Возрождение Шарльруа
Грандмон Шарль был джентльменом креольского происхождения, тридцати четырех лет от роду, небольшого роста, с маленькой лысиной и манерами принца. Днем он был клерком в конторе комиссионера по хлопку, помещавшейся в одной из этих холодных и прокисших гор, выстроенных из грязного кирпича внизу набережной в Новом Орлеане. Но к ночи в своей chambre garnie, в третьем этаже дома в старом французском квартале, он снова превращался в последнего отпрыска рода Шарль, этого знатного рода, игравшего такую видную роль во Франции и блестящие и изящные представители которого, улыбаясь, рапирами проложили себе путь в Луизиану во времена ее первого и блестящего расцвета. За последние годы представители рода Шарль перешли на более республиканское, но не менее блестящее великолепие и роскошь жизни плантаторов на Миссисипи. Может быть, Грандмон был даже маркизом де Брассе. Этот титул был у них в семье. Но маркиз с 75 долларами в месяц! Vraiment! Грандмон скопил из своего жалованья сумму в 600 долларов. Вы скажете, что этого вполне достаточно для всякого человека, чтобы жениться. Поэтому, после двухлетнего молчания на эту тему, он снова задал этот щекотливый вопрос мадемуазель Адель Фокэ, приехав с этой целью в Мин д'ор, плантацию ее отца. Ответ ее был тот же, что в течение последних десяти лет:
— Сначала найдите моего брата, мистер Шарль.
На этот раз он устоял перед нею; может быть, он пришел в отчаянье от сознания, что награда за такую продолжительную и верную любовь зависит от такой маловероятной возможности; он потребовал, чтобы она ему сказала коротко и ясно, любит она его или нет.
Адель спокойно посмотрела на него своими серыми, загадочными глазами и ответила более ласковым тоном:
— Грандмон, вы не имеете права задавать мне такой вопрос, если не можете сделать то, о чем я вас прошу. Или верните нам моего брата Виктора, или дайте доказательства того, что он умер.
Почему-то на этот раз, несмотря на то, что ему отказывали таким образом уже в пятый раз, у него не было так тяжело на сердце, когда он уходил. Она ведь не отрицала, что она его любит. В каких мелких водах может маневрировать ладья страсти! Впрочем, и то сказать: в тридцать четыре года приливы и отливы жизни не так бурны и ладьям в этом возрасте знакомы многие источники, а не только один, как в двадцать четыре года.
Виктор Фокэ никогда не найдется. Первое время после его исчезновения у Шарлей в банке были еще деньги, и Грандмон тратил доллары без счета, стараясь найти пропавшего юношу. Но даже и тогда у него было мало надежды на успех; Миссисипи возвращает жертвы со своего дна, покрытого жирным илом, только по своему собственному злому капризу.
Грандмон тысячи раз вспоминал и детально разбирал в своей памяти сцену исчезновения Виктора, и всякий раз, как Адель выставляла в ответ на его предложение свою неизменную и грустную альтернативу, эта сцена все яснее вставала в его воображении.
Мальчик был любимцем всей семьи; он был смел, привлекателен, но неуравновешен. Его легкомысленное воображение пленилось девушкой, дочерью надсмотрщика на плантации. В семье Виктора не знали об этой интриге, если это можно назвать интригой. Чтоб избавить семью от горя, которое неминуемо вызвало бы ее дальнейшее развитие, Грандмон пытался ее прекратить. Всемогущие деньги устранили всякие затруднения. Однажды между заходом и восходом солнца надсмотрщик с дочерью уехали в неизвестном направлении. Грандмон надеялся, что этот удар образумит мальчика. Он поехал в Мин д'ор, чтобы поговорить с ним. Они вышли из дома и из сада, перешли через дорогу и, поднявшись на берег, ходили по широкой тропе, разговаривая между собой. Над ними висела темная грозовая туча, но дождя еще не было. Когда Грандмон обнаружил свое вмешательство в тайны его романа, Виктор, охваченный внезапным диким припадком ярости, бросился на него. Грандмон, хоть и маленький, обладал железными мускулами. Ему удалось среди града сыпавшихся на него ударов схватить юношу за руки и, перегнув его назад, растянуть его на тропе. Порыв ярости прошел, и Грандмон позволил ему встать. Виктор поднялся на ноги. Сумасброд, готовый всегда на неожиданные выходки, превратился теперь в готовую ежеминутно взорваться пороховую мельницу. Впрочем, в данную минуту Виктор был спокоен. Он протянул руку по направлению к дому.
— Они и вы сговорились разрушить мое счастье, — воскликнул он. — Никто из вас больше в глаза меня не увидит.
Повернувшись, он быстро побежал вниз по тропе и скрылся в темноте. Грандмон побежал за ним, звал его, но безуспешно. Более часа он искал его. Спустившись по откосу и все время крича, он попал в густую чащу тростника и ивовых кустов, которыми зарос край воды. Ответа не было; ему показалось, что он слышал крик, сопровождаемый всплеском воды. Затем поднялась гроза, и он вернулся в дом, промокший и удрученный.
Он рассказал домашним о бегстве мальчика, не упоминая об обстоятельствах, предшествовавших этому исчезновению. Он был уверен, что мальчик вернется, когда охладеет первый порыв его злобы. Позднее, когда угроза Виктора осуществилась и домашние поняли, что они его никогда больше не увидят, Грандмону было трудно уже изменить свои показания, данные им в тот вечер. И причины, побудившие мальчика исчезнуть, так же как и само исчезновение, остались окутанными тайной.
В этот же вечер Грандмон впервые уловил новое и странное выражение в глазах Адели, появлявшееся в них каждый раз, когда она взглядывала на него. В течение всех последующих лет это выражение не покидало ее глаз. Он не мог разгадать, чем оно вызвано.
Может быть, если бы он знал, что Адель в тот злополучный вечер стояла у калитки, куда она медленно последовала в ожидании возвращения брата и любимого ею человека, удивляясь, зачем они избрали для беседы неподходящую погоду и такое мрачное место, — может быть, если бы он знал, что неожиданный блеск молнии осветил Адели на мгновение их ожесточенную борьбу, он понял бы, что именно выражал взгляд Адели.
Кто знает, чего она хотела. Десять лет прошло с тех пор, а то, что она видела тогда при блеске молнии, стоя у калитки, ярко и постоянно вставало перед ее глазами. Она любила своего брата, но хотела ли она дознаться раскрытия этой тайны или только узнать «правду»? Женщины иногда преклоняются перед правдой, даже как перед отвлеченным принципом. Говорят, что бывали и такие женщины, которые в вопросах своих привязанностей считали человеческую жизнь не имеющей значения в сравнении с ложью. Этого я не знаю, но я хотел бы знать, что бы она сделала, если бы Грандмон бросился к ее ногам и признался, что это его рука послала Виктора на дно полной тайны реки и что он больше не в силах лгать и осквернять ложью свою любовь. Я хотел бы знать, что она сделала бы!
Но Грандмон Шарль, наивный аркадский дворянин, не мог угадать значения этого взгляда Адели, и теперь, после последнего безрезультатного излияния своих чувств, он возвращался богатым, как всегда, честью и любовью, но бедным надеждой.
Это было в сентябре. В течение первого зимнего месяца у Грандмона зародилась мысль о возрождении. Раз Адель никогда не будет его женою, а богатство без нее было лишь ненужной мишурой, зачем ему стараться увеличивать этот с таким трудом скопленный запас долларов? Зачем ему беречь и этот запас?
Он выкуривал сотни папирос, сидя за маленькими полированными столиками кафе на Роял-стрит, попивая красное вино и обдумывая свой план. С течением времени он разработал его до совершенства. Несомненно, это будет стоить ему всех его денег, но игра стоит свеч: в течение нескольких часов он снова будет Шарлем из Шарльруа. Еще один раз 19 января, этот самый славный в судьбах рода Шарль день, будет подобающим образом отпразднован. В этот день король Франции посадил одного из Шарлей рядом с собой за стол; в этот день Арман Шарль маркиз де Брассе высадился, как блестящий метеор, в Новом Орлеане; этот день был днем свадьбы его матери и днем рождения Грандмона. С тех пор как Грандмон себя помнил, до самого распада его семьи, этот день всегда посвящался празднествам, пиршествам, гостеприимству и полным гордости воспоминаниям.
Шарльруа был старинной плантацией их рода расположенной на двадцать миль вниз по течению реки. Много лет назад эта плантация была продана для погашения долгов своих слишком щедрых владельцев. Затем она еще раз перешла в другие руки и теперь была покрыта мерзостью запустения. В суде шла тяжба о наследстве, и барский дом Шарльруа стоял необитаемый, если только не были правдой рассказы об одетых в кружева и напудренные парики призраках, прогуливающихся по его пыльным комнатам.
Грандмон разыскал поверенного, которому на время процесса были вручены ключи от дома. Он оказался старым другом их семьи. Грандмон объяснил ему, что он хотел бы нанять дом на два-три дня. Ему хотелось бы дать обед нескольким друзьям в стенах своего старого дома. И это все.
— Пользуйтесь им неделю, даже месяц, если хотите, — сказал поверенный, — но не говорите мне ничего о плате за него. — Он вздохнул. — Да! Какие обеды бывали в этом доме, mon fils!
Во многие старые, всем известные магазины, ведущие торговлю мебелью, фарфором, серебром, коврами и принадлежностями домашнего обихода, приходил спокойного вида молодой человек с маленькой лысиной на макушке, с изысканными манерами и взглядом знатока. Он излагал торговцу свое желание: он хочет взять напрокат полную и элегантную обстановку столовой, холла, гостиной и передней. Все вещи должны быть уложены и доставлены по реке до пристани Шарльруа; все это будет возвращено через три или четыре дня. Все повреждения или потери будут немедленно возмещены.
Многие из этих старых торговцев знали Грандмона по виду, а с Шарлями имели в свое время дела. Некоторые из них были сами креольского происхождения и в глубине души симпатизировали безрассудной, но широкой затее этого бедного клерка, решившего хоть на минуту восстановить пламя родового блеска, раздув его своими сбережениями.
— Выбирайте все, что вам нужно, — говорили они ему. — Обращайтесь с вещами бережно. Старайтесь, чтобы счет за повреждения был как можно меньше, а плата за прокат вещей вас не обременит.
Затем он отправился к виноторговцам, и здесь-то его 600 долларов потерпели немалый урон. Для Грандмона было большой радостью снова выбирать драгоценные вина. Погреба с шампанским манили его, как жилища сирен, но он был вынужден обойти их. С суммой в 600 долларов он стоял перед ними, как ребенок с никелевой монетой стоит перед французской куклой. Но зато он с большим вкусом и умением выбрал и купил другие вина — шабли, мозель, шато-д'ор, рейнское и портвейн подходящего возраста и разлива. Вопрос о кухне стоил ему многих мучительных часов, пока он вдруг не вспомнил об Андре, их старом главном поваре, самом искусном художнике французской креольской кухни во всей долине Миссисипи. Быть может, его еще можно найти где-нибудь поблизости от плантации. Поверенный сказал ему, что она все еще обрабатывается, согласно договору между тяжущимися.
В воскресенье Грандмон поехал верхом в Шарльруа. Большой четырехугольный дом с закрытыми ставнями и дверями выглядел пустынным и мрачным.
Деревья во дворе были запущены и не подстрижены. Все аллеи парка были засыпаны упавшими листьями. Грандмон проехал в поселок, где жили негры с плантации. Он увидел их возвращающимися из церкви — беспечными, счастливыми, одетыми в яркие, веселые цвета — желтые, красные и голубые.
Да, Андре все еще был здесь; его волосы немного поседели; у него был все тот же широкий рот, и он так же, как всегда, готов был смеяться. Грандмон рассказал ему свой план, и старый негр преисполнился гордости и восторга. Со вздохом облегчения, — зная, что теперь ему больше ни о чем не надо беспокоиться до той минуты, пока ему не доложат, что обед подан, — Грандмон передал Андре деньги на закупку провизии и предоставил ему полный карт-бланш в его творчестве. Среди негров нашлось также много служивших у них в доме в качестве домашней прислуги. Абсалом, бывший мажордом, с полудюжиной более молодых мужчин, когда-то лакеев и служителей кухни и буфета, толпой собрались приветствовать «массу Гранди». Абсалом ручался, что из них можно будет набрать подручных, которые под его предводительством достойным образом смогут подать обед.
Щедро оделив оставшихся верными ему старых слуг, Грандмон, очень довольный, вернулся в город. Было еще много мелких деталей, которые надо было обдумать и привести в исполнение, но наконец весь план был закончен, и оставалось только разослать приглашения гостям.
Вдоль по реке, на протяжении каких-нибудь двадцати миль, жило с полдюжины семей, княжеское гостеприимство которых было современно гостеприимству Шарлей. Это были самые гордые и самые знатные из представителей старого режима. Их ограниченный круг был блестящим кругом; их светские отношения между собою отличались теплотою и близостью; их дома были известны редким гостеприимством, радушием и щедростью. Эти друзья, говорил себе Грандмон, должны еще раз, может быть в последний, собраться в Шарльруа 19 января, чтобы торжественно отпраздновать славный день его рода.
Грандмон отдал напечатать приглашения. Хотя это обошлось ему и дорого, но приглашения были сделаны прекрасно. В одной маленькой детали хороший вкус их мог бы подвергнуться сомнению, но креол мог позволить себе эту роскошь в своем кратковременном великолепии. Неужели он не мог позволить себе — на один-то день, на день «возрождения» — стать «Грандмоном дю-Пюи-Шарль, из Шарльруа»? Он разослал приглашения в начале января, с расчетом, чтобы гости получили их заблаговременно.
В 8 часов утра 19 января курсирующий в низовьях реки пароход «Ривербелль» тихо подошел к давно забытой пристани Шарльруа. Сходни были спущены, и целая туча негров с плантации устремилась на пароход по подгнившим мосткам, чтобы нести на берег странный груз. Огромные бесформенные тюки, узлы и пакеты, завернутые в войлок и связанные веревками; кадки и вазы с пальмами, с вечнозелеными растениями и тропическими цветами, столы, зеркала, стулья, диваны, ковры и картины, все тщательно завернутое и упакованное во избежание несчастных случайностей во время перевозки.
