Продолжение записи от 30 сентября 1919 года, Петроград. Из дневника Татьяны Лазаревой
Дом, о котором говорила Дуняша, и в самом деле неподалеку. Это хороший дом, квартиры в нем некогда были дороги – совершенно как у нас в доме. Правда, в прежние времена мы сетовали на то, что комнат в квартирах мало и они не больно-то просторны (мы с братом, к примеру, принуждены были ютиться лишь в трех комнатах: две спальни и столовая, она же гостиная), однако теперь за это надо благодарить бога. Комиссары переселяют народ из трущоб и всячески уплотняют «бывших». Даже не знаю, как я стану жить, ежели в моих комнатах вдруг появится многодетное семейство какого-нибудь гегемона. Бог пока миловал. Совершенно не понимаю, отчего, между прочим. Все-таки брат мой сидит в застенке, а к нам даже с обыском не приходили. Думаю, все дело в том, что Костя был арестован на квартире приятеля, и там-то все разгромили, а вместо домашнего адреса брат назвал адрес нашей дачи в деревне. У меня же, приносящей ему продукты в Предварилку, никто и никогда не спрашивал документов, подтверждающих наше родство. Удивительным образом сочетаются в большевиках крайняя подозрительность и совершенно баранье простодушие!
Не могу не привести блистательного примера того, как поистине умные люди дурят этих диких зверей, вырвавшихся на волю. Покойная баронесса Искюль, старинная приятельница моих родителей, занимала зимой восемнадцатого года целый особняк. Там перебывали в свое время все деятели эпохи, начиная с Горемыкина и кончая Троцким. Баронесса поддерживала общение с самыми несоединимыми людьми! Так вот она проявляла большую изобретательность для ограждения себя от революции. В одной из комнат, например, висел плакат «Музей борьбы за освобождение» и стояли витрины с непонятной дребеденью. Это – против уплотнений. А для безопасности передвижения по улицам хозяйка заказала лакею и дворнику матросскую форму и по вечерам, когда нужно, выходила в их сопровождении.
Тем временем мы входим с Дуняшею в подъезд и по чистенькой лестнице поднимаемся в четвертый этаж. Дальше ход только на чердак.
Дуняша звонит. Открывает нам женщина, в которой точно так же можно признать горничную, как Дуняшу. Правда, эта значительно старше, ей, наверное, под шестьдесят, но бойкое и пронырливое выражение лица у этих особ не стареет никогда! И она отзывается на имя Аннушка.
Дуняша, которая сделала свое дело, уходит, подобно всем известному мавру, а я вверяюсь заботам Аннушки.
Она сохранила прежние, десятилетиями вбитые повадки: с людьми, в которых «чует господ» (по ее собственному выражению), она почтительна и приветлива. Мы мигом столковываемся о цене: Костины перчатки приводят ее в безусловное восхищение, однако она просит еще надбавить «малость» дворнику, который подносит дрова на четвертый этаж. Ну я и надбавляю, а что мне еще остается? И вот наконец передо мной открываются врата рая…
Водопровод в Петрограде, по великому счастью, еще работает – в разных домах по-разному, однако здесь он работает очень хорошо. Вода с клекотом вырывается из широкого крана: горячая, волшебная вода! Сижу в ванне, мокну, пока не чувствую, что сварилась всмятку и не начинаю засыпать, потом так же неспешно стираю вещи и одеваюсь. Аннушка заверила, что более никто нынче «на помойку» (цитата!) не собирается, оттого можно не торопиться. И вдруг – гром среди ясного неба! Дверь в мое нагретое царство распахивается, и я вижу на пороге Аннушку с круглыми от страха глазами:
– Барин воротился! В дверь звонит!
Оказывается, барин ее (надо полагать, тот самый, которому предназначены Костины оливковые перчатки) куда-то отъезжал, а теперь явился домой допрежь того времени, когда Аннушка его ожидала. Судя по выражению ужаса на ее лице и некоторым бессвязным словам, он и знать не знает о «бане на дому». То есть Аннушка развернула свое «помойное» предприятие сущею контрабандою!
