Глава шестая
В опустевшее ночью управление я влетела просто на ураганной скорости, едва не сбив с ног ребят из дежурившей сегодня ФСГ-3, спешивших на выезд. Наши уже, наверное, нервничали, потому что я опаздывала как минимум на час на совещание, которое Григорий Абрамович назначил на двенадцать ночи. Наступали последние сутки, за которые мы могли еще успеть разыскать и обезвредить террориста без ущерба для нашего престижа. Если не успеем, они могут оказаться последними сутками существования группы ФГС-1.
Григория Абрамовича, судя по всему, раздирали противоречивые чувства. Он явно нервничал и раздражался по поводу того, что я болтаюсь неизвестно где, не звоню и не являюсь на совещание. Времени на то, чтобы выполнить приказ, остается совсем мало, и, вполне возможно, выполнить его нам не удастся. Нужно заранее обдумать, как жить дальше. И сделать выводы раньше, чем их сделает начальство. Понятно, что мысль о все более отчетливо маячившей впереди пенсии майора Воротникова не вдохновляла и настроение ему не повышала.
Но мое отсутствие одновременно вселяло в него и какую-то надежду. Он хорошо понимал, что просто так, без серьезного повода, я нигде задерживаться не стану, да еще в такой сложной ситуации, практически в условиях цейтнота, когда счет времени шел уже на часы. Если меня нет, значит, я что-то откопала, успокаивал себя Григорий Абрамович. Я и раньше замечала, что Грэг поглядывает на меня порой с надеждой, особенно, когда мы все оказываемся в тупике.
В кабинет, где царили раздражение и беспокойство Григория Абрамовича, привычное уныние и терпеливость Кавээна и растерянность Игорька, я ворвалась с криком: «Я его нашла!»
— Я его нашла, ребята! — орала я, не в силах успокоиться. — Мы его возьмем, причем сегодня же. Тут ехать-то час, от силы — полтора. Дядь Саша, готовь машину!
Кавээн настороженно посмотрел сначала на меня, потом на Григория Абрамовича, и я смутилась. Что это я раскомандовалась, в самом деле? У нас командира группы пока еще не сменили.
Я уже готова была извиняться, но Грэг и ухом не повел, видя такую откровенную узурпацию его командирских прав. Он только кивнул Кавээну головой, и тот, сорвавшись с места, побежал в гараж. Мне было очень приятно, что Григорий Абрамович, не задав еще ни одного вопроса, отдал распоряжение приступить к выполнению моего плана. Все это говорило о том, что он доверяет и моим выводам, и моей интуиции. А я действительно чувствовала, что сегодня мы возьмем этого террориста, успеем это сделать в отведенный нам срок и выполним приказ.
— Кто? — спросил Григорий Абрамович, вставая из-за стола и доставая из верхнего ящика личное оружие — старенький проверенный «макаров».
— Машков! — ответила я. — То есть Машков-старший, брат того, взорванного на своей свадьбе. Он живет в Красном Плесе, за Волгой, на той стороне. Заброшенная деревушка почти напротив Тарасова, только немного ниже по течению.
— Так это он своего родного брата взорвал, что ли? — уточнил Григорий Абрамович на бегу, когда мы уже в полной экипировке сбегали по лестнице со второго этажа. — Зачем? И роддом тоже он взорвал? И всех остальных? Ты мотивы его поняла?
— Брата он взорвал, — ответила я. — Там явная психическая ненормальность. Мотивы очень сложные, поскольку человек он талантливый и образованный. Учился у Мартыненко, тот его считал почти гением в математике, думал, что он его место со временем займет.
Мы уже впрыгнули в машину и мчались по ночному Тарасову с максимально возможной скоростью, надеясь на высокие пилотские качества Кавээна. Редкие машины шарахались от нас в разные стороны, гаишники возмущенно хватались за свои полосатые жезлы, но, увидев яркую красно-синюю расцветку нарушителя правил дорожного движения, махали рукой, понимая, что спешить нас заставляет необходимость, а не исконно русская любовь к быстрой езде.
— Но у Мартыненко Александр Машков проработал всего год после защиты диссертации, — продолжала я рассказывать то, что мне удалось накопать за сегодняшний вечер, — и неожиданно уволился. Он, кстати, старший из братьев. Александр круто поменял свою жизнь, уехал от брата и отца, с которыми жил в то время, и поселился в этом самом Красном Плесе, один.
— Не женат? — спросил Игорь.
Я усмехнулась.
— Конечно, нет. Женщин ему заменяли бомбы.
— Он что, враждовал с братом? — спросил Григорий Абрамович. — За что он его?
— Я думаю, за то, что тот женился, — ответила я. — Вернее, за то, что у него нет никаких проблем с женщинами, что он может создать… — Я запнулась и поправилась: — Мог бы создать полноценную семью.
— Что ты хочешь сказать? — перебил меня Грэг. — Этот Машков-старший, он неполноценный какой-то, что ли? Инвалид?
— Я не могу пока с уверенностью ответить на этот вопрос. Мне нужно с ним самим поговорить. Если речь идет о психической неполноценности, то думаю, что это именно так, хотя полностью я в этом не уверена.
— На что он живет? — спросил Грэг. — Чем занимается? Где работает?
