Книга: Том 3
Назад: Пригодился
Дальше: [1]
II

 

— Да, кстати, — сказал Пискад, ткнув брошенную книгу правым носком, — вам попадалось какое-нибудь такое чтиво в этом роде? Ну, где герой такой американистый — иногда даже из Чикаго — и без ума от принцессы европейских кровей, а она странствует под чужим именем — и вот он за ней, как пришитый, аж до самого ее королевства-княжества? Наверняка попадалась, все они как две капли воды. То у них орудует ловкач — вашингтонский репортер, то — Ван Какойтотам из Нью-Йорка, то чикагский хлеботорговец с пятьюдесятью миллионами в кармане. И все они всегда готовы породниться с любыми иностранными монархами, от которых королевы и принцессы ездят к нам попрыгать на плюшевых сиденьях Трансконтинентального экспресса. Зачем бы еще им сюда ехать?
И вот, я говорю, этот хват ударяет за такой сидячей королевной и узнает, кто она есть. Так это вечерком прогуляется с ней по корсо или там штрассе — и шпарит на десять страниц. Она ему — что они, мол, неровня, а он в ответ давай звонить, что в Америке все кругом некоронованные принцы. Бери его тары-бары, положи на музыку, потом попробуй без музыки — и выйдет как раз песенка Джорджа Коэна.
Да чего там, хоть одну-то книженцию читали, вот и всюду так же: королевские швейцары-телохранители под руку ему не попадайся, как котят валяет. И фехтовать тоже мастак. Ладно, я вообще-то видел одного из Чикаго: силен был пароходы фрахтовать, но фехтовать, не дай бог, не пробовал. А этот, значит, скок на приступочку королевской там аркады замка Шутценфриценшвайн: рапира в руке так и блещет, а из шести взводов предателей и убийц того самого законного короля сам собой ромштекс получается. Ну там, дуэль-другая с канцлерами, эрцгерцоги опять же австрийские вчетвером норовят королевство под бензоколонку разделать, но куда им против него.
Это ладно, а главное — когда принцессы жених граф Феодор зажал его между мостом и заброшенной часовней и наставил на него пищаль, замахнулся ятаганом и науськал кровожадных сибирских овчарок. Вот где жизнь-то, вот почему роман идет двадцать девятым изданием, прежде чем издатель раскачался выплатить автору аванс.
Ну, американцу пальто не жалко, он его на овчарок, по пищали трах кулаком, на ятаган как ятагаркнет — а графу перепадает прямой короткий в левый глаз, с приветом от Малыша Мак-Коя. Конечно, не всегда так сразу, читателю за свои деньги полагается и настоящая драка. Граф на этот случай, оказывается, тоже не дурак подраться, может за себя постоять: но тот его разделывает, как Корбетт Салливана на первенство мира, такой бокс идет, читай — не хочу. А под конец книги маклер с принцессой уединяются под липами в исторической аллейке имени сыра Рокфора. Всё, на этом про любовь кончается, куда ж дальше. Правда, я заметил, что по-настоящему-то до конца ни один автор не доходит. Даже у них, у писателей, не хватает совести посадить этого чикагского ловкача на трон Лангустопотсдама или угощать чистокровную принцессу жареной рыбой с картофельным салатом где-нибудь в итальянской забегаловке на Мичиган-авеню. Ну и как вы на все на это смотрите?
— Да как сказать, Джон, — ответил я. — Есть ведь пословица: перед любовью все равны.
— Э, нет, — сказал Пискад, — одни равны, другие — не очень, а романы все дрянь. Я, может, и торгую зеркальным стеклом, а в литературе все ж таки слегка понимаю. Это не книжки, а сплошное вранье — и вот всякий раз, что я в поезде, на меня прямо кидаются с ними. Незачем, я говорю, нашему брату американцу разводить международную путаницу и якшаться с отжившей заокеанской аристократией. Когда люди на самом деле женятся, они, будьте уверены, подыскивают себе подходящую пару. Простой парень ухаживает за одноклассницей, с которой вместе пел в школьном хоре. Молодые миллионеры обязательно влюбляются в балерин, с которыми сошлись во вкусах на омаров под соусом. Вашингтонские газетчики всегда женятся на вдовах старше их лет на десять, квартирохозяйках с жильцами. А когда красавчик с обложки «Лайфа» едет за границу и долбает там королевства только потому, что он американец не хуже Тафта и слегка обучен гимнастике, то спасибо, сэр, видали мы такие романы. А как они разговаривают, вы только послушайте!
Пискад поднял и листнул книжонку.
— Нет, вы послушайте, — сказал он. — Тревельян крутит мозги принцессе в дальнем конце тюльпановых зарослей. Вот нашел:
«Не говори так, о самый чудный и сладостный, о прелестнейший из цветов земных. Дерзну ли я? Ты — недоступная звезда, осиянная царственным величием, а я — всего-навсего я. Но все же я мужчина, и у меня хватит духу на все. Я не ношу титула, я если и монарх, то некоронованный, но вот моя рука, а вот мой верный меч, которому, может статься, еще суждено избавить Шутценфриценшвайн от предательских пут!»
— Представьте парня из Чикаго с мечом, и он еще вдобавок хочет избавить от пут что-то такое на слух явно вроде свиной тушенки! Да он, наоборот, потребует, чтобы ее как следует обложили пошлиной на ввоз!
— Я, кажется, понял вас, Джон, — сказал я. — Вы хотите, чтобы авторы не мешали все и всех в одну кучу. Чтобы турецкие паши держались подальше от вермонтских фермеров, английские герцоги от лонг-айлендских рыбаков, итальянские графини от ковбоев из Монтаны, а цинциннатские пивовары от индийских раджей.
— А простой деловой народ — от аристократок из высшего света, — дополнил Пискад. — Чушь получается. Спорь не спорь, а люди делятся на разные классы, и всякий ищет не отбиться от своих. И не отбивается. Надо же — ведь тратятся, покупают такие книжонки — сотнями тысяч! Да зачем тебе эти чудеса в решете, каких в жизни не видано и не слыхано!

 

III

 