У меня подкашиваются ноги, в жарко натопленной ванной мне вдруг делается холодно, словно в сугробе. Боже мой, я ведь даже не спросила, кто этот барин! Вдруг какой-нибудь «из нынешних» – ведь к комиссарам подались многие из тех, в ком мы предполагали прежде вполне приличных людей! И если его не очаруют Костины перчатки, если он рассердится, что в его ванне мылась какая-то посторонняя гражданка, вдобавок «из бывших», то и Аннушку, и меня запросто могут отволочь в Чеку. Я вспоминаю, как зимой погибла моя приятельница, учительница. У нее украли муфту, ну и, чтобы не мерзли руки, она ходила, перекинув через них сложенный вчетверо английский плед. И тут, на беду, у комиссаров как раз случился очередной приступ борьбы со спекуляцией. Кому-то взбрело в голову признать в моей знакомой спекулянтку. Ее арестовали и, не слушая никаких объяснений – право, у комиссаров слуховые органы устроены совершенно особенным, отличным от нормальных людей образом! – повлекли в узилище. А там случился тиф… Она умерла прежде, чем дождалась первого допроса.
Наверняка с точки зрения комиссаров мое преступление гораздо более тяжкое. В моей знакомой заподозрили спекулянтку, во мне же наверняка увидят эсерку, которая замыслила убийство комиссара – совершенно так же, как Фанни Каплан замыслила убийство главы всех комиссаров .
Меня схватят, и Костя останется совсем один. Некому будет носить ему даже самые жалкие передачи. Он умрет с голоду…
– Аннушка, нельзя ли куда-то спрятаться? – чуть не плачу я.
Аннушка живенько соображает – и тащит меня в комнаты. Вот столовая, а вот и спальня.
– Прячьтесь под кровать, сударыня! – страшным шепотом велит Аннушка. – На пяток минуточек, никак не более. Я барина отвлеку, а затем вас в двери-то потихоньку и выпущу.
Под кровать? Мне – лезть под кровать?!
Я медлю. Дверной колокольчик все это время истерически трезвонит. Вдобавок к звону присоединяется громкий стук – терпение у барина, надо думать, совершенно кончилось. И я понимаю, что медлить более нельзя. Падаю плашмя и с проворством, коего я от себя совершенно не ждала, ввинчиваюсь под кружевные подзоры кровати. Вслед летит мой сырой узел с постиранным бельем. Прижимаю его к себе и перестаю дышать.
Аннушка приседает на корточки, заглядывает в мое убежище – вижу ее красное от натуги и страха лицо. Она грозит мне пальцем: тихо, мол! – и со всех ног несется к двери, причитая:
– Иду! Иду! Неужто это вы, Максим Николаевич? Ох, простите великодушно, не слышала, не ждала!
Так, значит, комиссара зовут Максим Николаевич. Приятное имя. А впрочем, что мне с того? Мне худо приходится: ведь хозяин тотчас прошел в спальню, и теперь я вынуждена лежать совершенно недвижимо и таить каждый вздох.
Голос у комиссара тоже очень приятный – мягкий, негромкий, со снисходительно-насмешливыми интонациями. Он усмехается, слушая ворох Аннушкиных оправданий: она-де его не ждала сегодня, а ждала только завтра, а тут, на беду, затеяла стирку, колонку топила…
– Колонку топили? – проявляет интерес барин. – Очень хорошо. Мне бы с дороги помыться. Наполните-ка мне ванну, Аннушка.
О, какое счастье! Сейчас он уйдет, и я…
Обутые в стоптанные чувяки Аннушкины ноги, видные между кружевными подзорами простыни, отчего-то нерешительно переминаются на месте.
– Ох, Максим Николаевич, вы уж простите, да я, дура, всю воду горячую извела. Надобно колонку заново протопить.
О господи! Зачем самоотверженная Аннушка так себя честит? Ведь это я – та дура, которая извела всю горячую воду! Ну что бы мне быть побережливей, оборачиваться быстрей – глядишь, и сама давно ушла бы из этой опасной квартиры, и Аннушку не втравила бы в беду.