Грандмон был самым деятельным из работавших. Он сам наблюдал за переноской громадных корзин с красноречивыми надписями, требующими осторожного обращения с ними; в них были хрупкий фарфор и стекло. Падение одной из этих корзин стоило бы ему суммы, которую он вряд ли сумел бы скопить в течение целого года.
Когда был выгружен последний пакет, «Ривербелль» дал задний ход и продолжал свой путь по реке.
Меньше чем через час все было доставлено в дом. Дальнейшее было предоставлено Абсалому. Помощников у него было более чем достаточно, так как этот день был всегда праздником в Шарльруа, а негры не допускали никаких изменений в старых традициях. Почти все население поселка предложило свои услуги. Около двадцати мальчиков и девочек подметали листья во дворе. В большой кухне, в задней части дома, Андре с былым великолепием господствовал над многочисленным штатом поваров и поварят. Ставни были широко раскрыты; пыль стояла столбом, дом наполнился шумом голосов и торопливых шагов. Принц вернулся — и Шарльруа пробудился от своего долгого сна.
Когда полная луна взошла за рекой и заглянула через высокий берег, ее взорам представилось зрелище, давно не наблюдавшееся в ее орбите. Из каждого окна старого плантаторского дома лился мягкий, манящий свет. Из сорока комнат дома только четыре были обставлены: большая приемная и столовая и две маленьких гостиных, но зажженные восковые свечи были поставлены во всех окнах.
Столовая была шедевром. Длинный, накрытый на двадцать пять приборов стол с белоснежными скатертью и салфетками, с фарфором и ледяным блеском хрусталя, сверкал, как зимний пейзаж. Строгая красота этой комнаты не нуждалась в большом количестве украшений. Хорошо натертый пол горел, как яркий рубин, отражая свет свечей. Великолепные панели покрывали до половины стены. Вдоль этих панелей и над ними, с целью оживить общий колорит, было развешано несколько акварелей, изображающих фрукты и цветы.
Приемная была обставлена просто, но элегантно. В ее убранстве ничто не указывало на то, что на другой день она снова будет опустошена и предоставлена пыли и паукам. Холл с его пальмами и тропическими растениями, освещенный огромными канделябрами, имел величественный вид.
В семь часов откуда-то появился Грандмон во фраке, с жемчужными запонками (семейная страсть) на белоснежном белье. В приглашениях был указан час обеда — восемь часов. Он вынес к главному въезду кресло и опустился в него в полудремоте.
С восхода луны прошел час. В пятидесяти шагах от ворот стоял дом на фоне великолепного парка. Перед ним расстилалась дорога, а за ней поросшая травой возвышенность, за которой текла ненасытная река. Как раз над вершиной возвышенности полз вниз по течению реки крошечный красный свет и крошечный зеленый полз вверх по течению. Встретившиеся пароходы салютовали друг другу, и хриплый пронзительный звук нарушил сонное молчание полных меланхолического покоя равнин.
Затем вновь водворилась тишина, нарушаемая лишь обычными голосами ночи: речитативом совы, каприччио кузнечиков и хоровым номером лягушек в траве. Ребятишки и зеваки из поселка были отправлены по домам, и суета дня сменилась покоем и глубоким молчанием. Шесть цветных лакеев в белых куртках ходили, ступая неслышно, как кошки, вокруг стола, и делали вид, что приводят что-то в порядок там, где все уже было в совершенстве. Абсалом в черном фраке и в лакированных туфлях принимал торжественные и картинные позы то тут, то там, где свет свечей более ярко освещал его великолепие. Грандмон отдыхал в своем кресле и курил, ожидая гостей.
Он унесся в грезы — в несбыточные грезы, так как он представлялся себе в них владельцем Шарльруа, а Адель была его женой. Она подходила к нему сейчас; он слышал ее шаги; он чувствовал ее руку на своем плече…
— Pardon moi, масса Гранди, — к нему прикоснулась рука Абсалома, и это был голос Абсалома, говорившего на жаргоне негров, — но уже восемь часов.
— Восемь часов! — Грандмон вскочил. При свете луны он мог видеть ряд коновязей за воротами. Уже давно должны были там стоять лошади его гостей, но коновязи были пусты.
Из кухни раздавался, наполняя дом ритмическими звуками протеста, протяжный вопль возмущения, рев справедливой и все растущей обиды, плач оскорбленного гения — Андре. Этот прекрасный обед, этот перл обедов, этот невиданный и неслыханный чудо-обед! Тысяча громов! Еще одна минута ожидания, и даже негры с плантации отвернутся от него!
— Они немного опаздывают, — спокойно сказал Грандмон. — Они скоро должны приехать. Передайте Андре, чтобы он задержал обед, и спросите у него, не ворвался ли в дом бык с пастбища… Кто это там так ревет?
Он закурил новую папиросу. Несмотря на выраженное им убеждение, он мало верил теперь, что в Шарльруа будут в этот вечер гости. Впервые с сотворения мира приглашение из Шарльруа игнорировалось. Грандмон так просто понимал вежливость и чувство долга и настолько непоколебимо уверен был в престиже своего имени, что самые вероятные причины отсутствия гостей за его столом не пришли ему в голову.
Шарльруа был расположен на дороге, по которой ежедневно проезжали люди со всех соседних плантаций. Несомненно, даже накануне внезапного оживления старого дома они проезжали мимо и видели, что он заброшен и пуст. Они видели своими глазами труп Шарльруа; чем бы ни было приглашение Грандмона — загадкой или мистификацией дурного вкуса, они решили не искать разгадки и сидеть спокойно дома.
Теперь луна была уже над парком, и весь двор тонул в густых тенях, кроме тех мест, которые освещались нежным сиянием струившегося из окна света. Резкий ветер, подувший с реки, свидетельствовал о возможности мороза позднею ночью. Трава с одной стороны ступенек вся была покрыта белыми окурками от папирос, которые выкурил Грандмон. Клерк из конторы комиссионера по хлопку сидел в своем кресле, и дым вился над ним спиралями. Я сомневаюсь, чтобы он хоть раз вспомнил о маленьком состоянии, так безрассудно истраченном им. Быть может, для него было достаточной компенсацией сидеть так, в Шарльруа, в течение этих нескольких часов и воображать, что наступило возрождение. Мысль его лениво бродила по фантастическим тропам его воспоминаний. Он улыбнулся сам себе, когда перефразированные строки Священного Писания пришли ему на ум: «Некий бедный человек приготовил большую трапезу».
Он услышал покашливание Абсалома, пытавшегося привлечь его внимание. Грандмон шевельнулся. На этот раз он не спал; он только дремал.
— Девять часов, масса Гранди, — сказал Абсалом ровным голосом хорошего слуги, который только констатирует факт, но не выражает своего личного мнения.
Грандмон встал. В свое время все представители рода Шарль проходили через испытания и умели гордо и стойко переносить их.
— Подавайте обед, — спокойно сказал он. Затем он жестом остановил Абсалома, направившегося исполнять приказание. Дело в том, что кто-то щелкнул засовом калитки и шел теперь по аллее по направлению к дому, шурша листьями и бормоча что-то на ходу. Человек остановился в струе света, внизу у ступеней, и заговорил протяжным голосом нищего или бродяги:
— Добрый сэр, не можете ли вы дать поесть бедному голодному человеку? Разрешите поспать в углу сарая. Ведь… — продолжал без всякой последовательности пришедший, — теперь я могу спать. Здесь нет гор, которые будут плясать по ночам; и медные котлы все вычищены и блестят. Железный обруч с кольцом все еще вокруг моей ноги, если вы пожелаете меня приковать.
Он поставил ногу на ступеньку и поднял тряпки, висевшие на ней. Над потерявшим всякую форму башмаком, покрытым пылью сотни миль, Грандмон увидел кольцо и железный обруч. Одежда бродяги превратилась от дождя, солнца и продолжительной носки в пестрые лохмотья. Спутанные волосы и борода покрывали его голову и лицо, как циновкой, и из нее выглядывали его безумные глаза. Грандмон заметил, что у бродяги в руках белая четырехугольная карточка.
— Что это такое? — спросил он.
— Это я поднял, сэр, на краю дороги.
Бродяга передал карточку Грандмону.
— Только немного поесть, сэр. Маисовую лепешку или горсть бобов. Козье мясо я не могу есть. Когда я им режу горло, они кричат, как дети.
Грандмон посмотрел на карточку. Это было одно из его приглашений на обед. Вероятно, кто-нибудь выбросил его, проезжая в экипаже, после того как сопоставил его с видом необитаемого дома в Шарльруа.
«Пойди по дорогам и убеди их прийти, чтобы наполнился дом мой», — сказал он себе, мягко улыбаясь, а затем, обратившись к Абсалому, добавил:
— Пришлите ко мне Луи.
Луи, бывший когда-то его личным камердинером, явился в своей белой куртке.
— Этот джентльмен, — сказал Грандмон, — будет обедать со мной. Приготовьте ему ванну и костюм. Пусть он будет готов через двадцать минут, и тогда подавайте обед.
Луи подошел к подозрительному субъекту с почтительностью, обязательной по отношению к гостю Шарльруа, и, подбадривая его, увел его внутрь дома.
Ровно через двадцать минут Абсалом доложил, что обед подан, и минуту спустя гость был введен в столовую, где Грандмон ожидал его, стоя у председательского места. Старания Луи превратили незнакомца во что-то похожее несколько на человека. Чистое белье и старый фрак, присланные из города для лакея, произвели с его наружностью чудеса. Щетка и гребенка частично исправили беспорядок на его голове и подбородке. Теперь он мог бы сойти за что-нибудь не более нелепое, чем эти позеры от живописи или музыки, которые любят подобную оригинальность в прическе.
В выражении его лица и его манерах, когда он подходил к столу, не было видно ни неловкости, ни смущения, которых можно было бы ожидать от него после такого, достойного сказки из «Тысяча и одной ночи», превращения. Он предоставил Абсалому посадить себя по правую руку Грандмона, как человек, привыкший к подобному обращению.
— Я очень сожалею, — сказал Грандмон, — что я и мой гость должны друг другу взаимно представиться. Моя фамилия Шарль.
— В горах, — сказал странник, — меня звали Гринго. На дорогах меня называют Джеком.
— Я предпочитаю последнее, — сказал Грандмон. — Ваше здоровье, мистер Джек.
Блюдо за блюдом подавалось слишком многочисленными лакеями. Грандмон, вдохновленный результатом восхитительного поварского искусства Андре и своим собственным умением в выборе вин, превратился в примерного хозяина, разговорчивого, остроумного и любезного. Речи гостя были беспорядочны. Казалось, что его мышление было подвержено каким-то припадкам безумия, чередующимся с периодами относительной ясности. В его глазах стоял стеклянный блеск от недавно перенесенной им лихорадки. Вероятно, продолжительность ее и была причиной истощения, слабости, помрачения рассудка и болезненной бледности, которая была заметна на его лице, несмотря на покрывавший его загар.
— Вы никогда не видели, как пляшут горы? — обратился он к Грандмону.
— Нет, мистер Джек, — серьезно ответил Грандмон, — мне не случалось видеть этого. Но я понимаю вас; это, должно быть, забавное зрелище. Высокие горы, вершины которых покрыты снегом, вальсируют как бы в платье декольте.
— Сначала вы чистите котлы, — с волнением сказал бродяга, нагибаясь к нему, — чтобы утром варить в них, а затем вы ложитесь на одеяло и не двигаетесь. Тогда они сходят со своих мест и пляшут перед вами. Вы бы сами охотно вышли поплясать с ними, но вас на ночь всегда приковывают к среднему столбу хижины. Ведь вы верите, что горы пляшут, не правда ли?
— Я никогда не оспариваю рассказов путешественника, — с улыбкой сказал Грандмон.
Бродяга громко рассмеялся. Он понизил свой голос до конфиденциального шепота.
— Вы дурак, если верите этому, — продолжал он. — В действительности они не пляшут. Это только так вам кажется, от жара в голове. Это происходит от тяжелой работы и плохой воды. Вы хвораете целые недели и нет лекарства. Жар подымается каждый вечер, и тогда у вас появляется сила, как у двоих. Однажды вечером вся банда лежала пьяная, напившись мескаля. Они вернулись с набега, нагруженные целыми мешками серебра, и они пили, чтобы отпраздновать удачу. Ночью вы перепиливаете цепь и спускаетесь вниз. Вы идете целые мили, целые сотни миль. Наконец, горы кончаются, и вы попадаете в прерии. Они не пляшут по ночам, они милосердны к вам, и вы можете спать. Затем вы достигаете реки, и она говорит с вами. Вы идете по берегу все вниз и вниз, но вы не можете найти то, что вы ищете.
Бродяга откинулся на спинку стула, и его глаза медленно закрылись. Еда и вино погрузили его в глубокий покой. Напряженное выражение исчезло с его лица. Истома сытости охватила его. Он снова лениво заговорил.
— Это невежливо… Я знаю… заснуть… за столом… Но… это был… такой прекрасный обед… Гранди, старина.
Гранди! Носитель этого имени вздрогнул и поставил свой стакан. Как мог этот жалкий оборванец, которого он, как калиф, посадил за свой стол, знать его имя? Не сразу, но очень скоро, постепенно усиливаясь, в его мыслях стало расти подозрение — безумное, невероятное. Руками, которые от сильной нервной дрожи почти не слушались его, он вытащил свои часы и открыл заднюю крышку, к внутренней стенке которой была прикреплена фотография.
Встав со своего места, Грандмон взял бродягу за плечи.
Усталый гость открыл глаза. Грандмон держал перед ним часы.
— Посмотрите на эту фотографию, мистер Джек. Вы когда-нибудь…
— Моя сестра Адель!
Голос бродяги громко прозвучал в большой комнате. Он вскочил с места, но Грандмон обнял его и посадил:
— Виктор! Виктор Фокэ. Merci, merci, mon Dieu! — восклицал он.
Человек слишком хотел спать и был слишком измучен, чтобы говорить в этот вечер. Много дней спустя, когда в его жилах остыл жар тропической лихорадки, сказанные им бессвязные слова были пополнены и разъяснены. Он рассказал о своем бегстве, совершенном им в припадке злобы, о перенесенных им на море и на суше невзгодах, о своих удачах и неудачах в дальних краях, на Юге, и о последней самой ужасной невзгоде, которой он подвергся, когда, будучи в плену у шайки бандитов в горах Мексики, в их укрепленном лагере, он исполнял для них черную работу. Он рассказал о лихорадке, которую он там схватил, о своем побеге в бреду, и как он добрался, руководимый каким-то чудесным инстинктом, до реки, на берегу которой он родился. Он рассказал также о той упорной гордости в его натуре, которая заставляла его все эти годы молчать.