— Точно сказать не могу, но, судя по письмам, которые я нашла у Машкова-младшего в квартире, можно предположить, что он нигде не работает, деньги выпрашивает, вернее, выпрашивал у младшего брата. А занимается тем, что изготавливает свои взрывающиеся бандерольки, начиняет их бомбочками и рассылает своим жертвам.
— У тебя есть доказательства, что это именно он? — спросил Григорий Абрамович.
— Письмо к младшему брату, — ответила я, — в котором он просит его все письма, где сообщается что-либо важное, помечать красным фломастером — проводить под маркой жирную черту. И сам обещает делать то же самое. Это даже не просьба. Написано так, словно он приказ отдает, — требовательно и безапелляционно.
— Интересно, он и деньги у него таким же тоном просил? — подал голос Игорек.
— Не забывай, Игорь, что он все-таки больной человек, — напомнила я. — Причем психически больной. И болен он серьезно.
— Как ты узнала, где он живет? — уточнил Григорий Абрамович.
— Он писал обратный адрес на письмах к брату, — ответила я.
— Действительно, явный псих! — проворчал Игорек. — Мог бы попросить брата присылать ему деньги до востребования, чтобы адрес свой не светить.
— Помолчи, Игорь! — приказал Грэг.
Мы замолкли. Григорий Абрамович молчал вместе с нами, что-то напряженно обдумывая. О чем он думал? Может быть, о том, что ему теперь, слава богу, скорее всего не придется уходить на пенсию? Или о том, что мы утрем-таки нос этим пижонам из ФСБ, если, конечно, возьмем этого самого Машкова-старшего.
— Интересно, — сказал вдруг Григорий Абрамович, — есть у него сейчас готовые бомбы?
Мы с Игорьком не ответили. Откуда нам знать? А ему-то, Абрамычу, это зачем?
Григорий Абрамович словно услышал мой невысказанный вопрос.
— Очень не люблю ждать в больничном коридоре, когда людям из моей группы пришивают руки или ноги. А если голову оторвет? Назад не пришьешь.
Он посмотрел на меня и улыбнулся.
— Где еще я найду тогда такого психолога?
…Красный Плес оказался забытой богом деревушкой на левом берегу Волги, полностью погруженной во мрак, утонувшей в высоких зарослях какой-то травы, как выяснилось утром — крапивы. Было начало третьего ночи. Искать сейчас самостоятельно дом, в котором живет Александр Машков, не было никакой возможности.
Стоило бы, конечно, дождаться рассвета, до которого осталось часа полтора, не больше, но Григорий Абрамович спешил поскорее добраться до террориста. Он приказал Кавээну подъехать к одному из немногочисленных домов, осветить фарами окна, а сам пошел на переговоры с местным населением, если таковое обнаружится. Мы остались ждать результатов его дипломатических усилий.
Григорий Абрамович разговаривал минут десять, но зато вернулся с провожатым, который сам вызвался показать дом Машкова. Он оказался мужиком словоохотливым и трещал всю дорогу, несмотря на то, что его подняли из постели среди ночи.
— Машков дрянь-человек, — сообщил нам мужичонка, хотя мы его ни о чем подобном не спрашивали. — Я как рассуждаю? Ты, конечно, можешь сам не пить и других за это осуждать. Это сколько тебе угодно. Ну так мы тебя с собой и не зовем! И если заходим иногда, так не для того, а чтобы поговорить. О жизни нашей красноплесской. Ты человек новый, твое мнение нас интересует!
— А кто это «вы»? — спросил Григорий Абрамович. — Много «вас»?
— Мы — это обчество наше, красноплесское, — пояснил мужик. — Петр Степыч, Степан Трофимыч и я — Николай! А больше у нас мужиков нет. Баб, впрочем, тоже. Мужики ушли, а бабы разбежались за мужиками. Нас трое осталось, самое оптимальное число. Мы, мужики красноплесские, — население оседлое, а бабы, они кочевники. Вернее, кочевницы. Но это слово иностранное, а по-русски сказать — сучки они и б…! Кочуют из-под одного мужика под другого. Но это так, к слову, баб сейчас в Красном Плесе нет ни одной. Только мужиков трое. Машков четвертый, но он — дрянь-человек. Обзывается на нас. В дом не пускает, на пороге с топором стоит, а нас материт, чертыхает да бесами обзывает!
— Он ездит куда-нибудь? — спросил Игорек.
— Редко! — сделал скептическую гримасу Николай. — На почту только. Но в дом и без него не войдешь. Мы-то поначалу думаем — раз человек все дома да дома сидит, — наверное, он самогонку гонит! Дождались, когда он на почту, и к нему. А там кобелина во такой! Как выскочит из-под крыльца! У Петра подошву от ботинка сожрал, зверюга! Машков его Тензором кличет.
— Машков купил здесь дом? — спросила я.
— Купи-ил? — переспросил мужик. — Да у него купилка не выросла еще. Тьфу на него, не хочу и разговаривать про него больше! Темный человек. Мутный и темный, как самогонка у Степан Трофимыча. Но та хоть за душу берет — резко и конкретно! А Машков что? Так, обычный говнюк, дрянь-человек.
«Рафик» ехал в темноте медленно, но отъехали мы от деревни уже порядочно, следуя указаниям ни на секунду не умолкавшего Николая.