— Да ладно вам, Джон, — сказал я, — я этих боевиков давно в руки не брал. Почитал бы — может, примерно и согласился бы с вами. Вы лучше о себе расскажите. Как у вас дела идут, что ваша компания?
— Дай бог всякому, — сказал Пискад, сразу просветлев. — Жалованье два раза прибавили, да еще комиссионные. Купил хорошенький участок по Восточной дороге, домик там построил. На будущий год, глядишь, стану пайщиком. Пусть в президенты выбирают кого хотят, мое дело верное.
— Подругой жизни пока не обзавелись, Джон? — спросил я.
— Как, я вам разве не рассказывал? — с широкой улыбкой изумился Пискад.
— О-го! — сказал я. — Стекло, стало быть, стеклом, а романы крутить тоже время находится?
— Нет, нет, — сказал Джон. — Какие там романы! Да я вам расскажу все как было. Года полтора назад сижу я в поезде, еду на юг в Цинциннати, и вдруг вижу напротив девушку, какая до сих пор не попадалась. Ничего такого особенного, знаете, просто то, что доктор прописал. Я вообще-то ухаживать никогда не умел — платочки там, автомобили, марки со значением, штучки на ступенечках — да это все и не по ней. Она сидит читает книгу — вообще тихо занимается своим делом, и как-то мир от этого становится лучше и чище. Я поглядываю на нее запасным краем глаза и вдруг переношусь из пульмана в коттедж с лужайкой и с крылечком в плюще. Заговаривать с ней толку не было, но зеркальное стекло я пока решил побоку.
Она пересела в Цинциннати и отправилась спальным вагоном в Луисвилль напрямик по косой с петельками. Там она перекомпостировала билет, и дальше — Шелбивилль, Фрэнкфорд, Лексингтон. Вот где началось! Едва за ней угнался. Поезда когда хотели, тогда и приходили и никуда особенно не отправлялись — так, болтались на путях, место занимали. Потом стали останавливаться на разъездах, а в городах — нет, а потом вообще стали и стоят. Словом, не торговать бы мне зеркальным стеклом, а служить в агентстве Пинкертона, если б там проведали, как я уследил за этой девицей. На глаза ей старался не попадаться, но из виду не терял.
Ну, и сошла она, наконец, в виргинском захолустье, часов так в шесть вечера. Кругом полсотни домов и четыре сотни негров. Красная слякоть, мулы и пятнистые псы.
Встречал ее высокий старик, лицо гладкое, сам седой, глядит, как сенаторы Юлий Цезарь и Роско Конклин с одной открытки. Костюм на нем никуда, но это я потом заметил. Взял он у нее саквояжик, и зашагали они в гору по дощатым настилам. А я за ними — с таким видом, будто ищу в песке кольцо с камушком, которое моя сестра посеяла на пикнике в прошлую субботу.
Взошли они на холм, а там ворота. Поднял я глаза — дух захватило. Там, оказывается, небывалой величины роща, а в ней домище с белыми круглыми колоннами высотой в тыщу футов, а вокруг такие розы, беседки и сирени, что и дома бы не видать, будь он хоть чуть пониже вашингтонского Капитолия.
— Приехали, нечего сказать, — говорю я себе. — Я-то думал, что она хотя бы девушка не особенно слишком богатая. А это либо губернаторский дворец, либо сельскохозяйственный павильон к новой всемирной выставке, одно другого не легче. Пойду-ка я обратно в деревню: почтаря, что ли, почтить визитом или провизора проведать — авось порасскажут.
В деревне я набрел на захудалую гостиницу под названием «Дом с ивой». Трудно сказать, почему ее так назвали: правда, у крыльца паслась сивая кобыла. Я поставил чемодан с образцами на пол и подал голос. Я сказал хозяину, что беру заказы на зеркальное стекло.
— Зеркальное — это мне не надо, — сказал он, — а вот стеклянный кувшин у меня разбился, как бы склеить.
Скоро он у меня начал болтать языком и даже отвечать на вопросы.
— Да как же, — говорит, — это всем известно, кто живет в белом доме на холме. Это полковник Аллен, самый главный и самый родовитый в Виргинии и вообще. Знатней не бывает. Дочка его нынче приехала на поезде: она в Иллинойсе была, у хворой тетки.
Я там и устроился, а на третий день гляжу — она гуляет перед домом, у самого, можно сказать, забора. Я остановился и приподнял шляпу — будь, думаю, что будет.
— Простите, — говорю, — вы не знаете, где здесь проживает мистер Хинкл?
Она на меня так спокойно посмотрела, словно я пришел сад им полоть, только в глазах что-то такое мелькнуло.
— В Берчтоне таких нету, — говорит. — Насколько я, — говорит, — знаю. А вы, простите, ищете белого джентльмена?
Поддела-таки меня.
— Легче, легче, — говорю. — Я хотя сам из Питтсбурга, но копченых мне не надо.
— Далеко вы, однако, заехали, — говорит она.
— Пустяки, — говорю, — что мне лишняя тысяча миль.
— Давно уж были бы дома, если б тогда не проснулись в Шелбивилле, — говорит она и красная становится, как роза на ихнем садовом кусту. А я вспомнил, что на вокзале в Шелбивилле задремал, пока она своего поезда дожидалась, и только-только успел проснуться.
Ну, я ей объясняю, зачем приехал, с полным уважением и со всей серьезностью. И кто я такой, чем занимаюсь, и как мне необходимо надо с ней познакомиться, чтоб она ко мне пригляделась.
Она и улыбается и краснеет, а глаза ясные. Говорит и смотрит.
— Со мной еще никто так не разговаривал, мистер Пискад, — говорит она. — Как вы сказали вас зовут — Джон?
— Джон А, — говорю.
— А вы, кстати, опять чуть-чуть не упустили поезд — на разъезде в Паухэтене, — говорит она и смеется, словно возмещает мне дорожные расходы.
— Почем вы знаете? — говорю.
— Ой, мужчины такие неуклюжие, — говорит она. — Я вас в каждом поезде видела. Я все боялась, что вы со мной заговорите — очень рада, что не заговорили.
Мы еще потолковали; а потом она стала такая гордая, серьезная — поворачивается и показывает на большой дом.
— Аллены, — говорит, — живут в Элмкрофте сто с лишним лет. Мы аристократы. Смотрите, какая усадьба. Пятьдесят комнат. Портики, балконы, колонны — смотрите. А потолки в гостиных и зале высотой двадцать восемь футов. Отец мой — прямой потомок препоясанных лордов.
— Я одному в «Дюкень-отеле», в Питтсбурге, тоже, помнится, препоясал, — говорю, — и ничего, обошлось. Он, правда, был не лорд, но вроде того: набрался мононгахельского виски и хотел по нахалке жениться на богатой.
— Конечно, — говорит она, — отец мой никогда не позволит коммивояжеру ступить на землю Элмкрофта. Знал бы он, что я с таким через забор разговариваю — запер бы меня в моей комнате.
— А вы-то мне позволите ступить? — спрашиваю. — Я, положим, приду — вы со мной будете разговаривать? Потому что, — говорю, — если вы скажете, чтоб я, пожалуйста, приходил, то что мне лорды, препоясанные, преподтяженные или хоть на английских булавках.
— Я не должна говорить с вами, — говорит она, — потому что мы друг другу не представлены. Это не принято. Так что всего хорошего, мистер…
— Смелее, — говорю. — Небось не забыли, как меня зовут.
— Пискад, — говорит она, закусив губу.
— А сначала как? — говорю, не теряя того же спокойствия.
— Джон, — говорит она.
— Джон — дальше что? — говорю.
— Джон А, — говорит она, вздернув головку. — Еще что-нибудь хотите спросить?
— Завтра приду повидаться с вашим препоясанным лордом, — говорю.
— Он вас собакам скормит, — говорит она и смеется.
— Ну и пусть, наедятся — резвей бегать будут, — говорю. — Я и сам охотник не хуже любого другого.
— Мне пора идти, — говорит она. — Мне совершенно не нужно было вступать с вами в беседу. Надеюсь, вы благополучно доедете обратно в свой Миннеаполис — или, простите, Питтсбург? Всего доброго!
— Доброй ночи, — говорю, — нет, не в Миннеаполис. А как, простите, лично вас зовут, помимо фамилии?
Она не сразу ответила. Потом сорвала листик с куста и сказала:
— Меня, — говорит, — зовут Джесси.
— Доброй ночи, мисс Аллен, — говорю я.
Наутро, ровно в одиннадцать, я звоню в звонок этого главного павильона всемирной ярмарки. Не проходит и часа, как старик негр под восемьдесят спрашивает меня, чего мне угодно. Я ему мою карточку и говорю, что мне угодно полковника. Он меня проводит внутрь.
Бывало с вами, что вы разгрызли грецкий орех, а он гнилой? Вот такой оказался дом. Мебели в нем не хватило бы на восьмидолларовую квартирку. Кресла с конским волосом и портреты предков по стенам — вот и все, и больше ничего. Но когда вошел полковник Аллен, тут словно свечи зажгли. Представляете, будто оркестр заиграл и старинные люди в париках и белых чулках пустились танцевать кадриль. Вот он какой был — хотя и в том же самом поношенном костюме, в каком я его видел на станции.
Девять секунд, не меньше, он меня разглядывал, и я чуть было не струхнул и не стал предлагать ему зеркальное стекло. Но быстро с собой совладал. Он мне предложил сесть, и я ему рассказал все. Я ему рассказал, как ехал за его дочкой от Цинциннати, чего ради ехал, какое у меня жалованье и виды на будущее, и объяснил ему, как понимаю жизнь: дома соблюдать без всяких, а в дороге не больше четырех кружек пива в день и не выше двадцати пяти центов фишка. Вижу, сейчас он меня из окна вышвырнет, но говорить — говорю. Скоро дошло дело до анекдота про соломенную вдову и конгрессмена с Запада, который потерял бумажник, — ну, помните. И он рассмеялся, а смеха, это я ручаюсь, ни кресла, ни предки давным-давно не слыхали.
Часа два у нас шел разговор. Я ему выложил все анекдоты, какие знал; потом он стал задавать вопросы, и я выложил все остальные. Я его только попросил дать мне возможность; не выйдет с дочкой — все: я сматываюсь и меня нет. Наконец, он говорит:
— При дворе Карла Первого был некий сэр Кортни Пискад, если я не ошибаюсь.
— Может, и был, — говорю, — но он не из наших. Наши как жили, так и живут в Питтсбурге. Есть у меня, правда, дядя на стороне, торгует недвижимостью, и еще один дядя — тот на чем-то попался в Канзасе. А насчет остальных — езжайте к нам в Дымный, поспрошайте — вам все скажут, как есть. А кстати, знаете историю, как капитан-китобой учил матроса молиться?
— К сожалению, у меня не было случая с ней ознакомиться, — говорит полковник.
Ну, я ему рассказал. Смеху было! Я даже пожалел, что он не клиент. Стекла бы ему сбыл — вагон! А он говорит:
— На мой взгляд, мистер Пискад, обмен анекдотами и забавными случаями из жизни — один из лучших способов времяпрепровождения и дружеского общения. Если позволите, я расскажу вам историю из области охоты на лисиц, к которой я лично был причастен и которая, надеюсь, доставит вам некоторое удовольствие.
И рассказывает. По часам — сорок минут. Рассмешил? А как вы думаете! Когда я просмеялся, он позвал того Пита, престарелого негритоса, и послал его в гостиницу за моим чемоданом. И пока я оттуда не уехал, адрес мой был Элмкрофт.
На третий день мне выпало перекинуться словом наедине с мисс Джесси — на веранде, пока полковник припоминал следующий анекдот.
— Отличный выдался вечер, — говорю.
— Вот он идет, — говорит она. — Он вам сейчас расскажет про старого негра и зеленые арбузы. Это по порядку за анекдотом про янки и петуха-задиру. И еще один раз, — говорит, — вы чуть не отстали — в Пуласки-Сити.
— Да, — говорю, — помню. Поезд тронулся, я вскочил на подножку, нога соскользнула, едва не упал.
— Я видела, — говорит она. — И… и я… и я испугалась, что вы упадете, Джон А. Я очень испугалась.
И шасть к себе в дом через стеклянную дверь.