Виктор лежал на диване в гостиной, и в глазах его было заметно пробудившееся сознание, а на его смягченном лице было выражение покоя. Абсалом приготовлял ложе для кратковременного хозяина Шарльруа, который завтра снова превратится в клерка в конторе комиссионера по продаже хлопка, но вместе с тем…
— Завтра… — говорил Грандмон, стоя у постели своего гостя и произнося слова с таким сиянием на лице, какое, вероятно, было на лице возницы пророка Ильи, когда он доложил ему, что небесная колесница подана.
От имени менеджмента
Это рассказ об одном менеджере, настоящем мужике, который умел отстаивать свою позицию до последнего. Я слышал ее от Салли Магона лично, то есть вживую. И слова все его, а если это мое повествование в чем-то грешит против правды, то в этом нужно винить только мою память.
Знаете, я не зря с самого начала подчеркиваю мужские качества этого менеджера. По убеждению Салли, такими качествами женская половина человечества не обладает, совсем наоборот. Женщина-менеджер, по его словам, постоянно на всем экономит, откладывает на «черный день», в общем, своими сделками и ухищрениями угнетающе действует на домочадцев и косо смотрит на цент, брошенный в шляпу уличному скрипачу, чтобы под его музыку выбросить хоть одно коленце джиги на скучном, бесплодном жизненном пути. Поэтому ее мужчины ее боготворят, восхваляют ее до небес, а потом незаметно выходят через «черный ход», чтобы посмотреть, как сестры Гилхулли исполняют свой залихватский танец.
В общем, мужчина-менеджер — я все еще цитирую Салли — это Цезарь без Брута. Он — диктатор, не несущий ни за что ответственности, игрок, который никогда не рискнет собственной ставкой. Его обязанность — предписывать, воздействовать, шуметь, развертываться, блистать, если, конечно, он способен на это. Оплачивать счета, седеть из-за полученных результатов — это дело начальства. А его дело — видеть, где можно рискнуть быть Апофеозом спектакля, главным Горючим для Суматохи.
Мы сидели за ланчем, а Салли Магон рассказывал. Я требовал подробностей.
— Мой старый друг Денвер Гэлловей был прирожденным менеджером, — говорил Салли. — Он впервые увидел неоновый свет в Нью-Йорке, когда ему было три годика. Он родился в Питтсбурге, но его родители перебрались на Восток в третье лето после его появления на свет.
Когда Денвер подрос, он связал свою судьбу с бизнесом менеджмента. В восемь лет он управлял газетным киоском, который принадлежал даго. После этого в разное время он был менеджером катка, в платной конюшне, в павильоне азартной игры «полиси», в ресторане, в академии танца, матча по ходьбе, дутой компании, магазине одежды, в дюжине отелей и летних курортов, в страховой компании и возглавлял избирательную кампанию одного лидера местного значения. И эта кампания после того, как в Ист-Сайде был избран Куглин, стала для него ускорителем. Он получил работу менеджера в одном отеле на Бродвее, даже одно время возглавлял избирательную кампанию в девятнадцатом веке сенатора О'Грэди.
Денвер был законченный ньюйоркец. Думаю, что он выезжал из города всего пару раз до того времени, о котором я хочу рассказать. Один раз — на кроличью охоту в Йонкерсе. Во второй я встретил его в тот момент, когда он сходил с парома на Норт-ривер.
— Вот, побывал на Западе, совершил большое путешествие, Салли, старина, — сказал он мне. — Боже правый! Салли, я и понятия не имел, что у нас такая большая страна. Она не большая, просто огромная. Никогда не думал, какой у нас великолепный Запад! Блистательный, славный, безграничный. По сравнению с ним Восток — такой маленький, такой тесный. Великое дело — попутешествовать по стране, чтобы получить представление о том, какая она большая и сколько у нее природных ресурсов.
Я и сам немного попутешествовал, выезжал в Калифорнию, добрался до Мексики и проехал через всю Аляску, поэтому с удовольствием сел с Денвером, чтобы послушать его рассказ о том, что он видел.
— Ты, конечно, побывал в Йозмайте, не так ли?
— Ну, не думаю, — ответил Денвер. — Во всяком случае, не помню. Видишь ли, у меня всего было три дня, и я не добрался на Западе дальше Янгстауна, штат Огайо.
Два года назад я приехал в Нью-Йорк, прочитав на липучке для мух предложение о слюдяной шахте в Теннесси, как превратить тусклую слюду в красивое, залитое солнцем окно и на этом неплохо заработать. Я выходил из типографии однажды после полудня с пачкой красивых липких проспектов, когда столкнулся на улице с Денвером, выходящим из-за угла. Никогда я еще не видел его таким — ну, просто благоухающий цветочек. Он был красив, как новая подставка для вьющегося сладкого горошка, и такой же разухабистый, как соло, исполняемое на кларнете. Мы обменялись рукопожатиями, он спросил, чем я занимаюсь, я в общих чертах рассказал ему о том, какой переворот намерен совершить в области добычи слюды.
— К черту, к черту твою слюду! — презрительно сказал Денвер. — Неужели ты, Салли, собираешься взламывать сейф нашего старого маленького Нью-Йорка с таким прозрачным материалом, как слюда? Ты ничего получше придумать не мог? Ладно, пошли со мной в отель «Брунсвик». Такой человек, как ты, мне как раз нужен. Там у меня есть кое-что: курчавенькие, с краской на волосах, — я хочу, чтобы ты взглянул.
— Ты что, вкладываешь деньги в «Брунсвик»?
— Ни цента, — весело ответил Денвер. — Деньги вкладывает синдикат, который им владеет. Я — только менеджер.
«Брунсвик» отнюдь не был типичным бродвейским кабаком с расставленными повсюду пальмами в бочках, растениями и цветами вместе с образцами одежды, в общем, смесью зеленых лужаек с прачечной. Он находился на одной из авеню Ист-Сайда и был солидным, старинным караван-сараем, то есть большой гостиницей, в которой могли позволить себе останавливаться такие люди, как мэр Скэнителса или даже губернатор штата Миссури. Восемь этажей ввысь, с полосатыми навесами и столькими электролампочками, что ночью становилось светло как днем.
— Я уже год как менеджер здесь, — продолжал Денвер, когда мы подходили к отелю. — Когда я начинал здесь работать, ничто и никто не желали там останавливаться, в этом «Брунсвике». Неделями никто не заводил часы на конторке администратора. Однажды прямо перед ним упал человек из-за сердечного приступа, и пока они, наконец, подошли к нему, то тот, очухавшись, уже был от них на расстоянии двух кварталов. Я придумал план, каким образом привлечь торговлю Южной Америки и Вест-Индии. Я убедил владельцев вложить еще несколько тысяч долларов и потратил весь этот капитал до последнего цента на приобретение электрических лампочек, перца из Кайенны, золотой фольги и чеснока. Я нанял испаноговорящих служащих и струнный оркестр; пустил слушок о том, что скоро каждое воскресенье в подвале отеля будут проходить петушиные бои. А то я не знаю, чем привлечь всю эту коричневую, как орех, банду! Теперь все доны сеньоры от Гаваны до Патагонии знают о существовании «Брунсвика»!
Когда мы подошли к отелю, Денвер остановил меня у входа.
— Там внутри, — сказал он, — в небольшом кожаном кресле справа сидит красновато-коричневый цветной. Ты тоже там где-нибудь сядь и понаблюдай за ним несколько минут, после скажешь, что ты о нем думаешь.
Я сел на свободный стул, а Денвер в это время циркулировал по большой ротонде. В холле в самом деле было полно курчавых кубинцев и других латиноамериканцев всех мастей, а атмосфера была поистине интернациональной: пропитана сигаретным дымом, запахом чеснока и освещаемая вспышками бриллиантовых колец.
Да, на этого Денвера Гэлловея было любо-дорого посмотреть. Высокий — шесть футов два дюйма, рыжеголовый, розовощекий и загорелый. А какой у него был важный вид! Придворный Сент-Джеймского двора, Чонси Олкотт, полковник из штата Кентукки, граф Монте-Кристо, солисты гранд-опера — все они напоминали его, когда он кого-нибудь приветствовал или отдавал распоряжения. Стоило ему лишь поднять палец, как все посыльные разбегались от страха по сторонам, как тараканы, и даже клерк, сидевший за конторкой, казался таким робким и смущенным, как Энди Карнеги.
Денвер обходил по кругу всех гостей, пожимая каждому руку, и произносил при этом с таким величием два-три известных ему испанских слова, словно он находился на генеральной репетиции Брайянского празднества барбекю в Техасе.
Я внимательно следил за этим маленьким человечком, о котором он мне говорил.
Это был маленький иностранец в двубортном сюртуке, который не мог даже дотянуться носками до пола. Этот малый был цветной, а его усы были похожи на мягкую стружку красного дерева. Он дышал с трудом и не отрывал взгляда от Денвера. На лице у него было написано такое восхищение, такое уважение, как у мальчика, который воочию видит перед собой чемпиона по бейсболу, или как у кайзера Вильгельма, когда тот любуется собой, глядя в зеркало.
После того как Денвер завершил свой обычный обход, он повел меня в свой кабинет.
— Ну, что скажешь по поводу этого заморыша, понаблюдать за которым я тебя попросил?
— Ну, — начал я, — он принимает тебя за великого человека, у которого девять комнат вместе с ванной в Чертоге Славы, освобождение от уплаты ренты до первого октября. Вот, примерно, каков твой масштаб в его глазах.
— Да, ты верно ухватил мою идею, — сказал Денвер. — Он увидел во мне кудесника, проникся моим мистическим взглядом. Очарование, которое излучает ваш покорный слуга, обволакивает его, словно туман с Норт-ривер. Кажется, он понял, что сеньор Гэлловей — это тот человек, который ему нужен. А теперь, Салли, — продолжал Денвер, — если я спрошу тебя, как ты думаешь, кто этот маленький человечек, что ты мне скажешь?
— Ну, предположим, парикмахер, а если он королевских кровей, то — король сапожной ваксы.
— Никогда не суди по внешнему виду, — сказал Денвер. — Он — «темная лошадка» на президентских выборах в одной из южноамериканских республик.
— Тогда, — сказал я, — он не так плохо выглядит в моих глазах.
Денвер, пододвинув ко мне поближе свой стул, поделился своим замыслом.
— Салли, — серьезно начал он с присущим ему легкомыслием, — я был менеджером и того, и другого, и третьего более двадцати лет. Я всегда стремился заставить кого-нибудь вложить свои деньги в бизнес, а я буду следить за ремонтом, за налогами, приглядывать за полицией. Я в жизни никогда не вложил ни одного своего доллара. Я не знаю, что такое зуд дилера, когда держу в руке собственную монету. Но я могу заниматься делами других, управлять чужими предприятиями. У меня всегда была тщеславная мечта: заполучить в руки нечто большее, чем отель, или лесной склад, или местная политика Я всегда хотел стать менеджером чего-то гораздо более высокого — скажем, железной дороги, треста драгоценных камней или автомобильной фабрики. И вот теперь появляется этот сморчок из тропиков и предлагает мне такую работу, предлагает то, что я хотел…
— Какую же работу? — спросил я. — Может, он собирается возродить менестрелей в штате Джорджия или открыть сигарную лавку?
— Не такой дурак, — сурово оборвал меня Денвер. — Это генерал Ромпиро, генерал Йосия Альфонсо Саполио Юда-Анна Ромпиро — полностью его имя, которое набирает на визитках опытный мастер. Этот человек, Салли, то, что нужно. Он хочет, чтобы я управлял его компанией, он хочет, чтобы Денвер К. Гэлловей стал президент-мейкером! Ты только подумай об этом, Салли! Старина Денвер отправляется в тропики, где одной рукой будет срывать цветы лотоса и собирать ананасы, а другой — лепить президентов!
Дядя Марк Ханна сошел бы от такого с ума! И знаешь, Салли, я хочу, чтобы со мной туда поехал и ты. Ты мне там поможешь куда больше, чем любой другой. Я пас этого коричневого, как орех малого, в отеле целый месяц, чтобы он, не дай боже, не заблудился на Четырнадцатой улице и чтобы его не связала толпа беженцев, этих любителей толченой кукурузы с мясом и жгучим красным перцем. И вот он у меня в руках, а Денвер К. Гэлловей становится менеджером генерала Й. А. С. Ю. А. Ромпиро, менеджером президентской кампании в великой республике, как, черт подери, она называется?
Денвер взял с полки атлас, и мы вместе стали искать эту несчастную страну.
— Вот она, помечена темно-синей краской на Западном побережье, размером с почтовую марку для особых отправлений.
— Из того, что говорил мне генерал, — продолжал Денвер, — и судя по тому, что мне удалось раскопать в энциклопедиях и выявить в беседе с швейцаром Асторской библиотеки, то будет нетрудно осуществить голосование в этой стране…
— А почему генерал Ромпиро сам не остался дома, — поинтересовался я, — почему он сам не стал менеджером своего предприятия?
— Ты, Салли, к сожалению, не знаешь, что такое латиноамериканская политика, — сказал Денвер, доставая для нас по сигаре. — Генерал Ромпиро имел несчастье стать популярным идолом. Он отличился тем, что со своей армией удачно преследовал двух матросов, которые украли аллазу — ах, каррамба! — или что-то такое, что принадлежало правительству. Народ назвал его своим героем, но это вызвало ревность со стороны правительства. Президент послал за главой департамента общественных зданий: «Ну-ка найди мне хорошую, чистую, приятную стену, — приказал он ему, — и поставь к ней сеньора Ромпиро! Потом вызовем расстрельный взвод!» Мы таким же образом поступили с Гобсоном и Кэрри Нейшн в своей стране, — уточнил Денвер. — Поэтому генералу пришлось бежать. Но он был настолько предусмотрительным, что захватил с собой свои золотые кругляшки. У него теперь столько этих мускулов войны, что он может запросто купить линкор и отправить его в боевое крещение.
— Ну и каковы его шансы стать президентом?