— Направо здесь возьми, — говорил он, угадывая дорогу по каким-то ему одному известным приметам. — Вот же и тут, и тут вот дома же стояли, а теперь? А теперь пустырь, косогор, пепелище. Разбежалось село, как тараканов стайка. Осталось нас всего ничего. За последние десять лет всего один человек в Красном Плесе поселился, и тот — Машков. Пропало село. Где стол был яств, там гроб стоит! Пепелище!
— У вас пожар был, что ли? — спросил Игорек. — Сгорело село?
— Да куда ж оно сгорит-то? — удивился мужик. — Эт же поджигать надо специально, чтобы сгорело. Да еще и не сумеешь. Не-ет! Разъехались сами кто куда. Часть в Тарасов хорошей жизни искать, словно она здесь у них плохая была. Часть в райцентр подалась, в Крутое. Это поселок такой, Крутое называется. Там пивзавод построили, крупный. Рабочих много надо. Так наши прям с домами вместе и переехали туда. Крутыми стали, а мы, значит, красноплесцами остались. А кто здесь дом оставил, так растащили все, по досочке растащили.
— Кто ж растащил, — спросила я, — если, кроме вас троих, никого здесь не осталось?
— Так мы же и растащили! — удивился даже мужик. — Кто ж еще?
Он пристально вгляделся в начинающую сереть темноту и вдруг объявил:
— Здесь! Приехали.
Мы вышли из машины, но сколько ни озирались, ничего похожего на жилье разглядеть пока не могли. Наш проводник привел нас в широкое устье какой-то балки, поросшей травой и редкими кустами. Широкий ее конец выходил к Волге, и там было чуть светлее, а сужающийся тянулся вглубь обрывистого берега. Между поднимавшимися постепенно все выше стенками обрыва было по-прежнему темно.
Мы стояли на краю обрыва. Спускаться на машине нельзя было и думать — дорога была слишком крутая, а, кроме того, даже те несколько десятков метров, которые мы могли рассмотреть, походили больше на трассу для слалома, а не на дорогу. Машина тут запросто могла сделать кульбит.
— Дальше пешком, — скомандовал всем нам Григорий Абрамович. — Давай показывай, куда тут дальше идти, Николай.
Мужичок сплюнул и, пробормотав что-то о кобеле по имени Тензор, заковылял вниз. Странно, но, пока мы спускались, вокруг посветлело. Как-то сразу стало видно и Волгу с застывшей, неподвижной серой водой, и отвесную стену противоположного обрыва, сложенную из какой-то породы ярко-желтого цвета, и залитую густой мрачной зеленью ложбину между стенками обрыва.
Метрах в двухстах от берега, на пригорке, прямо посередине лощины, мы разглядели небольшой дом, пестротой своих некрашеных стен и облезлой крыши издали совершенно сливающийся с пестрым песчаником, из которого состоял пригорок. Вид у домишки был совершенно нежилой. Больше всего он был похож на заброшенный сарай, который когда-то стоял рядом с добротным жилым домом. Хозяева, должно быть, переехали, дом забрали с собой, а сарай остался на старом месте, поскольку хранился в нем один хлам.
Машина наша остановилась где-то посередине между Волгой и этим сараем. Грэг приказал Кавээну заблокировать двигатель. Было там у дяди Саши какое-то тайное противоугонное приспособление. Мы все двинулись вниз. Николай довел нас до единственного дерева, которое росло в ложбине, и заявил, что дальше он не пойдет, поскольку прошлый раз он едва успел добежать до этого дерева. Петька бежал сзади, так его этот самый Тензор (Николай ударение делал, конечно, на последнем слоге) успел за ботинок ухватить. Вы, мол, как хотите, дело ваше, но сам он дальше — ни шагу. Да тут, собственно, идти-то всего ничего осталось. Дорожка, конечно, попетляет еще самую малость, но она точно к дому Машкова ведет, не заблудитесь…
Николай сел под дерево и начал вставлять в черный мундштук окурок сигареты. Мы поняли, что дальше он действительно не пойдет.
Григорий Абрамович махнул на него рукой, и мы пошли дальше одни. На меня навалилось ощущение полной нереальности происходящего. Чуть больше часа назад мы еще сидели в своем управлении в центре большого современного города, а теперь вокруг нет даже признаков цивилизации, словно мы попали в какой-то вестерн. Я нисколько не удивилась бы, если бы из густой травы поднялись какие-нибудь апачи с томагавками в руках и начали бы плотоядно поглядывать на наши скальпы.
Пока мы спускались с обрыва, рассвело окончательно. Окружающая обстановка перестала быть призрачной и приобрела реальные черты, гораздо более близкие к российскому Нечерноземью, чем к американскому Дикому Западу. Не могу припомнить, что растет в американских прериях и на дне их знаменитых каньонов, но когда я увидела заросли огромных лопухов и крапивы, высота которой кое-где превышала человеческий рост, я поняла, что никакие апачи в этих зарослях не усидят. Как-то не могу представить себе индейцев, спрятавшихся в крапиве.
Не доходя до дома метров тридцать, Григорий Абрамович жестами разослал нас по сторонам. Мы с Игорьком перекрыли проход к Волге вдоль стенок обрыва, сам Григорий Абрамович шел посередине, а Кавээн поспешил вперед, чтобы отрезать путь в верховья ложбины.