 

IV

 

— Коктаун, — загудел, проходя, проводник. Поезд замедлил ход.
Пискад надел шляпу и собрал пожитки — с небрежной ловкостью опытного путешественника.
— Мы поженились год назад, — сказал он. — Я же говорю — построил домик по Восточной дороге. И препоясанный — в смысле полковник — тоже с нами. Возвращаюсь, а он караулит у калитки, не привез ли я какого новенького анекдота.
Я поглядел в окно. Коктауном назывался неровный склон горы с двумя десятками мрачных халуп, подпертых грудами ишака и битого кирпича. Дождь так и хлестал, и ручьи в черной пене растекались у железнодорожного полотна.
— Зеркальным стеклом вы здесь не расторгуетесь, Джон, — сказал я. — Чего вам надо в этой богом забытой дыре?
— Понимаете, — сказал Пискад, — я тут на днях возил Джесси слегка проветриться в Филадельфию, и на обратном пути она вроде бы где-то здесь в окошке заметила горшок с петуниями — такими же, как у нее были когда-то в Виргинии. Ну, я и думаю — задержусь-ка здесь на ночь, погляжу, может, раздобуду для нее какие-нибудь там ростки-черенки. О, приехали. Доброй вам ночи. Адрес у вас есть. Как-нибудь выберетесь — повидаемся.
Поезд тронулся. Бурая дама в мушках потребовала открыть окна, благо и дождь хлынул вовсю. Прошел проводник со своим загадочным жезлом и принялся зажигать свет.
Я поглядел под ноги и увидел книгу. Я ее подобрал и снова положил на пол — так, чтобы ее не заливало дождем. И вдруг улыбнулся при мысли, что география жизни не помеха.
— Удачи тебе, Тревельян, — сказал я. — Петуний тебе для твоей принцессы!

 

Лукавый горожанин

 