— Разве я еще не назвал тебе его рейтинг? — спросил Денвер. — Его страна — одна из немногих в Южной Америке, где президенты избираются всеобщим голосованием. Генерал в данное время не может туда отправиться. Все же больно, когда тебя расстреливают у стены. Ему нужен менеджер кампании, который туда поедет и все приготовит для него на месте: ну, выстроит всех в линейку, станет раздавать направо-налево двухдолларовые купюры, целовать, как полагается, младенцев и детишек постарше, в общем, приводить всю избирательную машину в должный порядок.
Салли, я не хочу хвастаться, но разве ты не помнишь, как я в последнюю минуту сделал лидером Гуглина в девятнадцатом округе? Ведущий район стал в результате нашим. Неужели ты думаешь, что я не сумею справиться с этой маленькой, похожей на обезьянью клетку страной? С деньгами генерала, с которыми он так легко расстается, я мог бы дважды намазать его всего дорогостоящим японским лаком, выдать за белого и сделать губернатором штата Джорджия. У Нью-Йорка — самый лучший менеджер избирательных кампаний в мире, Салли, и, как мне кажется, ты принижаешь мой престиж, когда подвергаешь сомнению мою способность взять в руки политическую ситуацию в такой маленькой стране, что все ее названия городов приходится печатать либо в сносках, либо в приложении к картам.
Я немного поспорил с Денвером. Пытался убедить его в том, что политика в этом тропическом полушарии совсем не такая, как в девятнадцатом округе, и я с таким же правом мог бы назвать себя конгрессменом от Северной Дакоты, пытающимся завладеть маяком и инспекцией океанского побережья. Но у Денвера Гэлловея были свои высокие амбиции в области менеджмента, и то, что я говорил ему, его нисколько не убеждало, все мои слова были для него фиговым листочком на Национальном Конгрессе Портных.
— Даю тебе три дня на размышления по поводу твоей поездки, — сказал напоследок Денвер. — Завтра я представлю тебя генералу Ромпиро, так что ты сможешь получить все объяснения из первоисточника.
На следующий день я надел свой лучший костюм для приемов на манер вашингтонских бухгалтеров и отправился к этому каучуконосу, чтобы сразу же сразить его.
Генерал Ромпиро оказался не столь мрачным изнутри, каким казался снаружи. Он был со мной довольно вежлив, но извлекал из себя звуки, требовавшие немалых усилий для их расшифровки и приведения в подобие человеческого языка. Он, вероятно, нацеливался на английский, и когда его своеобразная синтаксическая система наконец достигала вашего сознания, то разобрать в этом кое-что все же было можно. Если взять эссе, написанное профессором колледжа для журнала, и те выражения, которые использует китаец, стирающий в прачечной белье, для объяснения, куда пропала ваша рубашка, и все это соединить вместе, то вы получите приблизительно то, что генерал приберег для беседы. Он долго рассказывал мне о кровоточащей своей родине, о том, сколько они пытались для нее сделать до прихода доктора. Но больше всего он говорил о Денвере К. Гэлловее.
— Ах, сеньор, — говорил он, — это — самый расчудесный человек. Никогда я еще не видел такого великолепного человека, такого ве-ли-ко-го, такого ловкого, умеющего заставить других быстро исполнить все, что он требует. Он заставит других действовать, а сам будет отдавать приказы и все регулировать. И будет это делать до тех пор, покуда мы не добьемся заметных положительных результатов. Да, да, сеньор. В моей стране, уверяю вас, нет таких великих людей, умеющих так убедительно говорить, раздаривающих такие комплименты, обладающих таким благоразумием и все такое прочее. Ах, этот сеньор Гэлловей!
— Да, — поддержал его я, — старина Денвер парень что надо! Именно такой вам и нужен. Он управлял здесь любым бизнесом, кроме флибустьерства, и способен дополнить этот список.
Я не стал ждать окончания трехдневного срока и решил принять участие в кампании Денвера. От своих хозяев Денвер получил трехмесячный отпуск. Целую неделю он жил в одном номере с генералом и узнавал все чрезвычайно важное о его стране, о чем можно было догадываться по шуму за дверью. Когда мы были уже готовы приступить к практическому исполнению нашего плана, у Денвера карман был набит разными меморандумами, письмами генерала к его друзьям, списками имен и адресов лояльных генералу политиков, которые наверняка помогут усилить популярность этого народного идола. Кроме всех этих обязательств мы увозили с собой активы в виде двадцати тысяч долларов в американской валюте. Генерал Ромпиро был похож на обуглившееся изваяние, но он становился Хитрым Лисом, когда дело доходило до реальной научной политики.
— Вот деньги, — сказал генерал, — правда, немного. У меня есть больше, значительно больше. Вы получите очень много денег, сеньор Гэлловей. Я пришлю их вам, когда они потребуются. Я готов выложить пятьдесят, даже сто тысяч песо, если потребуется, чтобы только быть избранным. Почему бы нет? Черт подери! Если я, став президентом, не смогу сделать себе миллиона долларов, то можете сейчас же пнуть меня в бок! Видит Бог!
Денвер с помощью кубинской машинки для изготовления сигар составил кодовый шифр из английских и испанских слов и отдал генералу копию: таким образом, мы сможем посылать ему секретные донесения о предстоящих выборах, а он нам высылать больше денег. Ну, теперь все было готово, можно было приступать. Генерал Ромпиро лично проводил нас до парохода. На пристани он крепко обнял за талию Денвера и прослезился.
— Благородные вы люди, — говорил он, — генерал Ромпиро доверяет вам, а вы доверяете ему. Поезжайте, своими святыми руками выполните эту работу для вашего друга. Viva la libertad!
— Несомненно, — сказал Денвер. — Viva либеральность, мыло про запас, viva земля лотоса, голосующая за нас! Не беспокойтесь, генерал. Мы вас изберем — это так же ясно, как и банан растет книзу.
— Нарисуйте на меня, нарисуйте, — вдруг попросил генерал.
— Чего это он хочет? — удивился Денвер, заморгав глазами. — Татуировку что ли, ему сделать?
— Глупец! Он хочет, чтобы ты нарисовал ему цифру той суммы, которая понадобится там для выборов. А это будет для него поболезненней татуировки, будет, скорее, смахивать на вскрытие…
Мы с Денвером на пароходе добрались до Панамы, потом через канал проехали по перешейку, после чего повернули вниз, к городу Эспириту, расположенному на побережье родной страны генерала.
Этот город вызвал бы брюзгливое ворчание и у Д. Говарда Пейна. Я расскажу вам, как сделать нечто подобное. Нужно взять как можно больше филиппинских хибар, две сотни печей для обжига кирпича и все это разместить в виде квадратов на кладбище. Вывезите на тележках все сохранившиеся растения в теплицах Астора и Вандербильта и утыкайте ими землю повсюду, где есть свободное место. Выведите всех пациентов нью-йоркской больницы «Бельвю», всех участников съезда брадобреев и учащихся школы Таскджи на улицы, догоните температуру на градуснике до ста двадцати по Фаренгейту. Поместите гряду Скалистых гор позади, все это обильно полейте дождями, сымитируйте весь бизнес на Рокэвей-бич в середине января, и вы получите точный портрет города Эспириту.
На акклиматизацию у нас с Денвером ушла неделя. Денвер рассылал по адресам письма генерала и сообщал остальной банде о том, что происходило в офисе капитана. Свою штаб-квартиру мы разместили в одном ветхом домишке на боковой улочке, там, где трава вымахала по пояс. До выборов оставалось четыре недели. Но никакого ажиотажа вокруг не наблюдалось. Местным кандидатом в президенты был человек по имени Роадрикиз. Эспириту был такой же столицей страны, как и Кливленд, штат Огайо, столицей Соединенных Штатов, но это был важный политический центр, где готовились революции и обделывались все дела.
В конце недели Денвер сказал, что избирательная машина заработала.
— Салли, — выдал он, — мы здесь одержим легкую победу. Но так как генерал Ромпиро совсем не местный дон Жуан, то толпа на него не реагирует. Здесь царит полная апатия, такую проявляет провинциальный делегат при проповеди капеллана. Так что нам нужно добавить огня в вяло текущую избирательную кампанию, и мы всех удивим, когда избиратели придут к урнам.
— Ну и как это ты собираешься делать? — спросил его я.
— Как-как? Как обычно! — заверил меня удивленный Денвер. — Мы перетаскиваем всех ораторов на свою сторону, и они каждый вечер произносят пламенные речи на родном наречии, а мы под тенью пальм устраиваем шумные парады, раздаем бесплатную выпивку, скупаем, само собой, все духовые оркестры, ну а поцелуями детишек придется заняться тебе, Салли, их тут, должен сказать, хоть пруд пруди.
— Ну а еще что? — поинтересовался я.
— Как что! — переспросил Денвер. — Мы привлечем всех местных целителей, пообещав им пару глотков виски, будем раздавать наряды на уголь, бесплатные заказы в бакалейных лавках, организуем пару пикников под банановыми деревьями, танцы в пожарной команде, ну и все такое прочее… Но, прежде всего, Салли, я намерен устроить грандиозный пикник на морском берегу, такой, которого еще никогда не было к югу от тропика Козерога. Я все обмозговал с самого начала. Мы набьем животы всех жителей города и туземцев из джунглей моллюсками с нескольких километров пляжа. Это — первое в моей программе. Может, пойдешь и сейчас же приступишь к организации этого великого события, а? А я тем временем взгляну на подсчеты генерала в отношении голосов, которые он намерен получить в прибрежных районах.
В Мексике я немного выучил испанский и отправился, как сказал мне Денвер, но минут через пятнадцать я вернулся в штаб-квартиру.
— Может, в этой стране и есть съедобный морской моллюск, но его здесь никто не видел, — сказал я.
— Это что еще за новость! — воскликнул Денвер, широко открыв от удивления рот и вытаращив на меня глаза. — Как это так — нет моллюсков? Где вы видели в мире страну, в которой нет съедобных моллюсков? Что это за выборы, да и как их проводить, если не устроить пикника на морском берегу с печеными моллюсками? Хотелось бы мне знать, Салли, ты уверен, что их нет?
— Их нет даже в банках, — ответил я.
— Тогда, ради бога, скорее отправляйся туда и выясни, что же здесь ест народ? Надо же набить их желудки какой-то жратвой.
Я снова вышел. Через час я вернулся.
— Вот что они едят, — сказал я и начал перечислять: — Черепах, маниоку, козлятину, курицу с рисом, авокадо, юкку печеные яйца. Если они жрут все это, то не так просто будет заполучить их голоса.
Через несколько дней в Эспириту стали прибывать менеджеры по проведению избирательной кампании из других городов. Наша штаб-квартира превратилась в гудящий улей. У нас был свой переводчик, вода со льдом, выпивка, сигары, а Денвер так часто обращался к золотым кругляшкам генерала, что их запас истощился до такой степени, что на него теперь можно было бы купить всего один голос в штате Огайо. Тогда Денвер отбил телеграмму генералу Ромпиро с требованием немедленно выслать десять тысяч и вскоре их получил.
В Эспириту было несколько американцев, но все они занимались бизнесом или принимали участие в каких-то проектах и поэтому в политику не вмешивались, что было весьма благоразумно с их стороны. Но они устраивали для нас с Денвером приятное времяпрепровождение и всегда заботились о том, чтобы у нас была приличная еда и отличная выпивка. Среди них был один по имени Хикс, который обычно приходил к нам и слонялся без дела в штаб-квартире. Росту в нем было шесть футов и четыре дюйма, а весил он сто тридцать пять фунтов. Он любил какао, но местная лихорадка и плохой климат выжали из него все соки. Говорят, он не улыбался вот уже восемь лет. Лицо у него было вытянутое, не менее трех футов в длину, но всегда было абсолютно неподвижным, за исключением того момента, когда он открывал рот, чтобы проглотить таблетку хинина. Хикс любил сидеть в нашей штаб-квартире, бить блох и выражать свой сарказм.
— Меня политика не очень интересует, — однажды сказал он, — но мне очень хочется, чтобы вы сказали мне, что вы тут пытаетесь сделать, Гэлловей?
— Мы поддерживаем кандидатуру генерала Ромпиро, — ответил Денвер. — Мы намерены посадить его в президентское кресло.
— Ну, — продолжал Хикс, — я на вашем месте не очень бы с этим торопился. У вас еще уйма времени, знаете ли.
— Не меньше, чем требуется, — отрезал Денвер.
Денвер продолжал в том же духе и делал все, чтобы дело шло гладко. Он исподтишка раздавал деньги своим помощникам, и те гурьбой постоянно ходили за ним. Каждому жителю города предлагалась дармовая выпивка, духовые оркестры играли каждый вечер, организовывались фейерверки, а куча целителей бродила по улицам города, скупая голоса день и ночь во имя провозглашения новой политики в Эспириту, и всем это очень нравилось.
Наконец, приблизился день выборов — 4 ноября. Накануне вечером, когда мы с Денвером раскуривали свои трубочки, сидя в нашей штаб-квартире, туда явился Хикс и, расслабившись, сел с печальным видом на стул. Денвер был весел, в радостном, приподнятом настроении.
— Ромпиро выиграет без особого труда, — сказал он. — Мы победим с перевесом в десять тысяч. Все предусмотрено, остается лишь кричать здравицы. Завтра все и состоится.
— А что состоится завтра? — спросил Хикс.
— Как что, президентские выборы, разумеется, — ответил Денвер.
— Послушайте, — сказал Хикс с лукавым видом, — разве никто из этих парней вам не сказал, что выборы прошли за неделю до вашего приезда? Конгресс своим решением перенес дату на двадцать седьмое июля. Роадриказ был избран большинством в семнадцать тысяч голосов. А я-то думал, что вы ведете пропаганду за избрание Ромпиро на следующий срок, то есть через два года. Просто страшно удивлялся, для чего поднимать всю возню так рано, можно сказать, заблаговременно!
Трубка выпала у меня из рук. Денвер откусил черенок своей. Оба мы молчали.
И вдруг я услыхал звук, словно кто-то отодрал дранку с крыши сарая. Это засмеялся Хикс, засмеялся впервые за последние восемь лет.
Салли Магон молчал, когда официант наливал ему в чашку черный кофе.
— Да, ваш друг на самом деле был удивительным менеджером.