Мы шли открыто, поскольку подкрасться к дому незаметно было, пожалуй, невозможно. Он стоял на слишком открытом месте, вокруг него был пустырь метров двадцать в диаметре, в центре которого и находился дом. Ни лопухи, ни заросли крапивы близко к дому не подходили. Единственная надежда была на то, что Машков под утро крепко спит. Но как быть с собакой, о которой говорил Николай, я не знала, не знал, наверное, и Григорий Абрамович. Но ждать у моря погоды было тоже глупо. Если уж Машков такой домосед, где уверенность, что он вообще выйдет из дома? Да и убедиться не мешало, действительно ли он находится в доме. Вдруг сегодня как раз один из тех редких случаев, когда он выбрался куда-то по своим зловещим делам.
Я потеряла из виду Григория Абрамовича и старалась продвинуться как можно ближе к дому, не сводя при этом глаз с окна, выходившего на мою сторону. Если Машков попытается выбраться наружу, другого пути с моей стороны у него нет.
Вдруг до меня донесся звук выстрела и следом за ним собачий визг. Значит, с Тензором Григорий Абрамович уже повстречался. Но выстрел-то наверняка разбудил Машкова. Люди с неуравновешенной психикой вообще спят чутко, а тут такое ЧП. Моя задача теперь, как я поняла, изменилась — как можно быстрее добраться до стены дома, чтобы не маячить перед окном, из которого меня будет видно как на ладони. Мы не имели никакого представления, вооружен ли Машков, но исключать такую возможность было нельзя.
У нас в группе штатное оружие положено было только Грэгу, остальные не были вооружены. Кавээн, насколько я помню, прихватил с собой из машины торцовый ключ на тридцать два, который он возил с собой исключительно для подобных целей, поскольку ключ был тепловозный и для ремонта «рафика» вряд ли пригодился бы. У Игорька тоже специально для таких ситуаций всегда лежала в «рафике» милицейская дубинка. Я ограничилась крепкой палкой, найденной у того дерева, где мы оставили Николая.
Сразу после выстрела я побежала вперед, стараясь не упускать окно из поля зрения на тот случай, если Машков решит им воспользоваться, чтобы скрыться. Двадцать метров каменистого пустыря пробежала за несколько секунд и, отдуваясь, бросилась под стену дома. Окно было прямо надо мной. Не зная, что предпринять дальше, я тихо свистнула, надеясь, что Грэг и Игорек тоже давно уже около дома и нам остается решить только одну задачу: как проще войти внутрь.
Мне никто не ответил, и это меня несколько удивило. Я решила заглянуть в окно, но в стекле уже отражалось показавшееся над противоположной стороной Волги солнце, и я ничего не смогла разглядеть внутри дома.
«Нужно посмотреть, где там Григорий Абрамович и Игорь», — подумала я и тихо поползла к углу дома.
Выглянув за угол, я не увидела, к своему удивлению, Григория Абрамовича. Рядом, буквально в двух метрах от меня была дверь. Она на мгновение приоткрылась, на пороге возникла высокая фигура мужчины, который, размахнувшись, бросил что-то на тропинку, ведущую к дому, — в ту сторону, с которой должен был подходить Григорий Абрамович.
Тут же по ложбине пронесся звук выстрела, и я увидела, как от двери рядом с головой мужчины отлетела щепка. Он юркнул обратно, и в ту же секунду на тропинке раздался оглушительный взрыв. По стене дома очередью простучали отброшенные взрывом камни.
Я бросилась на землю, спрятавшись от камней за углом. Не успел затихнуть гул взрыва, как у меня над головой раздался звон выбитого стекла, и чьи-то крепкие руки схватили меня за пояс спецкомбинезона и рывком втащили внутрь дома.
Не успев даже толком испугаться, я оказалась лежащей на грязном полу, заваленном обрывками бумаги и стружками. Подняла голову, села. Надо мной стоял высокий мужчина в рваных брюках, вместо ремня стянутых в поясе закрученной проволокой, в пиджаке на голое тело. Грязные волосы на голове были спутаны, неопрятная борода скрывала нижнюю часть лица. Он мало походил на своего брата Алексея Машкова. Хотя некоторое сходство с фотографиями, по которым я запомнила взорванного им брата, все же было.
На его лице играла ироничная улыбка. Этой улыбкой и чем-то еще он напоминал кинорежиссера Андрона Михалкова-Кончаловского. И вдруг я поняла, в чем это сходство и что делало его лицо таким странным, контрастирующим с нищенской внутренней обстановкой дома и его убогой одеждой: очки в тонкой оправе, поблескивавшие золотом, и взгляд пронизывающих нервных глаз. Следует признать, что ирония, которая сквозила в его взгляде, очень органично вписывалась в атмосферу происходящего. Он выглядел, словно герой трагедии, принимающий участие в дешевом фарсе.
— Вы, без всякого сомнения, и есть тот самый самоуверенный капитан Ольга Николаева, — скорее не спросил, а констатировал он. — Рад визиту. Вы хоть и наглы, кое о чем, я думаю, с вами можно будет поговорить. Только, бога ради, не об элементарных частицах!
— Вы Александр Машков? — спросила я.
Он наклонил голову и посмотрел на меня поверх поблескивающих очков.
— А вы в этом до сих пор сомневаетесь?
Я промолчала.
Он вдруг вскочил, вновь распахнул дверь и швырнул что-то наружу. Раздался еще один взрыв. Машков засмеялся.
