит, нету валидола, а может, тут вовсе не он нужен, а что-нибудь покрепче, что дают при стенокардии. Надежда от страха напрочь забыла название лекарства, помнила только, что оно похоже на название какого-то взрывного средства, вот она и заметалась по вагонам, по своему и двум соседним, пугая людей безумным видом и не менее безумным вопросом:
– У кого есть тринитротолуол? Или хотя бы валидол? Там женщине плохо!
После вопроса насчет тринитротолуола еще две пассажирки принялись хвататься за сердце и обморочно заводить глаза, но среди одурманенных стуком колес и тряской пассажиров нашелся-таки разумный человек и сообразил:
– Что ж ты болобочешь, дура? Тебе небось нитроглицерин нужен?!
– Да-да! – радостно заорала Надежда, хватая его за руку. – У вас есть нитроглицерин? Вы доктор?
– Какой я доктор, я ворон, а не доктор, – непонятно и даже дико, на взгляд Надежды, ответил мужчина, однако вынул из кармана ковбойки стеклянную трубочку с таблетками и отсыпал Надежде на ладонь три штучки. – Дай под язык одну, ну а если не поможет…
Надежда заломила руки и бухнулась на колени в проходе между сиденьями, глядя на мужика огромными, незрячими от слез, зелеными глазищами:
– Пойдемте со мной, бога ради! Я не знаю, что делать, я боюсь!
…И она впервые узнала, впервые увидела, какое разрушительное действие на мужские, даже самые ожесточенные и закоренелые в одиночестве сердца могут производить ее полные слез глаза…
Нет, конечно, тогда она ни о чем таком не думала, честно – не думала, только немножко удивилась, отчего это «доктор-ворон» вдруг покраснел, словно невинная девица, отчего угрюмое лицо его вдруг приняло несчастное, растерянное выражение, отчего он безропотно ринулся вслед за ней в соседний вагон и там, массируя чуть живой старухе то виски, то руки (мероприятия совершенно в пользу бедных, однако они все же принесли пользу!), то и дело взглядывал исподлобья на Надежду с выражением какой-то отчаянной, почти собачьей преданности и печали.
Причина печали вскоре появилась в дверях вагона и грозно набычилась, глядя на «доктора-ворона», который как раз помогал больной прилечь, пристраивал у нее под головой Надеждину куртку, сложенную подушкой, и тоскливо косился на напрягшиеся от волнения и холода Надеждины соски.
– Ты что, тут прописался? – грозным, не предвещающим ничего доброго голосом спросила причина печали, заклинив проход своими самое малое шестью пудами, и «доктор-ворон», бросив на Надежду последний, уже совершенно безнадежный взгляд, удалился вслед за этой неохватной особой, на прощание пробормотав старухе, которая в это мгновение как раз очнулась, открыла глаза и стала непонимающе озираться вокруг:
– Хорошая у вас внучка…
На глазах у старухи появились слезы. Она слабыми пальцами поймала руку Надежды, притянула к губам и вдруг поцеловала.