— Не торопитесь, — сказал Салли, — я еще не сказал вам, что из этого всего вышло. Все еще впереди. Когда мы вернулись в Нью-Йорк, генерал Ромпиро ожидал нас на пристани. Он не стоял на месте, а постоянно пританцовывал, словно медведь светло-коричневой масти, и с нетерпением ожидал желанной вести, потому что Денвер только сообщил ему о нашем приезде и ничего больше.
— Ну, меня избрали? — завопил он. — Меня избрали, друг мой? Потребовала ли моя страна избрать меня президентом? На днях я отправил вам свой последний доллар. Теперь просто необходимо, чтобы меня избрали, чтобы я стал президентом. У меня больше нет денег. Так меня избрали, сеньор Гэлловей?
Денвер повернулся ко мне:
— Ну-ка, Салли, оставь нас с генералом Ромпиро наедине. Нужно будет как-то помягче сообщить ему об этом. Неприлично, если кто-то еще станет очевидцем этой тягостной сцены. Сейчас наступает такой момент, — продолжал Денвер, — когда Денверу нужно стать таким милым, сладкоречивым колдуном, в противном случае придется отказаться от всех своих заслуженных медалей…
Через пару дней я пришел в отель. Денвер находился на своем обычном месте, и он выглядел героем из двух исторических романов. Всем с удовольствием рассказывал, как он прекрасно провел время на своей апельсиновой плантации во Флориде.
— Ну, все обошлось с генералом, не так ли? — спросил я его.
— Ты еще спрашиваешь? — хладнокровно ответил он. — Пойдем, сам увидишь.
Взяв меня под руку, он повел меня к двери ресторана. Там мы увидели небольшого, толстенького человечка шоколадного цвета в парадной форме, лицо у него сияло от радости, когда он, раздуваясь от гордости, ловко скользил по ресторанному паркету с подносом в руках. Провалиться мне на этом месте, но Денвер на самом деле сделал генерала Ромпиро главным официантом отеля «Брунсвик»!
— Ну а мистер Гэлловей все еще в этом бизнесе? По-прежнему занимается менеджментом? — спросил я, когда Магон закончил свой рассказ.
Салли покачал головой.
— Денвер женился на богатой вдовушке с золотисто-каштановыми волосами и теперь является владельцем отеля в Гарлеме. Иногда он там помогает своим служащим.
Рождественский чулок Дика-Свистуна
Дик-Свистун с величайшей осторожностью приоткрыл дверь товарного вагона, ибо статья 5716 городского устава предусматривала (возможно, вопреки конституции) арест всякого подозрительного лица, а Дик чуть не наизусть знал этот устав. Поэтому, прежде чем выбраться из вагона, он окинул взглядом окрестность, как генерал поле боя.
Город не изменился со времени его последнего визита: все тот же многострадальный, странноприимный южный город, рай для продрогших бродяг. На насыпи, там, где стоял вагон, громоздились темные груды товаров. Ветер пропах знакомой вонью от старого брезента, укрывавшего тюки и бочки. Мутная река, вкрадчиво урча, скользила мимо судов. Ниже по течению у Шалмета была большая излучина — Дик видел ее по огонькам фонарей. На другом берегу длинной кляксой лежал Алжир особенно темный на фоне светлеющего неба. Трудолюбивые баржи, спешащие к утренним рейсам, истошно гудели, будто возвещая рассвет. Итальянские люггеры, груженные ранней зеленью и моллюсками, ползли к своему причалу. Смутным подземным гулом уже доносился сюда шум трамваев и телег; и паромы, золушки судоходства, нехотя приступили к своей черной работе.
Рыжая голова Свистуна вдруг скрылась в вагоне. Взор его не вынес ослепительного зрелища: огромная, несусветная фигура полисмена показалась из-за мешков с рисом и остановилась шагах в двадцати от вагона. Ежедневная мистерия рассвета, разыгрываемая над Алжиром, удостоилась внимания великолепного представителя муниципальной власти. С неколебимым достоинством он разглядывал занимающееся зарево, покуда наконец не поворотил ему спину, решив, по-видимому, что солнце обойдется без вмешательства закона и пусть его встает. Затем он оглядел мешки с рисом, извлек из кармана плоскую флягу и, запрокинув голову, стал обозревать небесный свод.
Дик-Свистун, по профессии бродяга, был почти на дружеской ноге с этим должностным лицом. Они уже не раз встречались на набережной, так как полицейского, тоже любителя музыки, привлекал изощренный свист жалкого оборванца. Однако же сейчас Дику не очень-то хотелось возобновлять знакомство. Одно дело встретиться с полицейским на заброшенной верфи и просвистеть с ним вместе арию-другую, а совсем иное дело попасть к нему в лапы возле товарного вагона. Поэтому Дик стал ждать, пока тот сдвинется наконец с места — ибо неумолимому закону движения подвластны даже новоорлеанские полисмены — и скоро Каланча Фриц величественно исчез за составами.
Дик-Свистун выждал еще ровно столько времени, сколько подсказывало ему благоразумие, а потом проворно спрыгнул на землю. Приняв — по мере возможности — вид честного труженика в поисках насущного заработка, он зашагал через рельсы, собираясь направить свои стопы по тихой Жиро-стрит к условной скамейке в сквере Лафайетта, где, согласно договоренности, он рассчитывал встретиться с дружком по кличке Ловкач, отважным пилигримом, на сутки опередившим его в вагоне для скота, куда завлекла его отставшая филенка.
Пробираясь между больших, вонючих, затхлых пакгаузов, где еще залегла ночь, Дик уступил привычке, которой был обязан своим прозванием. Тихий, но четкий в каждой ноте, как соловьиная трель, свист зазвенел прозрачно и нежно, будто среди скучных кирпичных громад запрятан водоем и туда стекают певучие дождевые капли. Сперва Дик завел было один мотив, но он тотчас утонул в вихре импровизаций. Тут слышалось и журчание горного ручья, и дрожь камышей над зябкой заводью, и голос сонной птахи.
Завернув за угол, Свистун наткнулся на синюю гору, утыканную медными пуговицами.
— Так, — спокойно заметила гора, — ты уже вернулься. А до мороза еще две недели осталься. И свистеть ты разушилься. Свальшивил в последней такте.
— Да чего ты понимаешь, — отвечал Дик-Свистун, отважившись на фамильярный тон. — Чего ты понимаешь в музыке? Вот давай еще послушай. Я во как свистел — слышь?
Он уже вытянул губы для свиста, но не тут-то было.
— Штой, — сказал верзила-полицейский. — Сначала научись. И сначала понимай, что в рваной кармане только ветер свищет и бродяга всегда будет свистеть в кулак.
Рот Фрица, пышно обрамленный усами, сложился в дудочку, и из недр его вылился звук, густой и сочный, как пение фагота. Он воспроизвел несколько тактов того мотива, который насвистывал Дик. Исполнение было холодноватое, но верное, и он особенно выделил покоробившую его ноту.
— Зи тут простое, а не зи бемоль. Кстати, скаши спасипо, што меня встретиль. Еще час, и я бы засадиль тебя за решетку; посмотрим, как бы ты в клетке свистель. Есть приказ после восход хватать каждый бестельник.
— Чего-о?
— Хватать каждый бестельник, кто не зарабатывай на хлеб. Тридсать дней или пятнадсать доллар штраф.
— Да ты правду говоришь-то или шутки шутишь?
— Послушай самый допрый совет. Я ведь знаю, ты не такой плохой, как другие. И «Der Freischutz» свистишь лучше, чем я сам. Но польше не натыкайся на полицай и поскорей удери из город. До свидания.
Значит, мадам Орлеан наскучил беспокойный чужой выводок, который ежегодно мостился к ней под теплое крылышко.
Когда огромный полицейский ушел, Дик-Свистун сперва помедлил, оскорбленный в лучших чувствах, точно выгоняемый из квартиры безденежный жилец. Он-то размечтался, как славно будет ему уже после встречи с дружком, без трудов и хлопот; с утра послоняться по пристани, подбирая рассыпанные при разгрузке бананы и кокосы; потом подкрепиться у стоек с бесплатной закуской, от которых беспечным хозяевам станет жалко или лень его отгонять; потом попыхтеть трубкой где-нибудь в парке под цветущим кустом и, наконец, прикорнуть в темном уголке на верфи. Но — ничего не поделаешь — его изгоняли строгим приказом. А потому, вовсю избегая встречи с синими мундирами, он начал отступление к сельскому прибежищу. И в деревне можно продержаться, только бы морозом не прихватило, а все прочее не беда.
Однако же Дик-Свистун шел по старому Французскому рынку в глубоком унынии. Безопасности ради он старался не выходить из роли честного мастерового, направляющегося на работу. Кто-то, не поддавшись на удочку, окликнул его из рядов: «Эй, бездельник!», — и когда удивленный бездельник оглянулся, торговец, растаяв от этого доказательства собственной проницательности, пожаловал ему ломоть хлеба, две сосиски, и проблема завтрака тем самым была решена.
Когда улицы, волею топографии, стали уклоняться от берега, изгнанник взобрался на насыпь и пошел дальше исхоженной тропкой. Пригородное око недоверчиво его сверлило, в каждом встречном жил суровый дух беспощадного нового указа. И нельзя было спрятаться от этих назойливых глаз, затеряться в толпе.
Так прошел он наобум шесть миль, и возле Шалмета его ошарашила грозная картина: тут строили новый порт, заканчивали пирс. Ходили лебедки. Тачки, кирки, лопаты со всех сторон нацелились на него, как удавы. Важный десятник оценивающе смерил его взглядом, как вербовщик новобранца. Чернокожие, темнокожие — все трудились в поте лица. Он в ужасе бежал.
К полудню он добрался до плантаций, — большой, печальной, молчаливой равнины, раскинувшейся подле могучей реки. Он оглядел поля сахарного тростника, огромные, без конца и края. Был самый сезон производства сахара, работали сборщики; телеги уныло скрипели им вслед; негры-погонщики ободряли ленивых мулов отборной и мелодичной бранью. По темным рощам, дальним и оттого подернутым синевой, можно было угадать, где жилье. Высокие трубы сахарных заводов вонзались в небо далеко одна от другой, как маяки на море.
Вдруг безошибочный нюх подсказал Свистуну, что неподалеку жарится рыба. Как пойнтер на куропатку, устремился он вниз по насыпи, прямо к костру легковерного и почтенного рыбака, которого он пленил своими рассказами и потому отобедал по-царски, а затем по-философски свел на нет три худших дневных часа, вздремнув под деревом.
Когда он проснулся и продолжил свой исход, сонное тепло дня сменилось острым холодком, и такое предвестие промозглой ночи заставило скитальца ускорить шаги и призадуматься о ночлеге. Он шел по дороге внизу насыпи, послушно повторявшей все ее повороты и ведущей неведомо куда. По бокам, до самой колеи, она заросла кустами и буйной травой, и из этой засады взлетала и кружила над Диком несносная мошкара, жужжа гнусными, тоненькими голосками. И по мере того, как подступали тьма и холод, комариный плач превращался в жадный, надсадный вой, вытеснявший остальные звуки. Справа от Дика, на фоне неба, как на экране, всплыл зеленый огонек, потом мачты и трубы идущего в порт парохода. А слева были таинственные топи, откуда неслось странное гуканье и придушенные стоны. Чтоб разогнать злых духов, Свистун пустил веселую трель, — наверное, с тех давних пор, когда сам Пан наяривал на своей свирели, глухое уныние этих мест не нарушалось подобными звуками.
Сзади донесся неясный рокот, который почти тотчас обернулся быстрой дробью копыт, и Дик шагнул на росистую обочину, пропуская лошадей. Оглянувшись, он увидел ладную упряжку вороных и щегольскую коляску. Впереди сидел седоусый здоровяк и не спускал глаз с натянутых вожжей. Сзади помещались немолодая дама с добрым лицом и очень хорошенькая девушка, почти ребенок. Полость сползла с колен седоусого господина, и Дик заметил у его ног два здоровенных мешка — слоняясь по городам, Дик навидался таких мешков. Обычно их бережно вынимали из закрытых фургонов и вносили в двери банка. Кроме того, экипаж был до отказа набит свертками всевозможных видов и размеров.
Когда коляска поравнялась с бродягой, шалунья с блестящими глазами, уступив лукавому порыву, вытянула шейку, нежно, ослепительно улыбнулась и пропела дискантом: «С Рождеством вас!» Такое нечасто случалось с Диком-Свистуном, поэтому сначала он опешил и не знал, как тут надо ответить. Но долго размышлять было некогда, и он сделал первое, что пришло ему на ум: сорвал с головы продавленный котелок, широко взмахнул им и выкрикнул вслед улетавшей коляске громко, но уважительно: «Ишь как!»
Наклоняясь, девушка сдвинула один сверток, он развернулся, и на дорогу упало что-то длинное и черное; Дик подошел поближе и поднял новый тонкий шелковый чулок, роскошно и нежно зашуршавший у него в руке.
— Вот девка-то, а! — сказал Дик-Свистун, и вся его веснушчатая физиономия расплылась в улыбке. — Нет, ты подумай, а? С Рожеством, стало быть, вас! Как кукушечка из часиков прокуковала. А вороные-то — до чего ж хороши, а старый-то мешки с деньгами пинает, будто с яблоками они сушеными. Накупили, выходит, всего к Рожеству, а она чулочек-то и оброни, какой Санта-Клаусу припасла. Вот девка-то! С Рожеством! Ты подумай! И так просто, как «здрасте вам» сказала, а все одно заметно, что тонкая штучка.
Дик-Свистун бережно сложил чулок и сунул в карман.
Только часа через два набрел он на жилье. За поворотом дороги показались строения огромной плантации. Он легко распознал обиталище хозяев в большом широком доме с высокими, яркими окнами, раскинутом на два крыла, сплошь опоясанные верандой. Дом стоял на ровной лужайке; из комнат лился неясный свет. Усадьба была обсажена прекрасной рощей. Вдоль стен и заборов рос густой, запущенный кустарник. Бараки для рабочих и склад располагались сзади, в некотором отдалении.
Вдоль дороги теперь с обеих сторон шла ограда, и, подойдя поближе к домам, Дик вдруг стал и принюхался.
— Или где-то тут готовят харч для нашего брата, — сказал он сам себе, — или мой нос уже ни к черту не годен.