— Вы хотели взять меня голыми руками! Идиоты. Вам это не удастся. Хотя бы только потому, что все вы защищаете эту насквозь прогнившую систему. А мне на нее наплевать! Я знаю, как ее разрушить, хотя сделать это совсем непросто. Нужна невероятная воля, чтобы это совершить. Воля полностью свободного человека. Абсолютно свободного. В том и смысл, чтобы быть свободным, парящим во времени и презирающим законы, по которым устроено пространство.
Раздалась автоматная очередь, дверь затрещала под пулями. Я бросилась на пол. Кто это, черт возьми, стреляет? Откуда взялся автомат? И почему они стреляют так неосторожно? Они меня вместе с ним собираются ликвидировать, так, что ли? Как издержки производства? Куда же Григорий Абрамович смотрит?!
Машков не пошевелился даже, когда дверь затрещала под выстрелами. Он уселся на табурет в единственной комнате этого дома и, выпрямившись, сдержанно смеялся. То ли надо мной, то ли над теми, кто стрелял снаружи. От его смеха у меня по спине пробежали мурашки.
— Однако им пора уже попробовать со мной договориться, — сказал он, едва только смолкла автоматная очередь. — Что-то они медлят.
И тут же я услышала голос Григория Абрамовича, усиленный мегафоном.
— Машков, сдавайся. Ты окружен. Если не сдашься, будешь уничтожен. Отпусти нашего человека, и мы гарантируем тебе жизнь. Выходи из дома и ложись на землю. Стрелять мы не будем. Выходи и ложись, Машков, другого выхода у тебя нет!
Машков подошел ближе к двери, встал за косяк и закричал:
— Если кто-нибудь сделает шаг в сторону дома, я взорву себя вместе с вашим смазливым психологом! А пока заткнитесь и дайте мне подумать.
Было слышно, как Григорий Абрамович выматерился, забыв выключить мегафон.
Что-то слишком уж там у них обстановка нервная. Машков, напротив, казался спокойным, хотя именно он и должен был бы нервничать больше всех.
Машков посидел минуты две на своей табуретке, потом опять подошел к двери и крикнул:
— Эй вы там! С автоматами! Слушайте меня. Убирайтесь отсюда подобру-поздорову, и я никого не трону. Иначе я взорву все свои запасы взрывчатки. У меня ее килограммов сто пятьдесят. Я даю вам полчаса на то, чтобы вы убрались отсюда. Ваш психолог останется со мной.
«Что значит — останется со мной? — подумала я. — Хотелось бы большей определенности».
— Если через полчаса я увижу здесь кого-нибудь из вас, — продолжал кричать Машков, — я устрою фейерверк.
«Еще неизвестно, — подумала я, — правду он говорит о взрывчатке или блефует. Но Грэг ни за что не бросит меня тут с ним наедине!»
Голос Григория Абрамовича, усиленный мегафоном, я услышала буквально сразу же, едва успев о нем подумать.
— Мы твои условия не принимаем! — неожиданно для Машкова заявил Григорий Абрамович. — Даю тебе два часа подумать, послушать. Если через два часа вы с нашим капитаном-психологом не выйдете из дома с поднятыми руками, мы тебя уничтожим.
Машков усмехнулся, но кричать в ответ больше ничего не стал.
— Ему можно верить? — спросил он меня.
— Можно, — ответила я. — Два часа сюда никто не сунется. Только какая тебе разница, двумя часами раньше, двумя часами позже?
— Что? — спросил, не поняв меня, Машков. — Что раньше или позже?
— То, что ты задумал, — сказала я, — но на что не можешь пока решиться.
Я, конечно, блефовала, но из его фраз, сказанных до того, как вмешался Грэг с мегафоном, мне показалось, что речь у него идет о самоубийстве. Только о каком-то не совсем обычном, каком-то особом. Я не знала, о чем именно он говорил, но его странное спокойствие в безвыходной ситуации свидетельствовало о том, что собственная жизнь ему безразлична. Как, впрочем, и любая другая.
Намек Григория Абрамовича я прекрасно поняла. Последние фразы прозвучали, скорее всего, не столько для Машкова, сколько для меня. Абрамыч сообщал мне, что времени у меня осталось всего два часа. Два часа он сможет контролировать ситуацию, что случится потом, неизвестно. Но Григорий Абрамович советует мне не терять времени даром, а постараться установить контакт с террористом, а затем и контроль над ним.
Поэтому в его фразе прозвучало странное вроде бы слово «послушать». Кого может слушать Машков в этой ситуации? Конечно же, только меня. А чтобы было, что слушать, я должна говорить. Иначе два часа пройдут, поднимется стрельба. И меня либо застрелят штурмовики, либо взорвет Машков.
А откуда, собственно, возьмутся штурмовики? В МЧС такой специализации нет. Штурмовики — это ФСБ! Значит, вот откуда эта автоматная стрельба, вот кто там, снаружи, сейчас диктует условия и выкручивает руки Григорию Абрамовичу, требуя немедленного штурма. ФСБ сидела у нас на хвосте, и мы сами привели их к дому Машкова. Если меня взорвет Машков — это устроит ФСБ больше всего: они тут вроде бы и ни при чем. Вот если он меня не взорвет, кому-то из них нужно будет стрелять не особенно точно, чтобы «случайным» выстрелом задеть меня.
Я поняла, что ФСБ обязательно воспользуется ситуацией, чтобы свести со мной счеты. Григорий Абрамович еще как-то ухитрился выбить у фээсбэшников эти два часа, чтобы дать мне возможность уговорить Машкова сдаться и тем самым сделать штурм бессмысленным.