И все, это было последней каплей, переполнившей чашу переживаний нынешнего дня – может быть, самого тяжелого дня в жизни Анфисы Ососко… тьфу, Надьки, Надюшки, Надежды Гуляевой. Она рухнула на колени, уткнулась в подол старухина платья, кое-где перепачканного землей и травой (потом узнала, что Глебовна ездила в деревню помогать сестре окучивать картошку и собирать на ней колорадского жука, а переодеться у сестры было не во что, потому что, в противоположность высокой массивной Вере Глебовне, ее старшая сестрица Анна Глебовна уродилась крошечной и сухонькой, словно мышка, а с годами высохла еще пуще), и принялась рыдать так, что Глебовна отчаянно перепугалась и теперь уже она совала Надежде тринитро… то есть этот, как его, нитроглицерин, и предлагала ей прилечь, и подкладывала под голову сложенную подушечкой куртку, прикрывала ей плечи своим стареньким плащиком… Надежда еще долго рыдала, между всхлипываниями выталкивая какие-то обрывки рассказов о своей жизни, потому что Глебовна спрашивала, кто она и откуда, вот она и бормотала об умершей матери, о чокнутом отце, о подружке-разлучнице, которая увела у нее парня и даже уехала к нему во Владимир, так что ей, Надежде Гуляевой, белый свет стал немил и она подалась куда глаза глядят, искать счастья…
Эта история, насквозь шитая белыми нитками, произвела на Глебовну столь же сокрушительное впечатление, как заплаканные зеленые глаза – на того «доктора-ворона». После Надежда узнала, что Вера когда-то точно так же, с помутившейся от ревности головой, сбежала из родной деревни в тот самый день, когда ее жених играл свадьбу с ее самой лучшей, самой близкой, самой задушевной подружкой. Потом она прижилась в городе, вышла замуж, ждала ребенка, но потеряла его, когда в неурочный час воротилась домой и застала в супружеской постели мужа – со своей самой лучшей, самой близкой, самой задушевной подругой… После выкидыша она больше уже не могла иметь детей, да и от кого? Только выгнав неверного мужа, Вера Глебовна поняла, что была закоренелой однолюбкой. Но гордость не позволила вернуть его, а главное, он и сам не больно-то мечтал о возвращении. Так и вековала одна-одинешенька, без детей и внуков, без задушевных подружек, которых с тех пор она просто-напросто не заводила. Поддерживала ровные, добрые отношения с соседками, с товарками по работе (всю жизнь Глебовна прослужила бухгалтером в домоуправлении, там и квартиру получила, оттуда и на пенсию пошла) – но не более того. Жила если и не счастливо, то внешне вполне довольная судьбой. Что произошло, какая молния вдруг ударила ее по темечку, внушив, что нельзя дольше жить в полном, беспросветном, неизбывном одиночестве, – неведомо. То же самое чувство и в ту же минуту испытала Надежда.
Ну, с ней-то как раз все понятно: как-никак денек у нее выдался… дай бог никогда такого больше не переживать! Да и настолько она не избалована была лаской и вниманием, настолько исстрадалась по этим чувствам, настолько боялась обрушившегося на нее одиночества, своей затерянности в огромном незнакомом мире, что кинулась к Глебовне, словно заблудившееся дитя к няньке. Потом, когда Надежда начала тщательно выкорчевывать из себя самые последние остатки Анфиски и взялась за чтение классики (в той, «прошлой» жизни, в отличие от подлинной Надьки Гуляевой, ее за книжку никакими плетками было не загнать!) и прочла «Отверженных», она обнаружила, что Жан Вальжан и Козетта обрели друг друга точно так же, как они с Глебовной. Встретились одинокие души, причем души родственные, – и дали друг другу, сколько могли, тепла, участия – и счастья. Потому что подлинно счастлива, по-настоящему счастлива Надежда была только в этот год жизни у Глебовны, которая и пожить-то у себя пригласила, а потом прописала на своей жилплощади, и одела-обула, и кормила до тех пор, пока Надя не нашла работу и не поступила на вечерние курсы экономистов… А еще Глебовна помогла ей получить новый паспорт, уже с собственной фотографией, взамен «утерянного». Надежда все-таки не рискнула до такой степени испытывать судьбу, чтобы козырять чужим документом. Собственно, Глебовна сама натолкнула ее на мысль получить новый паспорт, рассказав о своих наилучших отношениях с паспортисткой в домоуправлении и со всеми бабами в паспортном столе районного отделения милиции… Между прочим, там же работала Алла Симагина, жена участкового милиционера, который был прикормлен Алимом, потом по наследству перешел к Надежде – и однажды январским вечером позвонил ей, чтобы сообщить: надвигаются неприятности с той стороны, откуда их и следовало ждать. И теперь звонит, чтобы предупредить о том же самом…