Не долго думая, он перемахнул через ограду туда, откуда несся запах. Он попал на заброшенное место, где валялись кучи старого кирпича и всякого хлама. В уголке он заприметил отблеск почти выгоревшего костра, а вокруг него различил смутные очертания лежащих и сидящих людей. Он подошел поближе и при свете вдруг вспыхнувшей головешки ясно разглядел оборванного толстяка в темной кофте и шапке.
— А малый-то, — пробормотал про себя Дик-Свистун, — ну чисто Гарри Бостонец. Попытаю, не он ли самый.
И не успел он просвистеть несколько тактов фокстрота, как мелодия была подхвачена и тотчас окончилась особой руладой. Первый солист уверенно приблизился к костру. Толстяк поднял глаза и молвил хриплым, задыхающимся голосом:
— Господа, какой приятный сюрприз. К нашему обществу присоединился мистер Дик-Свистун, мой старинный друг, за которого я полностью ручаюсь. Пусть слуга принесет еще один прибор. Мистер Свистун разделит нашу трапезу и тем временем объяснит, какому счастливому стечению обстоятельств мы обязаны его присутствием.
— И не надоест тебе язык-то чесать, Бостонец? Ну как по писаному! — сказал Дик-Свистун. — Ладно, на приглашении спасибо. Попал я сюда, видать, тем же путем, что и вы. Меня нынче фараон шугнул. Работаете тут, или как?
— Гостю, — сурово отвечал Бостонец, — не следовало бы оскорблять хозяев, покуда не набил себе брюха. Чтоб не уйти не солоно хлебавши. Работаете! Ладно уж, я сдержусь. Мы пятеро — я, Глухой Пит, Моргунок, Пучеглазый и Том-Индианец вчера узнали, что мадам Орлеан задумала недоброе против заезжих джентльменов, топчущих ее грязные улицы. И как только их укрыли нежные крылья сумерек, окутывая их и всякое такое, мы пустились в путь. Моргунок, будь любезен, передай пустую банку от устриц господину с пустым желудком.
На следующие десять минут внимание туристов всецело поглотил ужин. В огромном пятигаллонном керосинном баке они изготовили жаркое, которое отведывали из менее крупных банок, подобранных на пустыре.
Дик-Свистун давно знал Бостонца, и знал, что ловчей и удачливей его не найти во всей братии. По виду его можно было принять за деревенского лавочника со средствами или зажиточного гуртовщика. Крепкий, здоровый, круглолицый, он всегда гладко брился, аккуратно одевался и особенно исправно чистил башмаки. За последние десять лет он заслужил репутацию несравненного мастера по части мошеннических проделок и не уронил себя ни единым днем работы. Среди его соратников шел слух, будто он скопил кругленькую сумму. Остальные четверо были типичнейшими представителями того обшарпанного, зачумленного племени, которое открыто красуется под этикеткой «подозрительные лица».
Вот они выскребли последние остатки жаркого, прикурили от головешек, а затем двое из них отвели Бостонца в сторону и стали ему что-то таинственно нашептывать. Он уверенно кивал, а потом обратился к Дику:
— Послушай, друг, разговор к тебе есть. Мы тут на дело выходим. Предлагаю вступить в долю. Получишь на равных с ребятами, только помоги. Двести работников завтра утром должны получить недельное жалованье. Завтра Рождество, и они хотят отдохнуть. Им хозяин сказал: «Поработаете с пяти до девяти утра, соберете сахару на целый поезд, и я с каждым расплачусь за неделю и еще за день в придачу». Они говорят: «Ура!» Он едет в Новый Орлеан и привозит наличные. Две тысячи семьдесят четыре доллара и пятьдесят центов. Это я узнал от одного малого, который не умеет держать язык за зубами, а ему сказал бухгалтер из банка. Хозяин думает, что он эти денежки выплатит работникам. Да только ошибается он. Он их нам выплатит. Они останутся, как и положено, в руках у праздного класса. Половину возьму я, а другую половину вы разделите между собой. Ты спросишь почему? Я — автор. Я придумал план. Значит, так. У хозяев сейчас гости, но они к девяти уедут. Они на часок-другой заглянули. Если вовремя не уберутся, все равно будем исполнять мой план. Нам нужна целая ночь, чтобы смыться с долларами. Они тяжелые. К девяти Глухой Пит и Моргунок пройдут по дороге за домом четверть мили и подожгут поле, где тростник еще не убран. Ветер сейчас хороший, и оно разгорится за десять минут. Поднимется тревога, и все тут же сбегутся тушить пожар. А в доме останутся одни женщины, и денежки — к нашим услугам. Слыхал ты, как горит тростник? Так трещит, что ни одной женщине не перекричать. Дело верное. Только вот нас могут догнать уже с деньгами. Ну а если ты…
— Бостонец, — перебил его Дик-Свистун и поднялся на ноги. — На угощении спасибо, а теперь я, это, пойду.
— Почему же? — спросил Бостонец и тоже поднялся.
— На меня не рассчитывай. Так и знай. Оно, конечно, я бродяга, а чего другого за мной не водится. Не мое это дело — грабить. Спокойной вам, значит, ночи и спасибо на…
Дик уже отступил на несколько шагов, но вдруг остановился как вкопанный. Бостонец наставил на него крупнокалиберный револьвер.
— Прошу садиться, — сказал вожак, — хорош бы я был, если б из-за тебя испортил всю игру. Ты останешься тут, пока мы обстряпаем дело. Смотри, не двинься дальше той кучи кирпича. Шаг за кучу — и я вынужден буду стрелять. Лучше держись, брат, поспокойнее.
— А я всегда спокойный, — сказал Дик-Свистун. — Мое дело такое. Опусти-ка свой револьвер, и будет тебе. Я, это, как в газете пишется, остаюсь в ваших рядах.
— Ладно, — сказал Бостонец и опустил оружие, когда Дик снова сел на доску, торчавшую из штабеля дров. — Только не вздумай удрать. Я от своего счастья не откажусь, даже если придется ради него ухлопать старого приятеля. Сам я зла никому не желаю, но уж очень мне эта тысяча долларов кстати! Брошу бродяжить и открою бар в одном хорошем городке. Надоело мыкаться.
Гарри Бостонец вынул из кармана дешевые серебряные часы и стал разглядывать их у огня.
— Без четверти девять, — сказал он. — Ну, Пит, Моргунок, приступайте. Пойдете задами по дороге и подожжете тростник со всех сторон. Потом взберетесь на насыпь, вернетесь по ней, а не по дороге, и никому не попадетесь на глаза. Когда вернетесь, все уже убегут гасить пожар, а мы сразу в дом, и — денежки наши. Давайте выкладывайте спички.
Пит и Моргунок отобрали спички у всей компании, причем Дик с большой готовностью внес свою лепту, и двое мрачных оборванцев при тусклом свете звезд двинулись в сторону дороги.
Двое из оставшихся, Пучеглазый и Том-Индианец, уютно развалясь на кучах мусора, разглядывали Дика с нескрываемым осуждением. Бостонец, решив, что неверный никуда не денется, несколько ослабил свою бдительность. Свистун поднялся и стал бродить взад-вперед, строго соблюдая предписанные ему границы.
— А почему ты знаешь, — спросил он, останавливаясь перед Бостонцем, — что хозяин деньги-то домой привез?
— Я располагаю фактами, — ответил Бостонец. — Он ездил в Новый Орлеан и получил их сегодня, это точно. Что, передумал? С нами пойдешь?
— Нет, просто так спросил. У него какая упряжка-то?
— Пара вороных.
— Коляска?
— Угу.
— И женщины с ним ездили?
— Жена и дочка. Ты для какой газеты интервью берешь?
— Просто для разговору спросил. Вроде они меня, это, на дороге обогнали.
Продолжая свою скромную прогулку подле костра, Дик нащупал в кармане чулок, поднятый на дороге.
— Вот девка-то, — пробормотал он, усмехаясь.
Между деревьями ярдах в семидесяти от костра он различил хозяйский дом. Сквозь большие окна лился мягкий свет, озаряя просторную веранду и часть лужайки.
— Что ты сказал? — встрепенулся Бостонец.
— Да так я, ничего, — отвечал Дик-Свистун и беспечно пнул носком башмака камешек.
— Простая такая, — тихонько рассуждал странствующий музыкант сам с собою, — и веселая, и самостоятельная, и шику-то, шику! С Рожеством вас. Нет, ты подумай, а?
В столовой Бельмидской плантации между тем подавали обед.
Столовая со всем ее убранством говорила о том, что прежние времена живут здесь не в памяти, а в обиходе. Посуда так поражала роскошью, что не будь она к тому же старинной и изысканной, она могла бы показаться безвкусной; подписи тонких мастеров украшали портреты на стенах; кушанья тут готовили такие, что у любого гурмана потекли бы слюнки; гостей обносили бесшумно, проворно и обильно, как в те дни, когда слуги были собственностью, как сервизы. Имена, какими хозяин и гости адресовались друг к другу, значились в анналах двух наций. Манеры и разговор носили тот особенный характер простоты, что дается всего трудней, — простоты с соблюдением этикета. Хозяин служил, казалось, тем генератором, который вырабатывал главную долю остроумия и веселья. Молодежи нелегко было отражать огонь его добродушных насмешек. Правда, не один юноша отваживался штурмовать его укрепления в надежде завоевать улыбку дам; но даже если кто и посылал меткое копье, хозяин обрушивал на удачливого острослова такие громы хохота, что тот чувствовал себя побежденным. Во главе стола, невозмутимая, почтенная, благожелательная, царила хозяйка дома, к месту улыбалась, бросала нужное слово, ободряющий взгляд.
Беседа легка перекидывалась с одного на другое, и ее здесь трудно передать, но вот речь зашла о бедствии, занимавшем с недавних пор всех плантаторов в округе, — о бродягах. Хозяин не преминул осыпать жену градом шутливых упреков, обвиняя ее в том, что она способствует распространению заразы.
— Каждую зиму берег ими так и кишит, — сказал он. — Забивают весь Новый Орлеан, и нам достаются излишки, то есть самое худшее. Но несколько дней назад мадам Орлеан вдруг обнаружила, что в лавку не может выйти, не перепачкав юбок об оборванцев, загорающих на ее тротуарах, и заявила полиции: «Хватай их всех». Ну полиция схватила десятка два, а остальные три-четыре тысячи разбрелись по дорогам, и здешняя госпожа, — он трагически указал на нее серебряным ножом, — их кормит. Работать они не хотят, они даже не вступают в разговор с моими людьми и вступают в дружбу с моими псами; а вы, сударыня, кормите их у меня на глазах и не позволяете мне вмешиваться. Скажи, дорогая, вот сегодня скольких ты уже толкнула на путь безделья и порока?
— Шестерых, кажется. Но ведь двое, — возразила хозяйка, тоже улыбаясь, — хотели работать, ты сам слышал.
Хозяин только расхохотался в ответ.
— Хотели. Но по специальности. Первый — мастер по производству бумажных цветов, а второй — стеклодув. Извольте видеть, ищут работу! Но по специальности, иначе они и пальцем не двинут.
— А еще один, — продолжала сердобольная госпожа, — так прекрасно говорит. Просто редкость среди его класса. И часы носит. И жил в Бостоне. Нет, не верю я, что все они плохие. Просто, по-моему, они недостаточно развиты. Мне они всегда представляются детьми, у которых ум перестал расти, хотя и растет борода. Сегодня, когда ехали домой, мы обогнали одного такого: совершенная наивность и доброта написаны на лице. Он свистел интермеццо из «Cavalleria» так, что ощущался дух самого Масканьи.
Девушка с блестящими глазами, сидевшая слева от хозяйки, наклонилась к ней и проговорила, таинственно понизив голос:
— Интересно, мама, нашел тот бродяга мой чулок или нет? А вывесит он его сегодня? Я-то могу только один вывесить. Знаешь, почему мне вдруг понадобилась еще пара шелковых чулок? Тетушка Джуди говорит, если повесить два ненадеванных чулка, Санта-Клаус набьет один всякой всячиной, а месье Памб положит в другой чулок плату за все те слова, — добрые и злые, — что ты говорила накануне. Вот почему я сегодня со всеми вдруг такая милая и вежливая. Знаешь, месье Памб волшебник, он…
Слова ее были прерваны самым неожиданным образом.
Как некий призрак падающей звезды, черная лента, пробив стекло, взвилась над подоконником, со стуком упала на стол, смела со скатерти много хрусталя и фарфора, а потом через головы собравшихся метнулась к стене и напечатлела на ней зазубрину, так что и ныне всякий гость Бельмида дивится, глядя на нее и слушая эту историю.
Женщины взвизгнули на разные голоса, а мужчины повскакали из-за стола и непременно схватились бы за шпаги, если б их не сдерживали рамки хронологии.
Хозяин первым пришел в себя.
— Боже! — воскликнул он. — Метеорологический галантерейный ливень! Уж не установлено ли наконец сообщение с Марсом?
— Скорей… гм… с Венерой, — отважился юный гость и в надежде на успех оглядел девиц, но те остались безучастны.
Хозяин вытянул руку, и в ней закачался нарушитель спокойствия — длинный черный чулок.
— В нем что-то есть, — объявил хозяин. Он взял его за носок, потряс, и оттуда вывалился камень, завернутый в пожелтевший листок бумаги.
— Итак, впервые в нашем веке — известие с другой планеты! — крикнул хозяин, кивнул обступившим его гостям, с нарочитой тщательностью поправил очки и стал читать. Не успел он кончить, как разом превратился из любезного хлебосола в решительного делового человека. Он тотчас затряс колокольчик и приказал бесшумно явившемуся на звонок мулату:
— Поди скажи мистеру Уэсли, пусть возьмет Рива, Мориса, десять рослых надежных работников и идет с ними к крыльцу. Скажи ему, пусть люди захватят оружие, побольше веревок и ремней. И пусть поторопятся.
И только затем он вслух прочитал то, что было написано на листке.
«Господа хорошие,
Кроми меня на дороги у пустыря пять бродяг. Мне грозят пистолетам и я исбрал такой спосоп. 2 парня пашли паджеч тростник за домом вы пойдете тушить а они ограбют деньги какие работникам привезли и убигут. Чулочик девочка на дорогу абронила скажите ей с рожеством как она мне сказала. Сперва их поймайти на дороги а потом меня вызволяйти.