– Ну что ж, подожду, – миролюбиво соглашается Максим Николаевич. – Вы топите, а я прилягу на полчасика. Ноги гудят!
И он делает шаг к кровати, явно намереваясь улечься. На полчасика.
Сердце мое перестает биться.
– Ах нет, барин! – отчаянно восклицает Аннушка. – Погодите! Позвольте, я вам кое-что покажу.
– Что с вами, Аннушка? – удивляется Максим Николаевич. – Отчего вы так кричите? Я хорошо слышу. Что хотите показать? Что приключилось?
– Барин… – с запинкою начинает Аннушка, – а вот помните, как за соседом вашим пришли и в Чеку его взяли, так вы сказывали: хорошо-де иметь такое место, чтоб, случись что, уйти из квартиры и отсидеться от комиссаров?
Вот те на! Если человек мечтает где-нибудь «отсидеться от комиссаров», стало быть, сам он быть комиссаром никак не может. Да и какой опрометью ни бежала я прятаться под кровать, а все ж успела окинуть беглым взором стены квартиры и нигде не увидела непременной принадлежности большевистского жилья – фотографических портретов их вождей на стенах. А эти кружевные подзоры простыней, которые свешиваются чуть не до самого пола и надежно скрывают меня от хозяйского глаза… Разве мыслимы они в доме нового человека ?
Может, не мудрствуя лукаво, выбраться из-под кровати и отдаться на милость хозяина?
Прогоняю эту трусливую мысль и решаю держаться до последнего, тем паче что под кроватью мне не так уж и плохо: на чисто вымытом полу ни пылинки, ни соринки – Аннушка аккуратистка, слава богу. Вот только холодновато лежать – особенно после ванны. Как бы не расчихаться. Какое счастье, что я успела вполне одеться!
Между тем беседа Аннушки и Максима Николаевича идет своим чередом:
– Ну конечно, помню, говорили мы об этом, – соглашается он. – Ну и что? Неужто вы такое место сыскали?
– А то как же! – победоносно кричит Аннушка. – Сыскала!
– И где же? – усмехаясь ее энтузиазму, спрашивает он. – Не под кроватью, надеюсь?
Мне кажется, пол подо мною мгновенно раскаляется, словно те сковороды, на которых черти в аду поджаривают грешников.
– Нет! На крыше! – панически восклицает Аннушка. – Это место на крыше! Пойдемте, пойдемте, я вам покажу!
Мне чудится, голос ее закручивается вокруг Максима Николаевича, словно смерч, и влечет его вон из спальни вслед за поспешным топотанием обутых в чувяки ног. Раздается звук открываемого окна, и я слышу возбужденные Аннушкины выкрики:
– Вы вылезайте, вылезайте да поглядите, каково можно во-он за той трубой, за гребеньком устроиться! Не бойтесь, я, старуха, и то лазила на карачках!
– Ну какая же вы старуха, Аннушка? – доносится голос Максима Николаевича. – Вы мне сто очков вперед дадите! Ну, так и быть, полезу посмотрю, что за убежище вы там для меня приготовили. Только, Христа ради, не кричите так, не то вся округа будет оповещена, где в случае чего искать господина Мансурова!
Слышу, как скрежещет кровельное железо. Итак, вышеназванный господин Мансуров все же оказался довольно простодушен – поддался на хитрость своей прислуги. И в это мгновение подзоры взлетают вверх, а передо мной оказывается красное Аннушкино лицо.
– Что ж вы лежите, барыня? Вылезайте! Мухой!
Чем-чем, а «мухой» при всем желании не получается. Я отроду не отличалась поворотливостью, а теперь еще тело замлело от неподвижной позы. Едва выбираюсь, чуть-чуть стою на четвереньках, перед тем как разогнуться, потом все же поднимаюсь и несусь вслед за Аннушкою к двери… Как вдруг нас с нею враз словно пригвождает к полу: стоило ей взяться за замки, как затренькал колокольчик у двери.
Аннушкины глаза, чудится мне, вот-вот выскочат из орбит. Мои, стало быть, тоже.
– Кто там звонит, Аннушка? – доносится из раскрытого окна голос Максима Николаевича. – Откройте!