Разбивая всех людей по сортам с точки зрения денег, я обнаружил, что не выношу трех сортов, а именно: имеющих больше, чем они могут тратить, имеющих больше, чем они тратят, и тратящих больше, чем они имеют. Из этих же трех разновидностей мне меньше всего нравится первая. Но все же, как человек, мне очень нравился Спенсер Гренвилл Норт, хотя у него и было сколько-то миллионов, не то два, не то десять, не то тридцать — точно не помню.
В этом году я не выезжал на лето из города. Обычно я проводил лето в деревушке на южном берегу Лонг-Айленда. Это замечательное местечко было со всех сторон окружено утиными фермами, и утки, собаки, лесные птицы и неугомонные ветряные мельницы поднимали такой шум, что я мог там спать так же спокойно, как и у себя в Нью-Йорке, на шестом этаже, у самой линии эстакадной дороги. Но в этом году я не выезжал на лето из города. Запомните: не выезжал! Когда один из моих друзей спросил почему, я ответил: «Потому, старина, что Нью-Йорк самый приятный летний курорт в мире». Вы когда-нибудь слышали это раньше? Так, именно так я ему и ответил.
В это время я был агентом по объявлениям фирмы «Бинкли и Бинг — антрепренеры и режиссеры». Вы, конечно, знаете, что такое агент по объявлениям. Так вот он совсем не то. Это — профессиональная тайна. Бинкли путешествовал по Франции в своем новом автомобиле фирмы «С. Н. Уильямсон», а Бинг отправился в Шотландию познакомиться с устройством шотландских катков, которые почему-то в его мозгу ассоциировались не с гладкой ледяной поверхностью, а с сооружением шоссейных дорог. Они вручили мне перед отъездом жалованье за июнь и июль, предоставленные мне в виде отпуска, что, впрочем, вполне соответствовало их широкому размаху. А я остался в Нью-Йорке, который считал лучшим летним курортом в…
Но об этом я уже говорил.
Десятого июля в город из своего летнего становища под Адирондаксом приехал Норт. Попробуйте представить себе это становище из шестнадцати комнат, с водопроводом, с одеялами на гагачьем пуху, с мажордомом, с гаражом, с тяжелым столовым серебром и с междугородным телефоном. Конечно, оно было расположено в лесу если мистер Пингот желает сохранить леса, пусть он раздаст каждому гражданину по два, или по десять, или по тридцать миллионов долларов, тогда все деревья придвинутся к таким становищам, подобно тому, как Бирнамский лес придвинулся к Дунсинану и леса будут наверняка сохранены.
Норт застал меня в моей квартире из трех комнат с ванной и особой платой за электричество, в случае если оно расходуется неумеренно или горит всю ночь. Он хлопнул меня по спине (чаще меня хлопают по колену) и приветствовал с необычайной шумливостью и возмутительно хорошим настроением. Он выглядел до наглости здоровым, загорелым и хорошо одетым.
— Только что приехал на несколько дней, — сказал он, — нужно подписать кое-какие бумаги и прочую ерунду. Мой поверенный вызвал меня по телеграфу; а вы-то, старый лентяй, что делаете в городе? Я вам как-то позвонил, и мне сказали, что вы в городе. Что-нибудь стряслось с этой вашей «Утопией» на Лонг-Айленде, куда вы таскали каждое лето пишущую машинку и паршивое настроение? Или что-нибудь случилось с этими… как их… с лебедями, что ли, которые поют на фермах по вечерам?
— Вы хотите сказать: с утками, — ответил я. — Песни лебедей ласкают слух более счастливых. Лебеди обычно плавают в искусственных озерах, во владениях богатых; там они грациозно изгибают свои длинные шеи, чтобы услаждать взоры любимцев Фортуны.
— Но они точно так же плавают и в Центральном парке, — заметил Норт, — и услаждают взоры иммигрантов и всяких шалопаев. Я на них там насмотрелся достаточно. Но вы-то почему в городе в такое время?
— Нью-Йорк, — начал я свою тираду, — самый приятный лет…
— Бросьте, бросьте, — горячо перебил Норт. — Меня на это не поймать! Да вы и сами отлично знаете. Но вот что, дружище, вы обязательно должны побывать у нас этим летом. У нас сейчас Престолы, и Том Волни, и все Монроу, и Люлю Стенфорд, и мисс Кэнди со своей тетушкой, которая вам так нравилась.
— Да кто вам сказал, что мне нравилась тетушка мисс Кэнди? — перебил я.
— Да я этого вовсе не говорю, — ответил Норт. — В этом году мы проводим время как никогда. Щуки и форели так клюют, что готовы, кажется, лезть на крючок, если на него нацепить даже проспекты Монтанских медных копей. У нас там пара моторных лодок. Постойте-ка, я расскажу, как мы проводим почти все вечера: к моторной лодке прицепляем на буксир весельную, а в нее ставим граммофон и сажаем мальчика, чтобы менял пластинки, — и на воде, да еще ярдов за двенадцать, это выходит совсем не так плохо. Кроме того, через лес проходят довольно приличные дороги, и мы гоняем на автомобиле. Я захватил с собой парочку. А от нас до отеля «Пайнклифф» всего каких-нибудь три мили. А что там за люди в этом сезоне! Два раза в неделю мы там танцуем. Ну как, старина, могли бы вы катнуть со мной на недельку?
Я рассмеялся.
— Норти, — ответил я, — простите, что я так фамильярничаю с миллионером, но, по правде говоря, я не люблю имен Спенсер и Гренвилл. Ваше приглашение очень мило, но летом город для меня приятнее. Когда вся буржуазия выезжает, а город пылает девяноста градусами в тени, я могу жить здесь совсем как Нерон, — только, благодарение небу, могу не играть на лире. Тропики и умеренные зоны, как горничные, являются на мой вызов. Я сижу под флоридскими пальмами и ем гранаты, а стоит мне только нажать кнопку, как сам Борей навевает на меня арктическую прохладу. Что же касается форелей, так вы же сами прекрасно знаете, что приготовить их так, как Жан у Мориса, не может никто в целом мире.
— Нет, послушайте, — сказал Норт. — Мой повар всем даст двадцать очков вперед. Он шпигует форель свиным салом, заворачивает в кукурузные листья, засыпает горячей золой, а поверх кладет горячие уголья. Мы разводим на берегу костры и ужинаем необыкновенной рыбой.
— Ну, знаю, знаю, — заметил я, — лакеи привозят вам столы, стулья, вышитые скатерти, и вы едите серебряными вилками. Знаю я эти становища миллионеров. Ведерки с шампанским обезображиваются полевыми цветами, и уж, конечно, после форелей мадам Гетрацини поет вам в лодке под балдахином.
— Нет, нет, — обиженно возразил Норт, — и совсем не так уж скверно. Правда, мы приглашали раза три-четыре артистов, но никаких звезд не было, — все в разъезде. По правде говоря, я люблю некоторый комфорт, даже когда отказываюсь от обычных удобств. Вы-то не рассказывайте, будто вам нравится сидеть в городе все лето! Все равно, не поверю. Ну а если и нравится, то почему же вы четыре года подряд ускользали из города ночным поездом и скрывали даже от близких друзей, где находится ваша аркадская деревня?
— Потому, — ответил я, — что друзья могли бы устремиться за мной и открыть ее местоположение. Недавно я узнал, что в городе появились Амариллис. Самое приятное, самое свежее, самое яркое, самое редкое можно найти только в городе. Если вы свободны вечером, я вам это докажу.
— Я свободен, — ответил Норт, — к тому же у меня автомобиль. Вероятно, с тех пор как вы перешли на городскую жизнь, ваше представление о деревенских развлечениях заключается в том, чтобы покрутиться в Центральном парке между полисменами на велосипедах, а потом тянуть липкое пиво в каком-нибудь душном подвальчике под вентилятором, у которого столько оборотов в неделю, сколько переворотов в Никарагуа каждый день.
— Но начнем все-таки с парка, — сказал я.
Тяжелый спертый воздух моей маленькой квартиры душил меня, и чтобы доказать моему другу, что Нью-Йорк самый приятный и т. д., мне было совершенно необходимо глотнуть хоть немного свежего воздуха.
— Ну, может ли где-нибудь воздух быть чище и свежее, чем здесь? — спросил я, как только мы углубились в парк.
— Воздух?! — презрительно сказал Норт. — И это, по-вашему, воздух? Этот удушливый туман, воняющий отбросами и бензиновым перегаром! Хотелось бы мне, дружище, чтобы вы сейчас вдохнули хоть один глоток настоящего адирондакского смолистого лесного воздуха.
— Да знаю я его! — ответил я. — Но за легкий морской бриз, дующий с залива, подгоняющий мою легкую лодочку вдоль Лонг-Айленда и щекочущий ноздри соленым ароматом моря, я не возьму и десяти шквалов вашего скипидарного воздуха.
— Так почему же, — с любопытством спросил Норт, — вы не поехали туда, а закупорились в этом пекле?
— Потому, — упрямо ответил я, — что Нью-Йорк самый приятный летний…
— Довольно, довольно! — перебил Норт. — Вы ведь еще не генеральный агент по рекламе нью-йоркского метрополитена, да вы и сами не верите тому, что говорите.
Доказать ему справедливость моей теории было довольно трудно. Бюро погоды и время года как будто составили заговор, и развиваемая аргументация требовала большого красноречия.
Казалось, город висит над самой доменной печью. Повсюду в изможденных жарой фигурах мужчин, прогуливающихся в соломенных шляпах и вечерних костюмах, и в уныло тянущихся наемных экипажах, двигающихся, как в процессии Четвертого июля, — повсюду чувствуется какое-то подогретое оживление. Отели сохраняли свой блестящий и гостеприимный вид, но стоило заглянуть в эти грандиозные пустые пещеры, как ярко начищенный вид ступенек бара явно говорил, что на них давно уже не ступала нога посетителя. В узких переулках ступеньки крылец старых, темных домов были усеяны пестрыми роями жителей подвалов и чердаков, вытащивших свои соломенные коврики, восседающих на них и оглашающих воздух громкими спорами.