Эти два часа я использовала с максимальной пользой для дела. Машков и сам говорил, что не против, как он выразился, со мной поболтать. Не знаю, право, что имел в виду он, а я просто начала задавать вопросы — о нем, о его прошлом, о его родственниках. Постепенно начали вырисовываться очень любопытные вещи.
Своего брата Александр Машков, можно сказать, любил. Любил с самого раннего детства. А вот ненавидеть начал только в самое последнее время. Все началось с того, что младший брат Лешка начал бегать за девочками. Тут только старший, который был взрослее младшего на год, сообразил, что сам-то он от девочек весьма и весьма далек. Они его просто не интересовали.
С уверенностью, что девочки, девушки, женщины его совершенно не интересуют, Александр Машков прожил несколько лет. Он даже успел окончить школу и поступить в университет на мехмат.
Но в один прекрасный день до него дошло, что отсутствие интереса к противоположному полу — это ненормально! Его сверстники не только имели этот интерес, но и активно удовлетворяли его. То есть жили нормальной половой жизнью. Сашка же Машков оставался в этом смысле полным младенцем. Не знал даже, как и что там у них устроено.
Короче говоря, проучившись три года в университете, он сделал для себя открытие: открыл существование противоположного пола. Но это открытие оказалось не единственным. Машков обнаружил одновременно, что он боится этого противоположного пола. Даже подойти и заговорить с девушкой было ему непреодолимо страшно, не то чтобы затащить ее в постель и трахнуть. Впрочем, он имел очень смутное представление о том, как это делается.
Младший между тем времени даром не терял. Женщины в его молодости сыграли положенную природой роль, и тем самым Алексей вызывал раздражение у старшего брата, который сам не смог сделать того, что легко делал младший.
Старший окончил механико-математический факультет университета, написал прекрасную дипломную работу под руководством профессора Мартыненко. Постепенно научные исследования поглотили избыток психической энергии, которая у старшего Машкова не расходовалась нормальным, то есть сексуальным путем. Александр поступил в аспирантуру и вместе с Мартыненко написал весьма оригинальную и перспективную диссертацию на какую-то очень специальную тему. Всего я так и не поняла, хотя объяснял он довольно подробно. Мартыненко оставил его у себя на кафедре, гордился им, считал самым способным из всех своих учеников и видел в нем своего преемника, поскольку последние годы часто подумывал о том, что работать становится все тяжелее. Александра Машкова у Мартыненко ждала блестящая научная карьера.
Но проработал он у Мартыненко всего один год. Машков выдержал настоящий штурм со стороны профессора, который пытался отговорить Александра от его решения уволиться из университета, бросить работу и уйти из науки. Молодой человек настоял на своем.
Когда учился в аспирантуре и готовился к сдаче кандидатского минимума по философии, он случайно увлекся идеями экзистенциализма. Не то чтобы идеями, а просто очень заинтересовался тем, как понимал свободу Николай Бердяев, например. От него же перенял он и ненависть к беременным женщинам. Но тихого в своей ненависти Бердяева Машков превзошел, и очень далеко. Очень привлекательными для него оказались идеи Сартра. С детства вычеркнутый из общества в силу своих психосексуальных проблем, Машков возненавидел это общество. Понятие «коллектив» стало чуждым для него, ненавистным.
Примерно таким путем психическая болезнь укоренилась в его голове и дала те результаты, о которых лучше не вспоминать. Расстройство превратилось в болезнь, а затем вылилось в ее агрессивную форму.
Талантливый и чувствительный от природы, старший Машков уловил, что не может осуществить то, что Сартр называет существованием, — не может быть самим собой, исполнять все свои желания. Свой страх перед женщиной Машков тоже связал с отсутствием свободы, перепутав причину и следствие. В его голове все разложилось по параноидальным полочкам — общество заставляет его, Машкова, работать, зарабатывать деньги, вести социальный образ жизни. Само существование женщин заставляет его их хотеть, бояться и, следовательно, ненавидеть.
Бросив науку, Машков ушел из дома, от отца и младшего брата, уехал из города, не имея никакого плана дальнейшего устройства своей жизни. Он отправился пешком по берегу Волги. Через неделю набрел на полузаброшенную деревню. Там его накормили. Увидев в лощине за деревней сохранившийся сарай, Машков решил в нем поселиться. Место вполне его устраивало — безлюдное, глухое, вдали от проезжих дорог. Здесь можно было бы забыть о ненавистном обществе, о давящей его индивидуальность цивилизации.
Александр Машков кое-как починил сарай. Он стал немного походить на дом. Скорее всего, это было что-то вроде летней кухни, пристройка к дому, где хозяева готовили, хранили всякий хлам и припасы. Печка, по крайней мере, в ней была. Машков съездил в Тарасов, разыскал брата и выпросил у того немного денег, чтобы купить себе продуктов на зиму.
Всю зиму он практически не выходил из своего сарая. Осенью было особенно холодно. А вот зимой неожиданно оказалось потеплее — снегом ложбину завалило наполовину, и сарай Машкова был практически похоронен под снегом. Четыре месяца он провел в своем добровольном заточении.