Вновь звонят.
Аннушка кладет дрожащую руку на замки и только начинает что-то там поворачивать, как слышен тяжелый звук, словно кто-то спрыгнул на пол с высоты. Потом раздаются торопливые шаги – и в дверях появляется мужчина в поношенном сером костюме.
Он смотрит на меня с холодноватым изумлением:
– Вы ко мне, сударыня? Чем обязан?
Я таращусь на него, прижимая к себе свой узел. Интересно, сама я о нем вспомнила, вылезая из-под кровати, или Аннушка, уничтожая улики, сунула его мне в руки?
Максим Николаевич Мансуров не слишком высок ростом, худощав, русоволос. Ему, как я понимаю, под сорок. Странное ощущение – мне кажется, будто я его уже где-то видела. Он довольно хорош собой, особенно глаза – настолько редкостного темно-голубого цвета, что я невольно обращаю на них внимание, несмотря на безумную ситуацию, в которой оказалась.
– Так что же, сударыня? – с оттенком нетерпения спрашивает господин Мансуров. – Уж не вы ли прислали мне загадочное письмо, которое и заставило меня прервать мои дела и вернуться в Петербург прежде времени? Коли так, извольте пройти в комнату, не стойте в дверях. Аннушка, посторонитесь, вы загораживаете даме дорогу.
Мы с Аннушкой переглядываемся, и нам обеим, как я понимаю, враз приходит в голову одна и та же мысль: хозяин принял меня за другую! За гостью, которая нетерпеливо звонила у двери… но тут звонок тренькает снова.
– Что такое? – удивляется Максим Николаевич. – Еще кто-то пришел? Загадочно, кому еще я столь безотлагательно понадобился? Отворите же, Аннушка, что вы стали?
Аннушка, двигаясь с поворотливостью деревянной куклы, с превеликим трудом отпирает дверь и впускает в прихожую миниатюрную даму, одетую в черное и в черном облаке пышных кудрей.
Моя первая мысль – я и ее тоже где-то видела! Вторая – она очень напоминает известный портрет Иды Рубинштейн кисти Серова. Довольно скандальный портрет, надобно сказать! Правда, в отличие от Иды Рубинштейн новая визитерша вполне одета.
Она бросает на меня мимолетный взгляд своих очень черных, безо всякого блеска глаз, потом переводит их на Мансурова и заявляет голосом довольно-таки пронзительным:
– Я к вам писала. Мне необходимо с вами переговорить.
Мансуров смотрит на нее, неприязненно прищурясь:
– Как? Значит, это вы писали? Отчего же без подписи? Боялись, что не приму вас? А я уж было решил, что вот эта дама…
Тут нервы мои окончательно перестают меня слушаться: отпихнув «Иду Рубинштейн», стоящую на пороге, я опрометью кидаюсь вон из квартиры, благо Аннушка не успела запереть дверь.
Диво, как я не скатилась с лестницы кубарем и не переломала ноги, а заодно не свернула шею! Вылетаю из парадного, словно мною выстрелили из ружья, и несусь что есть мочи по улице, спеша свернуть за угол. Вслед мне раздается насмешливое: «Эй, куда бежишь?!» – а затем звучит издевательское кваканье клаксона, в котором мне отчетливо различимы давным-давно слышанные глупые слова:
Мат-чиш – прелестный та-нец,
При-вез его испа-нец…
Что? Матчиш?
Оборачиваюсь и вижу у парадного, из которого я только что выбежала, длинный черный «Кадиллак». Монументальный матрос хохочет за рулем и тискает грушу клаксона.
Матчиш… «Кадиллак»… матрос… женщина с черными волосами…
И тут меня вдруг словно бы ударяет догадкой. Да ведь к незнакомому мне Максиму Николаевичу Мансурову, в ванне которого я сегодня совершила такую замечательную «помойку» и под чьей кроватью потом едва не замерзла, явилась с визитом никакая не Ида Рубинштейн! Это была уже знакомая мне Елена Феррари по прозвищу… как бишь ее? Цыганка? Ах нет, не Цыганка, а Арлезианка!
Опять она? Опять она!