Мы с Нортом пообедали в ресторане на крыше; и в течение нескольких минут я думал, что мне, наконец, повезло. Восточный, почти холодный ветер обвевал эту бескрышную крышу. Скрытый цветами, очень приличный оркестр играл так, что делал музыку терпимой, а разговор возможным.
За другими столиками несколько дам в безукоризненных летних туалетах оживляли и окрашивали общую картину. А прекрасный обед, доставляемый главным образом из холодильника, казалось, с успехом поддерживал мое мнение о летнем отдыхе. Но в течение всего обеда Норт беспрестанно ворчал, проклиная своего поверенного, и так часто вспоминал о своем лесном становище, что мне, наконец, захотелось, чтобы он туда поскорее отправился и оставил меня наслаждаться моим мирным городским отдыхом.
После обеда мы отправились в кафешантан на крыше, о котором я много слышал. Там мы нашли высокие цены, искусственно охлажденный воздух, холодные напитки, расторопных официантов и веселую, отлично одетую публику. Норт скучал.
— Если вам все же не нравится здесь, несмотря на то что этот август самый жаркий за последние пять лет, — сказал я несколько саркастически, — то вы могли бы вспомнить о том, что на Деланси и Нестор-стрит детишки целыми часами сидят, высунув языки, на пожарных лестницах, тщетно пытаясь вдохнуть хотя бы один глоток не поджаренного с обеих сторон воздуха. Быть может, контраст усилит испытываемое вами удовольствие.
— Бросьте проповедовать! — сказал Норт. — Первого мая я пожертвовал пятьсот долларов на фонд бесплатного льда. А сейчас я сравниваю эти затхлые, искусственные, пустые и скучные развлечения с удовольствием, которое человек испытывает в лесу. Если бы вы видели, как пляшут деревья во время бури; а что может быть приятнее, как после целого дня охоты на оленя броситься плашмя на землю и пить прямо из горного источника. Нет, именно так и нужно проводить лето. Слушайте, бросьте все, разве не прекрасно на лоне природы!
— Вполне с вами согласен, — с живостью ответил я.
На один момент я ослабил свое внимание и сразу высказал свои настоящие чувства. Норт посмотрел на меня долгим испытующим взглядом.
— Так почему же, скажите, во имя Пана и Аполлона, — спросил он, — вы поете фальшивые пеаны летнему отдыху в городе?
Кажется, я себя выдал.
— А-а-а, — протянул Норт, — по-ни-ма-ю. Могу ли спросить, как ее зовут?
— Энни Эштон, — просто ответил я. — Она играла Нанетту в «Серебряной струне» у Бинкли и Бинг. В следующем сезоне ей дадут более ответственные роли.
— Покажите мне ее, — попросил Норт.
Мисс Эштон жила вместе с матерью в небольшом отеле. Они приехали с Запада, и у них были небольшие деньги, на которые они и жили в перерыве между сезонами. Как агент фирмы Бинкли и Бинг, я стремился показать ее публике. Как Роберт Джемс Вандивер, я надеялся, что она покинет сцену, потому что если и был на свете человек, с которым указанный Вандивер желал вести жизнь вместе и вместе вдыхать соленый морской воздух на южном берегу Лонг-Айленда и слушать в ночные часы кряканье уток, то этим человеком была только мисс Эштон, о которой я только что упомянул.
Но ее я ценил выше уток, выше соловьев и даже выше райских птиц. Она была прекрасна, проста и казалась искренней. В своих сценических выступлениях она показала вкус и талант, но также любила сидеть дома, читать и делать шляпки для своей матери. Она неизменно дружески и тепло относилась к агенту фирмы Бинкли и Бинг. А когда сезон окончился, она позволила мистеру Вандиверу заходить к ней с неофициальными визитами. Я часто рассказывал ей о своем друге Спенсере Гринвилле Норте; и так как сейчас было довольно рано, — первое отделение концерта еще не кончилось, — мы отправились искать телефон.
Мисс Эштон была бы очень рада увидеть у себя мистера Вандивера и мистера Норта.
Когда мы пришли, она шила новую шляпку для своей мамаши. Никогда еще она не была так очаровательна.
Норт стал до неприятности занимателен. Он был интересным собеседником и умел использовать свои таланты. Кроме того, у него было не то два, не то десять, не то тридцать миллионов — точно не помню. Я неосторожно выразил восхищение шляпкой мамаши, а она, воспользовавшись этим, притащила дюжину или две этих шляпок, и мне пришлось выслушать целую лекцию о строчках и оборочках; и несмотря даже на то, что все это было скроено, сшито, подрублено и отделано собственными пальчиками самой Энни, мне все-таки все это скоро надоело. Кроме того, я слышал, как Норт распространялся, рассказывая Энни о своем гнусном становище у Адирондакса.
Два дня спустя я увидел Норта с мисс Эштон и мамашей в его автомобиле. На следующий день он зашел ко мне.
— Знаете, Бобби, — сказал он, — этот старый город летом, в конце концов, не так уж плох. Я немного поболтался здесь, и он показался мне намного привлекательней. Здесь на крышах небоскребов и в летних садах идут первоклассные оперетты и всякие комические оперы. А если забрести в подходящее местечко да глотнуть чего-нибудь прохладительного, то можно чувствовать себя не хуже, чем за городом. Черт возьми! Если хорошенько подумать, то в деревне, пожалуй, ничем не лучше. Там слоняешься по солнцепеку, устаешь, чувствуешь полное одиночество и ешь всякую заваль, которую тебе подсунет повар.
— Значит, есть разница? — спросил я.
— Конечно, есть! Кстати: я вчера ел у Мориса уклейку под таким соусом, что перед ней все форели ничего не стоят.
— Значит, есть разница? — спросил я.
— Громадная! Самое главное, когда ешь уклейку, это — соус.
— Значит, есть разница? — спросил я, глядя ему прямо в глаза.
Он понял.
— Послушайте, Боб, — сказал он, — давайте говорить прямо. Здесь уже ничего не поделаешь. Я веду с вами честную игру, но при этом хочу выиграть. Она именно та, которую я искал.
— Ну что ж, — сказал я, — игра чистая. У меня нет никаких прав мешать вам.
В четверг мисс Эштон пригласила нас с Нортом на чашку чаю. Он был окончательно влюблен, а она выглядела еще очаровательнее, чем всегда. Тщательно избегая разговора о шляпах, мне удалось вставить несколько слов в их беседу. Мисс Эштон очень любезно что-то спросила об устройстве турне на будущий сезон.
— Не могу вам сказать, — ответил я, — в будущем сезоне я не собираюсь служить у Бинкли и Бинг.
— Вот как? — сказала она. — А мне казалось, что они собираются поручить вам первое турне. Кажется, вы же сами говорили.
— Да они-то собирались, — ответил я, — но из этого ничего не выйдет. Хотите, расскажу, что я собираюсь делать? Я поеду на южный берег Лонг-Айленда и куплю себе небольшой коттедж я уже присмотрел там один на самом берегу залива. Потом я куплю себе парусник и весельную лодку, охотничье ружье и желтую собаку. У меня хватит на это денег. Целый день я буду вдыхать морской соленый воздух, если ветер потянет с моря, и смолистый аромат леса, если потянет с суши. И уж, конечно, я буду писать пьесы, пока не набью ими целый чемодан.
А потом самое главное, что я сделаю, это куплю себе соседнюю утиную ферму. Мало кто разбирается в утках, а я с удовольствием наблюдаю за ними целыми часами. Они маршируют не хуже любой роты национальной гвардии, а игра «Пошел за вожаком» выходит у них куда лучше, чем у членов демократической партии.
Их кряканье не особенно приятно, и все-таки оно мне нравится. Правда, оно разбудит вас десятки раз за ночь, но в этих звуках есть что-то домашнее, уютное, и для меня они звучат куда музыкальнее, чем крики «Све-е-жие я-я-годы-ы», что раздаются под вашим окном, когда вам так хочется спать.
А кроме того, — продолжал я с воодушевлением, — знайте, что, кроме красоты и сообразительности, они имеют крупную ценность. Их перья приносят постоянный верный доход. На одной ферме, — это я хорошо знаю, — перья приносят четыреста долларов в год. Подумать только! А если изучить рынок, так можно получить еще больше. Да, да, утки и соленый ветерок с залива, — вот мое настоящее призвание. Думаю, мне придется взять с собой повара-китайца, и в компании с ним, со своей собакой и солнечным закатом я отлично заживу. Довольно с меня этого гнусного, душного, бесчувственного, шумного города.
Мисс Эштон с изумлением смотрела на меня. Норт захохотал.
— Я начну одну из пьес сегодня же вечером, — сказал я, — поэтому мне нужно идти.
С этими словами я простился.
Через несколько дней мисс Эштон позвонила мне и попросила зайти к ней в четыре часа. Я зашел.
— Вы всегда были очень добры ко мне, — нерешительно сказала она, — и мне кажется, я могу поделиться с вами. Я собираюсь бросить сцену.
— Ну да, — ответил я, — я так и думал. Обычно все бросают сцену, если появляются большие деньги.
— Какие деньги? — ответила она. — Их почти уже нет, или, во всяком случае, осталось очень немного.
— Но я ведь вам говорил, — сказал я, — что у него не то два, не то десять, не то тридцать миллионов — точно не помню.
— Ах, вот о чем вы думаете! — сказала она. — Но я не собираюсь замуж за мистера Норта.
— Так зачем же вы бросаете сцену? — злобно спросил я. — Чем еще вы можете жить?
Она подошла совсем близко ко мне, и я заметил, как блестели ее глаза, когда она сказала:
— Я могу щипать уток.
В первый год мы выручили за утиные перья триста пятьдесят долларов.