А когда весной растаял снег и сначала затопил его сарай полностью, а потом освободил ему путь наружу, из-под снега вышел человек, одержимый одной только идеей — отомстить тем, кто лишил его свободы. Машков пришел к выводу, что в его проблемах с женщинами виновата прежде всего природа, наградившая его такой психологической организацией, а также семья, где он сформировался как личность, и общество, которое превратило его первоначальную робость перед женщиной в страх, предопределило его сексуальную патологию.
За время, проведенное под снегом, он многое передумал и заключил, что общество будет продолжать уродовать своих членов. И только он, Александр Машков, который все понял, во всем разобрался, должен взять на себя миссию борьбы с этим обществом. Он решил исполнить этот свой долг, чего бы ему это ни стоило.
Весной обросший и одичавший Машков явился к брату и снова потребовал денег. Тот не смог отказать, в надежде, что это поможет Александру вернуться к нормальной человеческой жизни, пусть в уединении, пусть в какой-то глухой дыре, но и в глуши можно оставаться человеком.
Но Александру Машкову деньги были нужны для иной цели. Его волновали не условия жизни, ему нужна была возможность решать судьбу других людей. На полученные от брата деньги он накупил различного оборудования, материалов и принялся за изготовление бомб, ибо человек он был талантливый, с неизрасходованной кипучей энергией. Задачу, поставленную перед собой, он решил удивительно быстро.
Еще несколько раз он просил денег у младшего брата, теперь уже в письмах. У него не было никакого желания посещать дом, в котором он вырос, всякое напоминание о своей семье вызывало у него приступы ненависти. Поэтому он писал брату письма. Первое время пытался доказывать ему, что тот живет неправильной жизнью, подчиняясь силе общества и зову плоти: посылал ему в письмах свои рассуждения на эту тему, но младший Машков был человеком слишком прагматичным и приземленным, чтобы понять своего старшего брата, обратить внимание на явное расстройство его психики.
Деньги Алексей ему посылал. Несколько раз и довольно помногу. Старший сумел купить на одном из взрывных складов геофизиков-сейсморазведчиков килограммов двести взрывчатки и переправил ее в свою хижину. После этого он впервые провел эксперимент с бомбой своего производства. Заложив бомбу в трещину в одном из обрывов, ограничивающих лощину, Александр Машков взорвал ее, заметно изменив тем самым конфигурацию обрыва. Сбежались мужики из деревни, все трое оставшихся ее жителей. Машков кое-как от них отбился и заперся вновь в своей берлоге. Но мужики приставали, хотели познакомиться, выпить вместе, поговорить по душам за жизнь…
Пришлось купить выдрессированную собаку-сторожа, которая кидалась молча и хватала за горло тех, кто не слишком заботился о своей безопасности. Машков назвал собаку Тензором. Кобель потрепал малость непрошеных визитеров из деревни, и те больше не совались.
Свою первую бомбу Машков доставил сам на место предполагаемого взрыва. Побывав в шкуре аспиранта, хорошо представляя их материальное положение, Машков решил сыграть на их вечной нехватке денег и замаскировал бомбу под полупустую пачку сигарет. Бомба сработала четко. Успех вдохновил Машкова. Он понял, что теперь может вершить свой суд почти беспрепятственно — все зависит только от его искусства при изготовлении бомбы и от его осторожности при ее пересылке.
Почта представлялась ему идеальным средством для убийства с помощью взрывного устройства. От него только требовалось суметь сдать его на почте так, чтобы не привлечь к себе особого внимания. Остальное сделает сама почтовая система. Доставит смертоносный груз точно по адресу, вручит прямо в руки, если ты этого захочешь и оплатишь доставку. Машков никогда почти не скупился и оплачивал своим жертвам полный почтовый сервис.
За грехи общества расплачивались прежде всего ученые. И не только знакомые Машкову, как, например, Мартыненко, о котором Машков и не вспомнил бы, не попадись ему на глаза заметка в областной газете о том, что выпускников мехмата таких-то лет просят собраться там-то. Обычная заметка перед готовящейся встречей однокурсников. Машков вспомнил годы своей учебы, и судьба профессора Мартыненко была решена.
А заодно решилась и судьба человека, от имени которого Машков послал Мартыненко в подарок свою книжку-бомбу — академика Федосеева. Его Машков не знал лично, но вспомнил, что листал как-то его книгу и она ему жутко не понравилась. Название книги он точно не помнил, поэтому ему самому пришлось придумывать новое название.
А вот роддому пришлось расплатиться за пристрастие Машкова к известному философу Николаю Бердяеву, ненавидевшему беременных женщин. Не случайно, конечно, недовольный своей судьбой Машков выбрал роддом, стоявший на месте того здания старого роддома, где родился он сам. Я там, кстати, тоже родилась.
Майор Нестеров не зря разыскивал свидетелей, заметивших посторонних в роддоме незадолго до взрыва. Машков сам принес туда свою бомбу. Попасть внутрь не составило труда. Стоило только надеть белый, вернее, в меру белый халат, чтобы не привлекать ненужного внимания его излишней свежестью, взять в руки ящик для анализов — и поднимайся на любой этаж, никто даже не спросит, куда и зачем ты идешь. Машков прошелся по палатам, собрал целый ящик пузырьков с мочой, улучив минутку, когда никого поблизости не было, заглянул в родильное отделение и подложил бомбу в шкафчик с инструментами, привязав шнур взрывателя к его дверце. Кто-то из женщин, лежавших на столах в родильном отделении, видел, как он возился у шкафчика, но кто же мог предположить, что он закладывает бомбу?!