Истинно ваш Дик-Свистун».
В последующие полчаса в Бельмиде были без шума проведены быстрые маневры, в результате которых пятерых негодующих бродяг схватили и засадили во флигель ждать утра и возмездия. Второй результат — неслыханный восторг девиц, вызванный отвагой и решимостью молодых людей. И еще одно: поглядите на героя Дика-Свистуна! Он сидит на пиру у плантатора, и его потчуют яствами, о каких он прежде и не слыхивал, за ним ухаживают представительницы прекрасной половины человечества, исполненные такой прелести и «шику», что, несмотря на набитый рот, он едва удерживается от свиста. Его заставили подробно рассказать о столкновении со страшной шайкой Бостонца, о том, как ему удалось написать записку, обернуть ею камешек, сунуть в чулок и метко запустить, подобно комете, в одно из ярких окон столовой.
Хозяин поклялся, что страннику уж не придется более странствовать; что доброта его и честность достойны всяческих наград; что он перед Диком в неоплатном долгу, ибо разве не спас он его от огромных убытков, а быть может, и еще горших бедствий? Плантатор заявил, что отныне Дик предоставлен его заботам, что ему тотчас подыщут должность, соответственную его способностям, и усыплют розами его путь к процветанию и почестям, какие только доступны в пределах плантации.
Но теперь, решили все, Дик утомлен и прежде всего ему надо отдохнуть и выспаться. Хозяйка отдала распоряжение слуге, и Дика препроводили в ту часть дома, где располагались людские. В комнату к нему тотчас внесли цинковую ванну с водой и опустили на клеенку. И скитальца оставили одного.
Он осмотрел комнату при свете свечи. На кровати под аккуратно отогнутым уголком покрывала сверкали белоснежные простыни и подушки. Старый, но чистый красный ковер устилал пол. На комоде стояло зеркало, на умывальнике — расписной таз и кувшин; по углам — стулья, обитые чем-то мягким. На столике были книги, бумага, свежие розы в стакане. На полочке висели полотенца, лежало мыло в белой мыльнице.
Дик-Свистун поставил свечу на стул и аккуратно спрятал шапку под стол. Удовлетворив свою любознательность (что же еще?) тщательным осмотром, он снял пиджак, скатал и положил на полу к стенке, как можно дальше от непрошеной ванны. Использовав пиджак в качестве подушки, он роскошно раскинулся на ковре.
В день Рождества, когда первые лучи рассвета засияли над топями, Дик-Свистун проснулся и стал привычно нащупывать шапку. Тут он вспомнил, как его подхватило накануне развевающимся подолом Фортуны, встал, подошел к окну, отворил его и подставил пылающий лоб дыханию утра, чтобы освежиться и удостовериться, что все это ему не приснилось.
Но вот робкого слуха его достиг зловещий шум.
Все рабочие плантации дружно взялись за нынешний труд, чтоб пораньше освободиться. Могучая поступь страшного Владыки — Труда сотрясала землю, и наш бедный Сказочный Принц, навеки скрытый под жалкими лохмотьями, схватился за подоконник — даром что стоял в волшебном замке — и задрожал всем телом.
Уже грохоча перекатывались бочки с сахаром и (в точности как в тюрьме!) гремели цепи — это с бранью сгоняли мулов на их места у сторожков телег. Злобный крошечный паровозик с плоскими вагонетками на буксире пыхтел и пускал пар по узкоколейке, толпы рабочих, едва различимых в сером утреннем свете, ухая и крича, грузили поезд недельной выработкой сахара. Тут поэма, сказанье — какое! целая трагедия, и труд, проклятие человечества, — главная ее тема.
Несмотря на декабрьский холодок, Дика прошиб пот. Он высунулся из окна и посмотрел вниз. По цветочному бордюру он сообразил, что там, в пятнадцати футах от него, — мягкая земля.
Осторожно, как взломщик, он влез на подоконник, повис на руках и благополучно спрыгнул на землю. Кажется, вокруг никого не было. Он согнулся в три погибели и помчался через двор к низкой ограде. Ужас придавал ему крылья, и через ограду он перемахнул с той же легкостью, с какой газель, преследуемая львом, перелетает через терновый куст. Бросок сквозь росистые придорожные травы, дальше, оступаясь, вверх по скользкому склону на насыпь и — свобода!
Светлел и алел восток. Ветер, сам бездомный бродяга, ласково потрепал собрата по щеке. Высоко над головой прокричали дикие гуси. Заяц трусил впереди по тропке и в любую минуту мог повернуть хоть направо, хоть налево — куда вздумается. Мимо скользила река, ни одной душе, конечно, не догадаться куда.
Взъерошенная темногрудая пичуга на кизиловой ветке завела было нежную, тоненькую, гортанную песню во славу росы, выманивающей дурней-червяков из их укрытий; но вдруг она умолкла и, склонив голову набок, прислушалась.
С тропки, что шла по насыпи, несся веселый, ликующий, захлебывающийся свист, он пробирал и будоражил, он был четок и прозрачен, как чистейшие ноты флейты. Парящий звук журчал и рассыпался, как не принято в птичьем пенье, но была в этих звуках дикая, свободная прелесть, и темной птахе вспомнилось даже что-то знакомое, хоть и неясно что. Птичья зоря, сигнал побудки, известный всем птицам на свете. Но он был щедро приправлен бессмыслицами, ведомыми только искусству, — странно и совершенно непонятно зачем. И темная пичуга сидела, склонив голову набок, покуда звук не замер вдали.
Того не знала пичуга, что ради этих-то трелей, которые она разобрала, музыкант отказался от завтрака; зато она сразу смекнула, что трели непонятные ее совершенно не касаются. А потому она взмахнула крылышками и пулей метнулась вниз на жирного червяка, вившегося по тропке вдоль насыпи.
Алебардщик маленького замка на Рейне
Иногда я хожу в «Бирхалле» и в ресторан, который называется «Старый Мюнхен». Не так давно это было пристанище довольно интересной богемы, а теперь его посещают не только художники, музыканты и литераторы. Но «пилзнер» там на диво хорош, и мне нравится разговаривать с официантом с номером 18 на груди.
Долгие годы завсегдатаи «Старого Мюнхена» воспринимали его не иначе, как точную копию этого старинного немецкого города. Большой холл с почерневшими от дыма деревянными перекрытиями, ряды импортных глиняных пивных кружек, портрет Гёте на стене, стихи, написанные краской на стенах, — перевод на немецкий оригинальных стихов поэтов из Цинциннати, — все это создает точную картину царящей там атмосферы, если на все смотреть через пену над кружкой.
Недавно его владельцы сделали еще одну комнату наверху, назвали ее «маленький замок на Рейне» и провели к ней деревянную лестницу. Там они смастерили подобие увитого плющом парапета, стены были так покрашены, чтобы создавать впечатление перспективы вглубь и вширь, на заднике между живописными холмами с виноградниками змеился Рейн, а прямо перед входом возвышался замок Эренбрейтштейн. Само собой разумеется, там были столы, стулья, а пиво вам приносили туда, наверх, как и должно это быть в замке на Рейне.
Однажды, когда я зашел в «Старый Мюнхен», посетителей там почти не было, и я сел за свой обычный стол возле лестницы. Вдруг я с негодованием увидел, что стеклянная витрина с сигарами, стоявшая рядом с оркестровой эстрадой, разбита вдребезги. Мне, конечно, не нравились безобразия в «Старом Мюнхене», но ничего подобного здесь прежде не происходило.
Ко мне сзади подошел мой официант с номером 18 на груди. Я ощутил на затылке его дыхание. Он меня первым увидел, и я по праву становился его посетителем. Мозги восемнадцатого функционировали по типу загона. В его голове толпилось множество идей, и вот когда он распахивал воображаемые ворота, все они, толкая друг дружку, устремлялись вперед, словно стадо овец, и он уже сам не знал, удастся ли ему всех их собрать и водворить на место, в загон. Ну, я не очень походил на пастуха. Я никак не мог определить, кто он такой, этот восемнадцатый, он ни во что не вписывался. Какой он национальности, была ли у него семья, вера, поводы для жалоб, душа, предпочтения, хобби, дом и право на голос. Он всегда подходил к моему столу, и в течение всего периода, который выкрадывал из своего свободного времени, он давал свободу своим словам, и те вылетали у него изо рта, как вылетают ласточки из амбара с наступлением дня.
— Кто же это разбил витрину, восемнадцатый? — спросил я с явным сожалением о случившемся.
— Могу вам об этом сказать, сэр, — ответил он, усаживаясь на соседний стул. — Скажите, кто-нибудь передавал вам две пригоршни везения, когда в обеих ваших руках было полно невезения и вы уже перестали обращать внимание на то, что делают ваши пальцы?
— А можно без ребусов, восемнадцатый? Оставим хиромантию и весь этот маникюр.
— Вы помните, наверное, — продолжал восемнадцатый, — того парня в помятых бронзовых латах, как у принца Альберта, в штанах из золотистого сплава меди и цинка, в шляпе из медной амальгамы, который держал в руке то ли нож для разделки мяса, то ли альпеншток, или жезл свободы. Он стоял на первой площадке, когда вы поднимаетесь к «маленькому замку на Рейне».
— Да, конечно, — сказал я. — Алебардщик. Но я никогда не обращал на него особого внимания. Я помню только его латы. Ну и поза у него была впечатляющая.
— У него было не только это, — сказал восемнадцатый. — Он еще был моим другом. Он был живой рекламой. Босс нанял его, чтобы он стоял на лестничной площадке, в общем, в виде декорации, чтобы создать у посетителей впечатление, что там, наверху, что-то происходит. Как вы назвали его? Да, какое принести вам пиво?
— Я назвал его алебардщиком, — объяснил я. — Много сотен лет назад были такие воины.
— Нет, здесь какая-то ошибка, — сказал восемнадцатый. — Этот не был таким старым. Ему было двадцать три или четыре. Это была идея босса, поставить человека в старинном костюме из жести на лестнице, ведущей к «замку». Он все эти причиндалы купил в антикварной лавке на Четвертой авеню и повесил объявление: «Нужен алебардщик, костюм от заведения».
На следующий день, утром, пришел какой-то молодой человек, довольно опрятно одетый, с голодными глазами, в руках у него было объявление босса. Я в это время наполнял горчицей маленькие контейнеры на своем служебном столе.
— Я тот, кто вам нужен, — сказал он, — но мне еще никогда не приходилось быть алебардщиком в ресторане. Можете меня ставить. Это что у вас тут, маскарад?
— Не очень задавайся, — сказал ему я.
— Здорово сказал, восемнадцатый, — похвалил меня он. — Вижу, что мы с тобой поладим. Ну-ка проводи меня к боссу.
Ну, босс примерил на нем эту железную пижаму, она подошла ему прекрасно, словно чешуя на боку карася. И он получил эту работу. Ну, вы видели, что это за работа — стоять смирно на лестничной площадке с алебардой на плече, все время смотреть только вперед и охранять «замок» от набега португальцев. Босс просто помешался на этой своей идее — придать своему притону настоящий привкус старинных войн. Алебардщик такая же неотъемлемая часть рейнских замков, как крысы неотделимы от винного подвала, а белые хлопчатые чулки от тирольских деревенских девиц. Босс — любитель старины, он помешан на всяких исторических датах и такой прочей чепухе.
Работа у алебардщика продолжалась шесть часов: с восьми вечера до двух часов ночи. Он дважды за это время ел вместе с нами за служебным столом и получал доллар за вечер. Я сидел рядом с ним за общим столом. Я ему нравился. Он никогда не называл своего имени. Думаю, он путешествовал инкогнито, как это делают короли. В первый же раз за ужином я сказал, обращаясь к нему:
— Не желаете ли еще картошки, мистер Фрелингхейзен?
— Ах, стоит ли быть таким формальным, таким официальным, восемнадцатый. Называйте меня просто — Ал, ну, сокращенно от алебардщик.
— Прошу вас не подозревать, что мне хочется узнать ваше настоящее имя, — заверил его я. — Я знаю, что такое головокружительный полет с высоты благосостояния и величия в грязь. У нас есть тут один граф, — моет посуду на кухне, а третий бармен когда-то был кондуктором на «пульмане». И они отлично работают, сэр Персифаль, — съязвил я.
— Восемнадцатый, — сказал он, как дружески расположенный ко мне дьявол в пропахшем кислой капустой аду, — не соизволите ли отрезать мне вон тот кусочек мяса? Не думаю, что у этой коровки было больше мускулов, чем у меня, но…
И он показал мне свои ладони. Они были все изрезаны, покрыты волдырями, мозолями, распухли и выглядели как пара кусков мяса с туши бычка, отрезанных острым ножом, — такие куски обычно мясник припрятывает для себя и тащит домой, он-то знает, что такое лучший кусок.
— Вот, ворошил лопатой уголек, — объяснил мне он, — клал кирпичи, грузил подводы. Но вот руки мои меня подводили и приходилось отказываться от такой тяжелой работы. Знаете, я был рожден на самом деле алебардщиком, и меня двадцать четыре года воспитывали, чтобы я, наконец, получил такую работу. Ну а теперь прекратим разговоры о профессии, передайте мне, пожалуйста, вон тот кусочек ветчины. Сегодня я завершаю свой сорокавосьмичасовой пост.
На второй день работы он сошел вниз из своего утла, подошел к витрине с сигарами и нажал кнопку, чтобы получить пачку сигарет. Завсегдатаи за столами принялись громко это обсуждать, демонстрируя свои знания истории. К ним подключился и босс.
— Да, кажется, это — анархизм, — заметил босс. — Когда появились алебардщики, сигареты еще не были изобретены.
— Те, которые продаются у вас, наверняка были, — ответил «сэр Персифаль». — Даже на такой махорке можно сэкономить, если увеличить длину пробкового мундштука.
Он взял пачку, вытащил из нее сигарету и стал разминать ее пальцами. Положив пачку в шлем, он отправился на свой пост — охранять «замок на Рейне».
Он стал страшно популярным, особенно у дам. Некоторые из них без стеснения тыкали в него пальцами, чтобы убедиться, что это — живой человек, а не чучело, набитое соломой, которое им приходилось сжигать на улицах. А когда он шевелился, они вскрикивали от страха и, поднимаясь по лестнице к «замку», все время внимательно смотрели на него.