 

Негодное правило

 

Я всегда был убежден, и время от времени заявлял вслух, что женщина — вовсе не загадка, что мужчина способен понять, истолковать, перевести, предсказать и подчинить ее. Представление о женщине как о некоем загадочном существе внушили доверчивому человечеству сами женщины. Прав я или нет — увидим. Как писал в былые времена журнал «Харперс», «ниже следует интересный рассказ про мисс **, мистера **, мистера ** и мистера **». «Епископа X» и «его преподобие Y» придется опустить, потому что они к делу не относятся.
В те дни Палома была новым городом на Южной Тихоокеанской железной дороге. Репортер сказал бы, что она «выросла, как гриб», но это было бы неточно: Палому, несомненно, следует отнести к разновидности поганок.
Поезд останавливался здесь в полдень, ровно на столько времени, чтобы паровоз успел напиться, а пассажиры — и напиться и пообедать. В городе была новенькая бревенчатая гостиница, склад шерсти и десятка три жилых домов; а еще — палатки, лошади, черная липкая грязь и мескитовые деревья. Городскую стену заменял горизонт. Паломе, в сущности, еще только предстояло стать городом. Дома ее были верой, палатки — надеждой, а поезд, два раза в день предоставлявший вам возможность уехать отсюда, с успехом выполнял функции милосердия.
Ресторан «Париж» был расположен в самом грязном месте города, когда шел дождь, и в самом жарком, когда светило солнце. Владельцем, заведующим и главным виновником его был некий гражданин, известный под именем «старика Хинкла», который прибыл из Индианы, чтобы нажить себе богатство в этом краю сгущенного молока и сорго.
Семья Хинкл занимала некрашеный тесовый дом в четыре комнаты. К кухне был пристроен навес на столбах, крытый ветками чапарраля. Под навесом помещался стол и две скамьи, каждая в двадцать футов длиной, изготовленные местными плотниками. Здесь вам подавали жареную баранину, печеные яблоки, вареные бобы, бисквиты на соде, пудинг-или-пирог и горячий кофе, составлявшие все парижское меню.
У плиты орудовали мама Хинкл и ее помощница, которую все знали на слух как Бетти, но никто никогда не видел. Папа Хинкл, наделенный огнеупорными пальцами, сам подавал дымящиеся яства. В часы пик ему помогал обслуживать посетителей молодой мексиканец, успевавший между двумя блюдами свернуть и выкурить папиросу. Следуя порядку, установленному на парижских банкетах, я ставлю сладкое в самом конце моего словесного меню.
Айлин Хинкл!
Орфография верна, я сам видел, как она писала свое имя. Без всякого сомнения, оно было выбрано из фонетических соображений; но и нелепое написание его она сносила с таким великолепным мужеством, что и самому строгому грамматисту не к чему было бы придраться.
Айлин была дочерью старика Хинкла и первой красавицей, проникнувшей на территорию к югу от линии, проведенной с востока на запад через Галвестон и Дель-Рио. Она восседала на высоком табурете, на трибуне из сосновых досок — не в храме ли, впрочем? — под навесом, у самой двери на кухню. Перед Айлин была загородка из колючей проволоки, с небольшим полукруглым отверстием, куда посетители просовывали деньги. Одному богу известно, зачем понадобилась эта колючая проволока; ведь каждый, кто питался парижскими обедами, готов был умереть ради Айлин. Обязанности ее не отличались сложностью: обед стоил доллар, этот доллар клался под дужку, а она брала его.
Я начал свой рассказ с намерением описать вам Айлин Хинкл. Но вместо этого мне придется отослать вас к философскому трактату Эдмунда Бэрка под заглавием «Происхождение наших идей о возвышенном и прекрасном». Этот трактат вполне исчерпывает вопрос; сначала Бэрк касается древнейших представлений о красоте; если не ошибаюсь, он связывает их с впечатлениями, получаемыми от всего круглого и гладкого. Это хорошо сказано. Закругленность форм — бесспорно, привлекательное качество; что же касается гладкости, то чем больше морщин приобретает женщина, тем больше сглаживаются неровности ее характера.
Айлин была чисто растительным продуктом, запатентованным в год грехопадения Адама, согласно закону против фальсификации бальзама и амброзии. Она напоминала целый фруктовый ларек: клубнику, персики, вишни и т. д. Блондинка с широко посаженными глазами, она обладала спокойствием, предшествующим буре, которая так и не разражается. Но мне кажется, что не стоит тратить слов (сколько бы ни платили за слово) в тщетной попытке изобразить прекрасное. Красота, как известно, рождается в глазах. Есть три рода красоты… мне, видно, было на роду написано стать проповедником: никак не могу держаться в рамках рассказа.
Первый — это веснушчатая, курносая девица, к которой вы неравнодушны, второй — это Мод Адамс, третий — это женщины на картинах Бугеро. Айлин принадлежала к четвертому. Она была безупречно красива. Не одно, а тысячу золотых яблок присудил бы ей Парис.
Ресторан «Париж» имел свой радиус. Но даже из-за пределов описанной им окружности приезжали в Палому мужчины в надежде получить улыбку от Айлин. И они получали ее. Один обед — одна улыбка — один доллар. Впрочем, несмотря на все внешнее беспристрастие, Айлин как будто отличала среди всех своих поклонников трех джентльменов. Подчиняясь правилам вежливости, я упомяну о себе под конец.
Первым ее обожателем был чисто искусственный продукт, известный под именем Брайана Джекса, явно присвоенным. Джекса породили вымощенные камнем города. Это был маленький человечек, сфабрикованный из какой-то субстанции, напоминающей мягкий песчаник. Волосы у него были цвета того кирпича, из которого строятся молитвенные дома квакеров; глаза его напоминали две клюквы; рот был похож на щель почтового ящика.
Он изучил все города от Бангора до Сан-Франциско, а оттуда к северу до Портленда, а оттуда на юго-восток, вплоть до данного пункта во Флориде. Он знал все искусства, все промыслы, все игры, все коммерческие дела, все профессии и виды спорта, какие только есть на земле; он присутствовал лично на всех сенсационных, печатаемых под большими заголовками, событиях, которые произошли между двумя океанами с тех пор, как ему минуло пять лет; а если не присутствовал на них, так, значит, спешил к месту происшествия. Можно было открыть атлас, ткнуть пальцем наугад в любой город, и, до того как вы успевали захлопнуть атлас, Джекс уже называл вам уменьшительные имена трех известных граждан этого города. Он свысока, и даже довольно непочтительно, отзывался о Бродвее, Бикон-Хилле, Мичигане, Эвклиде, Пятой авеню и здании суда в Сент-Луисе. По сравнению с ним даже такой космополит, как Вечный Жид, показался бы отшельником. Он научился всему, что только мог преподать ему свет, и всегда готов был поделиться своими познаниями.
Я не люблю, когда мне напоминают про поэму Поллока «Течение времени»; но при виде Джекса мне всякий раз приходит на память то, что этот поэт сказал про другого поэта по имени Дж. Г. Байрон: «Он рано начал пить, он много пил, миллионы жажду утолить могли бы тем, что выпил он; а выпив все, от жажды бедный умер».
То же можно сказать про Джекса, только он не умер, а приехал в Палому, что, впрочем, почти одно и то же. Он служил телеграфистом и начальником станции за семьдесят пять долларов в месяц. Каким образом молодой человек, знавший все и умевший все делать, довольствовался такой скромной должностью — этого я никогда не мог понять, хотя он как-то раз намекнул, что делает это в виде личного одолжения президенту и акционерам железнодорожной компании.
Прибавлю к моему описанию еще одну строчку, а затем передам Джекса в ваше распоряжение. Он носил ярко-синий костюм, желтые башмаки и галстук бантом из одинаковой материи с рубашкой.
Вторым моим соперником был Бэд Кэннингам; одно ранчо близ Паломы пользовалось его услугами, чтобы удерживать непокорный скот в границах порядка и приличий. Из всех ковбоев, которых я когда-либо видел в натуре, один только Бэд был похож на театрального ковбоя. Он носил классическое сомбреро, кожаные гетры выше колен и платок на шее, завязанный сзади.
Два раза в неделю Бэд покидал ранчо Валь Верде и приезжал поужинать в ресторане «Париж». Он ездил на тугоуздой кентуккийской лошадке, которая мчалась необычайно скорым аллюром; Бэд любил останавливать ее под большим мескитовым деревом у навеса с такой внезапностью, что копыта ее оставляли в жирной глине глубокие борозды в несколько ярдов длиной.
Мы с Джексом были, разумеется, постоянными посетителями ресторана.