Машков не сразу уехал в свою лачугу. Он дождался, когда произошел взрыв.
Поликлинику он взорвал потому, что с ней у него были связаны жуткие воспоминания, которые по ночам преследовали его в снах-кошмарах: грубые страшные женщины заставляли его раздеваться в своих кабинетах, мучили его своими прикосновениями, своими инструментами, уколами. Поликлиника, в его представлении, была царством свирепых женщин-мучительниц.
Я слушала его рассказы со все возрастающей тревогой. Если этот человек в результате какой-то случайности останется в живых, он никогда не выйдет из психиатрической лечебницы строгого режима. Любое лечение будет безрезультатным. Мне оставалось одно — обмануть, перехитрить его любым путем.
В его интонациях я уловила какую-то нотку маниакальной идеи, связанной с пониманием свободы. Его идеалом была абсолютная свобода. Для нормального человека абсолютная свобода страшна и неприемлема, Машков же, напротив, активно к ней стремился. Но что такое абсолютная свобода в ее крайнем выражении?
Не помню кто, но кто-то из философов, близких к его излюбленному экзистенциализму, сказал, что положительной формы абсолютной свободы не существует, отрицательная же форма — это самоубийство. У меня оставался еще целый час, чтобы развить в нем эту идею. Это оказалось не так уж трудно сделать, поскольку сам он уже давно, как я поняла, двигался в эту сторону, понимая абсолютную свободу искаженно, как максимально возможное проявление своей воли. Он фактически был готов к самоубийству. Труднее всего было доказать мою солидарность с этой его идеей. Мне пришлось блеснуть красноречием, прежде чем он мне поверил. Нелегко было также убедить его, что самоубийство, чтобы стать актом осуществления высшей свободной воли человека, должно быть публичным. Мне вовсе не хотелось оказаться взорванной вместе с ним в этой лачуге и перейти незамедлительно в царство свободного духа.
Однако через полчаса он начал склоняться к мысли о том, что гораздо лучше сначала выбраться отсюда в Тарасов, прийти на площадь, предварительно всенародно, желательно через газету, объявить об акте самоубийства, а затем взорвать себя в присутствии сотен людей, которым это действие послужит примером и уроком.
Я таким образом несколько исказила картину его реального бреда, подменив идею разрушения и мести идеей перевоспитания и личного примера. Новое «я», сформировавшееся в нем под действием разговора со мной, было слабеньким и ненадежным, в любую минуту оно могло быть задавлено прежним мощным самосодержанием агрессивного и мстительного толка. Но ведь на самом-то деле я вовсе не собиралась ехать с ним в Тарасов и выходить на площадь, чтобы взорваться там вместе с ним. Мне достаточно было вывести его отсюда, увести от запасов взрывчатки и поставить под атаку группы захвата.
На исходе второго часа мы начали собираться. Он чувствовал себя высшим существом. Во-первых, он уже внутренне пережил состояние своей смерти, и в его мозгу она уже произвела впечатление на все человечество, изменила его представление о свободе человека в мире. Во-вторых, я была женщиной, которую он победил силой своего разума и стремления к свободе. Я была чем-то вроде жертвенного животного, которого он, высшее существо, брал с собой. Меня такая роль вполне устраивала, лишь бы выбраться из той ловушки, в которую я попала по собственной неосторожности.
Он сложил в рюкзак несколько круглых цилиндрических болванок прессованного тротила и сказал, что этого вполне хватит, чтобы разнести нас с ним на куски и при этом произвести необходимый эффект. Каждое важное событие, сказал он, должно быть эффектным по форме и глубоким по содержанию.
Мы договорились, что я выхожу из двери первой и объясняю, что мы с ним хотим только продемонстрировать решимость исполнить свою волю и больше никаких дурных намерений не имеем. Я убедила его, что этого будет достаточно, чтобы нас пропустили беспрепятственно. При всей его талантливости он был все же сумасшедшим, и многие причинно-следственные логические связи в его мозгу были нарушены.
Я вышла из двери. Мое появление раньше намеченного срока вызвало, как я увидела, оживление среди оперативников, окруживших дом Машкова.
— Мы выходим! — крикнула я.
К сожалению, я была лишена возможности крикнуть: «Мы сдаемся!» — поскольку такое понятие, как «сдаемся», вообще не фигурировало в нашем разговоре с Машковым. Мне нужно было только одно: чтобы он увидел, что его преследователи подчиняются нашему плану. Этого ему было бы достаточно, чтобы решить, что мы подчинили их своей воле, что они исполняют наши приказы.
— Не стреляйте! Мы выходим свободно и беззлобно!
Я понимала, как это все звучит и как те, кто стоит с автоматами там, метрах в тридцати от нас, это воспринимают. Но у меня не было другого выхода. В конце концов, там среди них был Григорий Абрамович, он-то должен меня понять. Он же сам психолог по своей природе.
Дверь за моей спиной скрипнула. Я поняла, что из дома вышел и Машков. Начинался самый ответственный момент нашего с ним мероприятия. Нужно было спокойно пройти эти тридцать метров, чтобы они смогли атаковать Машкова без применения оружия и сразу же, первым же движением, отделить его от рюкзака со взрывчаткой. Иначе эта уютная лощинка станет нашей общей могилой.
Машков взял меня за руку, и мы с ним сделали первый шаг в направлении зарослей крапивы.