Он выглядел просто отлично в своей амуниции алебардщика. Он спал в отгороженном коридоре в дешевых меблированных комнатах на Третьей авеню и платил за ночлег два доллара в неделю. На рукомойнике у него лежала книжка, и он ее постоянно читал, не шатался по салунам после работы.
— У меня появилась такая привычка, после того как я прочитал об этом в романах, — говорил он. — Все странствующие герои таскали с собой какую-нибудь книжицу. Томик Тантала, Ливера или Горация, напечатанный по-латыни, — и вот ты уже человек, достойный колледжа.
— Я совсем бы не удивился, если бы вы совсем были необразованным, — сказал я ему.
Однажды поздно вечером, около половины двенадцатого, к нам пожаловала компания этих богачей с туго набитыми карманами, которые всегда ищут новые места, где можно было бы посидеть и повеселиться. Среди них были красивая девушка в рыжевато-коричневом длинном платье с вуалью, толстый старик с седыми бакенбардами, какой-то молодой парень, который все время отступал, чтобы не наступить на хвост платья дамы, и пожилая леди, которая считала жизнь чем-то абсолютно аморальным и ненужным.
— Ах, как здорово, поужинать там, в замке! — закричали они.
Они только поднялись по лестнице, как через минуту оттуда спустилась девушка в своем длинном платье, шурша юбками, что напоминало шипение волн. Остановившись на лестничной площадке, она посмотрела прямо в глаза алебардщику.
— Это ты! — воскликнула она с улыбкой, которая появляется у того, кто глотнул лимонного шербета. — Я была там, наверху, в «замке», подошла к двери, чтобы добавить немного уксуса и кайенского перца в пустую бутылочку для приправ, и все слышала, что о тебе говорили.
— Ах, вон оно что! — сказал «сэр Персифаль» не шевельнувшись. — Я — местная достопримечательность. Ну, как моя кольчуга, шлем, алебарда, все на месте?
— И это все твои объяснения? — сказала она. — Это похоже на дурную шутку, на которые горазды мужчины, жрущие пирожные и мясо молодого барашка в своих клубах. Я что-то никак не могу понять главного. Краем уха слышала, что ты уехал. Целых три месяца от тебя не было никаких вестей — ни слуху ни духу.
— Видишь, я играю роль алебардщика, чтобы заработать себе на жизнь, — сказала железная статуя. — Я ведь работаю. Не думаю, что тебе известно, что такое работа.
— Что, неужели ты потерял все свои деньги? — спросила она.
— Я беднее самого бедного рекламного «сэндвича» на улице, — сказал он, — и если я не буду зарабатывать на жизнь…
— И ты называешь вот это работой? — прервала его она. — Мне казалось, что мужчина должен работать своими руками, головой, а не быть шутом.
— Призвание алебардщика — древнее и весьма почетное занятие, — парировал он. — Иногда «страже» приходится спасать «замок», когда разошедшиеся рыцари с перьями на шлемах лихо отплясывают в это время кекуок в банкетном зале наверху.
— Кажется, тебе нисколечко не стыдно, — сказала она. — Да, у тебя, нужно сказать, весьма своеобразный вкус. Однако я надеялась, что твое мужское достоинство, которое я так ценила в тебе, подскажет тебе какое-то другое занятие — скажем, таскать воду или рубить дрова, а не демонстрировать публично свое убожество на этом позорном маскараде.
«Сэр Персифаль» погремел латами.
— Элен, не хочешь ли ты повременить с вынесением приговора? Ты не понимаешь, — продолжал он, — мне нужно еще какое-то время заниматься этой работой.
— Алебардщика или арлекина? Как ты ее называешь?
— Я не могу сейчас бросить эту работу, чтобы меня назначили министром при королевском дворе Сент-Джеймса, — сказал он, широко улыбнувшись.
И тогда глаза красавицы вспыхнули, как два бриллиантика.
— Очень хорошо, — произнесла она. — Сегодня ночью ты получишь сполна, удовлетворишь свою склонность к роли слуги.
Она величавой походкой поплыла к конторке босса и так старательно ему улыбнулась, что веснушки на носике у нее пропали в складках.
— Мне кажется, ваш «замок на Рейне» — просто прекрасен, прекрасен, как дивный сон. Обломок старого мира в самом центре Нью-Йорка. У нас здесь будет замечательный ужин. Но не могли бы вы оказать нам любезность, чтобы иллюзия старины была полной, абсолютной? Не могли бы вы попросить вашего алебардщика прислуживать нам за столом?
Она нанесла прицельный выстрел по любимому хобби босса.
— О чем речь! — обрадовался он. — Это будет просто замечательно. А оркестр будет все время играть «Стражу на Рейне».
Он подошел к алебардщику и приказал ему пойти наверх и ставить приносимые снизу блюда на столик красотки.
— Но у меня своя работа, — возразил «сэр Персифаль», снимая с головы шлем. Повесив его на алебарду, он поставил ее в угол. Девушка поднялась и села на свое место, а когда она шла, я заметил, как, несмотря на любезную улыбку, у нее были плотно сжаты челюсти.
— Знаете, господа, нас будет сейчас обслуживать настоящий алебардщик, — сообщила она гостям. — Он очень гордится своей профессией. Ну, разве он не хорош?
— Потрясающий, — подтвердил красивый молодой человек.
— Нет, я предпочел бы обычного официанта, — сказал толстый старик.
— Надеюсь, его сюда доставили не из какого-то задрипанного музея, — заметила старая дама, — ведь в его амуниции могут быть микробы.
Перед тем, как направиться в «замок» к столу, «сэр Персифаль», взяв меня за руку, отвел в сторону.
— Восемнадцатый, — сказал он, — мне нужно выполнить эту работу безукоризненно. Ну-ка немедленно обучи меня, или я возьму алебарду и проткну тебя насквозь.
После этого он поднялся в своей кольчуге, с салфеткой, переброшенной через руку, подошел к столу и замер в ожидании заказа.
— Да это же Диринг, чтоб мне провалиться! — воскликнул красавчик. — Хэлло, старина. Что это ты…
— Прошу прощения, сэр, — перебил его алебардщик, — я сейчас обслуживаю клиентов.
Толстый старик мрачно уставился на него, как бостонский бык.
— Выходит, дорогой, ты работаешь? — спросил он.
— Да, сэр, — ответил «сэр Персифаль» с достоинством, как истинный джентльмен, точно так ответил бы и я на его месте. — Почти уже три месяца.
— И тебя не прогоняли за это время? — снова спросил толстый старик.
— Ни разу, сэр, — сказал алебардщик, — хотя мне пришлось сменить несколько работ.
— Официант, принеси еще салфетку, — резко, словно приказ, бросила девушка.
Он с уважением подал ей салфетку.
Должен сказать, я не видел еще такой разъяренной девицы, словно в нее вселился бес. На ее щеках проступили два пунцовых пятна, глаза ее сверкали, точно у дикой кошки, которую я однажды видел в зоопарке. Она все время нетерпеливо постукивала туфелькой по полу.
— Официант, — она снова начала отдавать приказы, — принеси-ка мне воды, только безо льда, фильтрованной. Убери порожнюю солонку.
Она не давала ему покоя, считая, что вольна сейчас распоряжаться алебардщиком как ей будет угодно.
В «замке» было мало посетителей, и я слонялся возле двери, чтобы в случае чего прийти на помощь «сэру Персифалю».
Он довольно легко справился с оливками, сельдереем и салатом. Все это было довольно просто. Потом онемевшему официанту принесли наверх мясной бульон в большой серебряной супнице. И вместо того, чтобы разлить его по тарелкам на служебном столике, он, взяв супницу в руки, понес ее прямо к большому столу. В нескольких дюймах от него супница выскользнула из его рук и с грохотом упала на пол, а расплескавшийся суп залил весь низ роскошного шелкового платья девушки.
— Болван, неумеха! — в сердцах завопила она, с ненавистью поглядев на неловкого алебардщика. — Торчать в углу с алебардой на плече — вот твое истинное призвание в жизни!
— Прошу извинить меня, леди, — сказал он. — Супница оказалась слишком горячей, обожгла мне руки. Я не смог ее удержать.
Старик вытащил записную книжку и стал что-то в ней выискивать.
— Сегодня двадцать пятое апреля, дорогой, — сказал он.
— Знаю, — ответил «сэр Персифаль».
— Без десяти двенадцать! — продолжал толстый старик. — Клянусь Юпитером! Он все еще здесь! — И, стукнув с размаху кулаком по столу завопил: — Официант, ну-ка позовите сюда немедленно менеджера, пусть явится как можно скорее.
Я отправился за боссом, и старик Брокман вприпрыжку взбежал по лестнице в «замок».
— Вот, увольте этого человека немедленно, — рычал старик. — Вы только посмотрите, что он наделал. Испортил платье моей дочери. А оно стоит не меньше шестисот долларов. Немедленно прогоните его, не то я потребую с вас всю эту сумму.
— Да, дело худо, — произнес босс. — Шестьсот долларов — куча денег. Придется мне…
— Подождите, герр Брокман, — добродушно, с улыбкой сказал «сэр Персифаль».
Но я чувствовал, что он под своими жестянками закипал. И тогда он произнес замечательную, превосходную речь, такой никогда не слыхал. Я, конечно, не могу привести вам все его слова. Он задал в лице этого толстяка головомойку всем миллионерам, излил на него весь свой язвительный сарказм. Он описывал их роскошные дорогие автомобили, их ложи в театрах, их драгоценности, после чего перешел к рабочему классу. Говорил о том, какой отвратительной жратвой они должны довольствоваться, сколько часов гнуть на богачей спины, в общем, все такое и прочий вздор…
— Эти вечно недовольные богачи, — распалялся он, — никогда не довольствуются своей роскошью, всегда посещают места, где кормятся бедные и обездоленные, чтобы там потешаться над ними, над бедами и несчастьями, свалившимися на их же соотечественников, мужчин и женщин. И даже здесь, герр Брокман, в этом вашем прекрасном «замке на Рейне», в этом удачном и просветительском воспроизведении древней нашей истории и архитектуры они вознамерились испортить всю картину этого живописного очарования своим наглым, высокомерным требованием, чтобы алебардщик прислуживал им за столом! Я честно, сознательно исполнял свои обязанности алебардщика. Я не официант и не знаю искусства обслуживания. По глупому капризу этих случайных посетителей, этих избалованных аристократов меня заставили подавать им блюда. Следует ли меня бранить, меня, человека, лишенного возможности зарабатывать себе на жизнь, — горячо продолжал он, — из-за несчастного случая, который произошел только из-за высокомерия и надменности? Но больнее всего ранит меня другое, — говорил «сэр Персифаль», — осквернение этого великолепного «замка на Рейне» — умыкание его неотъемлемой части — алебардщика, которого заставили прислуживать им за банкетным столом.
Даже мне было ясно, что все это чепуха, — но это страшно задело босса.
— Майн Гот, — воскликнул герр Брокман, — а он ведь прав! Алебардщику не пристало разливать по тарелкам суп. Нет, я его не уволю. Возьмите другого официанта, если хотите, а моего алебардщика отпустите, пусть идет и займет свой пост, со своей алебардой. А вы, джентльмен, — сказал он, указывая на толстого старика, — можете подавать на меня в суд, чтобы я возместил вам стоимость испорченного платья. Можете требовать шестьсот, даже шесть тысяч долларов! Это меня не разорит.
И он, тяжело дыша, стал спускаться по лестнице.
Когда часы пробили двенадцать, толстый старик громко засмеялся.
— Ты выиграл, дорогой, — сказал он. — А теперь позвольте мне все вам объяснить. Некоторое время назад мистер Диринг обратился ко мне с просьбой отдать ему то, что я не мог ему отдать, — он посмотрел на дочь, и та вся покраснела, не хуже красной свеклы. — Я сказал ему, — продолжал старик, — что если он сможет зарабатывать себе на жизнь в течение трех месяцев и его не уволят за полную некомпетентность, то он получит желаемое. Срок договора истекал сегодня в полночь. Я почти выиграл, Диринг, если бы только не этот проклятый суп.
Толстый старик встал, подошел к «сэру Персифалю» и пожал ему руку.
Алебардщик, издав дикий вопль, подпрыгнул от радости на месте фута на три.
— Вот посмотрите на мои ладони, — сказал он, показывая их старику. — Такие натруженные ладони можно увидеть лишь на руках чернорабочего в известковом карьере.
— Боже мой, парень! — воскликнул старик с седыми бакенбардами. — Что ты с ними сделал?
— Ах, что сделал! — ответил «сэр Персифаль». — Занимался черной работой, таскал уголь, добывал камень, покуда на них не стало страшно смотреть. Когда я уже не мог держать в таких руках кирку или даже кнут, то решил стать алебардщиком, чтобы они у меня немного отдохнули. Но опрокинутая супница, суда по всему, не лучшее для них лечение.
Я мог бы поставить на эту девушку. Такие темпераментные девушки ни перед чем не останавливаются. Она, словно ураган, обежала вокруг стола и схватила его руки своими руками.
— Ах, бедные ручки, — вздыхала она, слезы потекли по ее щекам, и она прижимала его изуродованные ладони к своей груди.
Знаете, сэр, в эту минуту весь «замок на Рейне» напоминал средневековую сцену, на которой разыгрывалась какая-то пьеса. Алебардщик сел за стол рядом с ней, а мне пришлось их обслуживать. Ну, пожалуй, вот и все, если не считать, что этот парень сбросил свою амуницию и ушел вместе с компанией.
Мне не понравилось, что он отвлекает меня, не говорит о том, что с самого начала заинтересовало меня.
— Но вы, восемнадцатый, не сказали мне, кто же разбил витрины с сигарами, кто это сделал?
— А, это произошло вчера вечером, — сказал восемнадцатый. — «Сэр Персифаль» с его девушкой подъехали к ресторану на автомобиле кремового цвета и обедали у нас в «замке на Рейне».
— Сядем за тот же стол, Билли, — я слышал, как она сказала ему на лестнице.
Я их обслуживал. У нас уже был новый алебардщик, длинноногий парень с физиономией скромной овцы. Когда они, спускаясь, проходили мимо, «сэр Персифаль» протянул ему десятидолларовую бумажку. Удивленный алебардщик выронил из рук свою алебарду, и она, упав, разбила витрину. Вот как это случилось.