Во всей стране вязкой черной грязи вы не нашли бы более уютной гостиной, чем в домике у Хинклов. Она была полна плетеных качалок, вязаных салфеточек собственной работы, альбомов и расположенных в ряд раковин. А в углу стояло маленькое пианино.
В этой комнате Джекс, Бэд и я, — а порой один или двое из нас, смотря по удаче, — сиживали по вечерам. Когда деловая жизнь замирала, мы приходили сюда «с визитом» к мисс Хинкл.
Айлин была девушкой со взглядами. Судьба предназначала ее для чего-то высшего, если вообще может быть призвание более высокое, чем целый день принимать доллары через отверстие в загородке из колючей проволоки. Она читала, прислушивалась ко всему и размышляла. С ее красотой менее честолюбивая девушка на одной наружности сделала бы карьеру; но Айлин метила выше: ей хотелось устроить у себя нечто вроде салона — единственного во всей Паломе.
— Не правда ли, Шекспир был великий писатель? — спрашивала она, и ее хорошенькие бровки так мило поднимались, что если бы их увидел сам покойный Донелли, ему едва ли удалось бы спасти своего Бэкона.
Айлин была также того мнения, что Бостон — более культурный город, чем Чикаго; что Роза Бонер была одной из величайших художниц в мире; что на Западе люди отличаются большей откровенностью и сердечностью, чем на Востоке; что в Лондоне, по-видимому, часто бывают туманы и что в Калифорнии, должно быть, очень хорошо весной. У нее было и еще множество взглядов, доказывавших, что она следит за всеми выдающимися течениями современной мысли.
Впрочем, все эти мнения она приобрела понаслышке и с чужих слов. Но у Айлин были и собственные теории. Одну из них в особенности она постоянно нам внушала. Она ненавидела лесть. Искренность и прямота в речах и поступках, уверяла она, вот лучшие украшения как для женщины, так и для мужчины. Если она когда-нибудь полюбит, то лишь человека, обладающего этими качествами.
— Мне ужасно надоело, — сказала она как-то вечером, когда мы, три мушкетера мескитного дерева, сидели в маленькой гостиной, — мне ужасно надоело выслушивать комплименты насчет моей наружности. Я знаю, что я вовсе не красива.
(Бэд Кэннингам мне впоследствии говорил, что он едва удержался, чтобы не крикнуть ей: «Врете!»)
— Я просто обыкновенная девушка с Среднего Запада, — продолжала Айлин, — мне хочется одного: всегда быть просто, но аккуратно одетой и помогать отцу зарабатывать себе на хлеб.
(Старик Хинкл каждый месяц откладывал в банк в Сан-Антонио по тысяче долларов чистого барыша.)
Бэд заерзал на своем стуле и пригнул поля своей шляпы, с которой его никак нельзя было уговорить расстаться. Он не знал, чего она хочет: того, что говорит, будто хочет, или же того, что, как ей было отлично известно, она заслуживает. Немало умных людей становилось в тупик перед таким вопросом. Бэд, наконец, решился:
— Видите ли, мисс Айлин, э-э… красота, можно сказать, еще не все. Я не хочу этим сказать, что у вас ее нет, но меня лично всегда особенно восхищало в вас ваше отношение к папаше и мамаше. А когда девушка так внимательна к своим родителям и любит семейную жизнь, то она и не нуждается в какой-нибудь особенной красоте.
Айлин подарила ему одну из своих нежнейших улыбок.
— Благодарю вас, мистер Кэннингам, — сказала она. — Давно уж я не слышала лучшего комплимента. Это мне куда приятнее, чем выслушивать, как восхищаются моими глазами или волосами. Я рада, что вы мне верите, когда я говорю, что не люблю лести.
Теперь мы поняли, как надо было действовать. Бэд ловко угадал. Джекс вступил следующим.
— Это что и говорить, мисс Айлин, — сказал он. — Не всегда побеждают красавицы. Вот вы — разумеется, вас никто не назовет некрасивой, но это несущественно. А я знал в Дюбюке одну девушку: лицо у нее было что твой кокосовый орех; но она умела два раза подряд сделать на турнике «солнце», не перехватывая рук. А другая, глядишь, ни за что этого не сделает, хотя бы у нее на цвет лица пошел весь урожай персиков в Калифорнии. Я видел девушек, которые… э-э… хуже выглядели, чем вы, мисс Айлин; но что мне нравится в вас, так это ваша деловитость. Вы всегда поступаете умно, никогда не теряетесь: далеко пойдете. Мистер Хинкл на днях говорил мне, что вы ни разу не приняли фальшивого доллара, с тех пор как сидите в кассе. По-моему, вот такой и следует быть девушке; вот что мне по вкусу.
Джекс тоже получил улыбку.
— Благодарю вас, мистер Джекс, — сказала Айлин. — Если бы вы только знали, как я ценю, когда со мной искренни и когда мне не льстят. Мне так надоело, что меня называют хорошенькой. Так приятно, по-моему, иметь друзей, которые говорят тебе правду.
Тут Айлин посмотрела на меня, и мне показалось по ее взгляду, что она и от меня чего-то ждет. Мною овладело страстное желание бросить вызов судьбе и сказать ей, что из всех прекрасных творений великого мастера самое прекрасное — она; что она — бесценная жемчужина, сверкающая в оправе из черной грязи и изумрудных прерий; что… что она девушка первый сорт. Мне захотелось уверить ее, что мне все равно, будь она безжалостна к своим родителям, как жало змеи, или не умей она отличить фальшивого доллара от седельной пряжки; что мне хочется лишь одного: петь, воспевать, восхвалять, прославлять и обожать ее за ее несравненную, необычайную красоту.
Но я воздержался. Я убоялся той участи, что грозила льстецам. Ведь я видел, как ее обрадовали хитрые и ловкие речи Бэда и Джекса. Нет. Мисс Хинкл не из тех, кого могут покорить медовые речи льстеца. И потому я решил примкнуть к прямым и откровенным. Я сразу впал в лживый дидактический тон.
— Во все века, мисс Хинкл, — сказал я, — несмотря на то что у каждого из них была своя поэзия, своя романтика, люди всегда преклонялись перед умом женщины больше, чем перед ее красотой. Даже если взять Клеопатру, то мы увидим, что мужчины находили больше очарования в ее государственном уме, чем в ее наружности.
— Еще бы, — сказала Айлин. — Я видела ее изображение, ну и ничего особенного. У нее был ужасно длинный нос.
— Разрешите мне сказать вам, мисс Айлин, — продолжал я, — что вы напоминаете мне Клеопатру.
— Ну, что вы, у меня нос вовсе не такой длинный, — сказала она, широко раскрыв глаза, и изящно коснулась своего точеного носика пухленьким пальчиком.
— То есть, я… я имел в виду, — сказал я, — ее умственное превосходство.
— Ах, вот что! — сказала она, и затем я тоже получил свою улыбку, как Бэд и Джекс.
— Благодарю вас всех, — сказала она очень, очень нежным тоном, — благодарю вас за то, что вы со мной говорите так искренно и честно. И пусть так будет всегда. Говорите мне просто и откровенно, что вы думаете, и мы все будем наилучшими друзьями. А теперь, за то, что вы так хорошо со мной поступаете, за то, что вы поняли, как я ненавижу людей, от которых слышу одни комплименты, — за все это я вам спою и поиграю.
Разумеется, мы выразили ей нашу радость и признательность; но все же мы предпочли бы, чтобы Айлин осталась сидеть в своей низкой качалке и позволила нам любоваться собой. Ибо она далеко не была Аделиной Патти, — даже во время самого прощального из прощальных турне этой прославленной певицы. У Айлин был маленький воркующий голосок вроде голубиного; он почти заполнял гостиную, когда окна и двери были закрыты и Бетти не очень сильно гремела конфорками на кухне. Диапазон ее равнялся, по моему подсчету, дюймам восьми клавиатуры; а когда вы слушали ее рулады и трели, вам казалось, что это булькает белье, которое кипятится в чугунном котле у вашей бабушки. Подумайте, как красива она была, если эти звуки казались нам музыкой!
Музыкальные вкусы Айлин отличались ортодоксальностью. Она норовила пропеть насквозь всю кипу нот, лежавшую на левом углу пианино: зарезав какой-нибудь романс, она перекладывала его направо. На следующий день она пела справа налево. Ее любимыми композиторами были Мендельсон, а также Муди и Сэнки. По особому желанию публики она заканчивала программу песенками «Душистые фиалки» и «Когда листья желтеют».
Когда мы уходили от Хинклов — часов в десять вечера, — мы обыкновенно отправлялись к Джексу на маленькую, всю из дерева выстроенную станцию. Там мы усаживались на платформе и болтали ногами, а сами старались выведать друг у друга, в какую сторону больше склоняется сердце мисс Айлин. Таков уж обычай соперников: они вовсе не избегают друг друга и не обмениваются злобными взглядами; нет, они сходятся, сближаются и сговариваются; они пускают в ход дипломатическое искусство, чтобы оценить силы неприятеля.
Как-то раз в Паломе появилась темная лошадка — некий молодой адвокат; он сразу же завел себе огромную вывеску и начал чваниться. Звали его Винсент С. Вэзи. Стоило только взглянуть на него — и становилось ясно, что он недавно окончил юридический факультет где-нибудь на Юго-Востоке. Его длинный сюртук, светлые полосатые брюки, черная мягкая шляпа и узкий белый галстук кричали об этом громче всякого аттестата. Вэзи был смесью из Дэниэля Вебстера, лорда Честерфилда, Бо Брюммеля и Джека Хорнера — того мальчика из детской песенки, который ловко доставал лакомые кусочки. Появление его вызвало в Паломе бум. На другой день после его приезда большая площадь земли, прилегающая к городу, была обмерена и разделена на участки.
Разумеется, Вэзи нужно было, ради карьеры, сойтись с паломскими гражданами и с окрестными жителями. Ему нужно было снискать популярность не только среди зажиточных людей, но и среди местной золотой молодежи. Благодаря этому имели честь с ним познакомиться и мы с Джексом и Бэдом.
Учение о предопределении оказалось бы совершенно дискредитированным, если бы Вэзи не встретился с Айлин Хинкл и не стал четвертым участником турнира. Он важно столовался в отеле из сосновых бревен, а не в ресторане «Париж»; но он стал угрожающе часто посещать хинклскую гостиную. Конкуренция эта вдохновила Бэда на потоки изысканной ругани, а Джекса — на жаргон самого фантастического свойства, который звучал ужаснее самых отборных проклятий Бэда и вогнал меня в мрачную, немую тоску.
Ибо Вэзи обладал красноречием. Слова били у него из уст, как нефть из фонтана. Гиперболы, комплименты, восхваления, одобрения, вкрадчивые любезности, лестные намеки, явные панегирики — всем этим так и кишели его речи. Надежды на то, чтобы Айлин устояла против его ораторского искусства и длинного сюртука, у нас было весьма немного.
Но настал день, который придал нам мужества.
Как-то раз в сумерки я сидел на маленькой террасе перед гостиной Хинклов и ждал Айлин. Вдруг я услыхал голоса в комнате. Айлин вошла туда вместе с отцом, и у них начался разговор. Я уже раньше замечал, что старик Хинкл был человек неглупый и не лишенный известного философского взгляда на вещи.
— Айлин, — сказал он, — я заметил, что за последнее время тебя постоянно навещают три-четыре молодых человека. Кто из них тебе больше нравится?
— Да знаешь, папа, — ответила она, — они мне все очень нравятся. По-моему, мистер Кэннингам и мистер Джекс и мистер Гаррис очень симпатичные. Они всегда так прямо и искренно говорят со мной. Мистера Вэзи я знаю недавно, но, по-моему, он очень симпатичный; он всегда так прямо и искренно говорит со мной.
— Вот я как раз насчет этого и хочу с тобой потолковать, — сказал старик Хинкл. — Ты всегда уверяла, что тебе нравятся люди, которые говорят правду и не стараются тебя одурачить всякими комплиментами да враньем. Так вот — попробуй-ка, устрой испытание; увидишь, кто из них окажется искреннее всех.
— А как это сделать, папа?
— Это я тебе сейчас объясню. Ты ведь немножко поешь: почти два года училась музыке в Логанспорте. Это не так уж много, но больше мы тогда не могли себе позволить. И притом твоя учительница говорила, что голоса у тебя нет и что не стоит больше тратить деньги на уроки. Так вот ты и спроси каждого из твоих кавалеров, какого они мнения о твоем голосе; увидишь, что они тебе ответят. Тот, который решится сказать тебе правду в глаза, тот — я скажу — молодец, и с ним не страшно связать жизнь. Как тебе нравится моя выдумка?
— Прекрасно, папа, — сказала Айлин. — Это, по-моему, хорошая мысль; я попробую.
Айлин и мистер Хинкл ушли в другую комнату. Я ускользнул незамеченный и поспешил на станцию. Джекс сидел в телеграфной конторе и ждал, чтобы пробило восемь. В этот вечер и Бэд должен был приехать в город; когда он явился, я передал обоим слышанный мной разговор. Я честно поступил с моими соперниками; так всегда следует действовать всем истинным обожателям всех Айлин.
Всех нас одновременно посетила радостная мысль. Без сомнения, Вэзи после этой проверки должен выбыть из состязания. Мы хорошо помнили, как Айлин любит искренность и прямоту, как высоко ценит она правдивость и откровенность — выше всяких пустых комплиментов и ухищрений.
Мы схватились за руки и исполнили на платформе комический танец, распевая во всю глотку: «Мельдун был умный человек».
В этот вечер оказались занятыми четыре плетеные качалки, не считая той, которой выпало счастье служить опорой для изящной фигурки мисс Хинкл. Трое из нас с затаенным трепетом ждали начала испытания. Первым на очереди оказался Бэд.
— Мистер Кэннингам, — сказала Айлин со своей ослепительной улыбкой, закончив «Когда листья желтеют», — мистер Кэннингам, скажите искренно, что вы думаете о моем голосе? Честно и откровенно, — вы ведь знаете, что я всегда этого хочу.
Бэд заерзал на стуле от радости, что может выказать всю искренность, которая, как он знал, от него требовалась.
— Правду говоря, мисс Айлин, голосу-то у вас не больше, чем у зайца, — писк один. Понятно, мы все с удовольствием слушаем вас: все-таки оно как-то приятно и успокоительно действует; да к тому же и вид у вас, когда вы сидите за роялем, такой же приятный, как и с лица. Но насчет того, чтобы петь, — нет, это не пение.
Я внимательно смотрел на Айлин, опасаясь, не хватил ли Бэд через край; но ее довольная улыбка и мило высказанная благодарность убедили меня, что мы на верном пути.
— А вы что думаете, мистер Джекс? — спросила она затем.
— Мое мнение, — сказал Джеке, — что вы — не первоклассная примадонна. Я слушал их во всех городах Соединенных Штатов и знаю, как они щебечут; и я вам скажу, что голос у вас не того. В остальном вы можете сто очков вперед дать всем певицам столичной оперы, вместе взятым, — в смысле наружности, конечно. Эти колоратурные пискуньи обыкновенно похожи на расфранченных кухарок. Но в рассуждении того, чтобы полоскать горло фиоритурами, — это у вас не выходит. Голос-то у вас прихрамывает.
Выслушав критику Джекса, Айлин весело рассмеялась и перевела взгляд на меня.
Признаюсь, я слегка струхнул. Ведь искренность тоже хороша до известного предела. Быть может, я даже немного слукавил, произнося свой приговор; но все-таки я остался в лагере критиков.
— Я не большой знаток научной музыки, — сказал я, — но, откровенно говоря, не могу особенно похвалить голос, который вам дала природа. Про хорошую певицу обыкновенно говорят, что она поет, как птица. Но птицы бывают разные. Я сказал бы, что ваш голос напоминает мне голос дрозда: он горловой и не сильный, не отличается ни разнообразием, ни большим диапазоном; но все-таки он у вас… э-э… в своем роде очень… э-э… приятный и…
— Благодарю вас, мистер Гаррис, — перебила меня мисс Хинкл, — я знала, что могу положиться на вашу искренность и прямоту.
И тут Винсент С. Вэзи поправил одну из своих белоснежных манжет и разразился не потоком, а целым водопадом красноречия.
Память изменяет мне, поэтому я не могу подробно воспроизвести мастерской панегирик, который он посвятил этому бесценному сокровищу, дарованному небесами, — голосу мисс Хинкл. Вэзи восхвалял его в таких выражениях, что, будь они обращены к утренним звездам, когда те вместе затягивают свою песнь, этот звездный хор, воспылав от гордости, разразился бы дождем метеоров.
Вэзи сосчитал по своим белым пальцам всех выдающихся оперных певиц обоих континентов, начиная с Дженни Линд и кончая Эммой Эббот, и доказал как дважды два, что все они бездарны. Он говорил о голосовых связках, о грудном звуке, о фразировке, арпеджиях и прочих необычайных принадлежностях вокального искусства. Он согласился, точно нехотя, что у Дженни Линд есть нотки две-три в ее верхнем регистре, которых еще не успела приобрести мисс Хинкл, но… ведь это достигается учением и практикой!
А в заключение он торжественно предсказал блестящую артистическую карьеру для «будущей звезды Юго-Запада — звезды, которой еще будет гордиться наш родной Техас», ибо ей не найти равной во всех анналах истории музыки.
Когда мы в десять часов стали прощаться, Айлин, как обычно, тепло и сердечно пожала всем нам руку, обольстительно улыбнулась и пригласила заходить. Незаметно было, чтобы она отдавала кому-нибудь предпочтение, но трое из нас знали кое-что, знали и помалкивали.
Мы знали, что искренность и прямота одержали верх и что соперников уже не четверо, а трое.
Когда мы добрались до станции, Джекс вытащил бутылку живительной влаги, и мы отпраздновали падение наглого пришельца.
Прошло четыре дня, за которые не случилось ничего, о чем стоило бы упомянуть.
На пятый день мы с Джексом вошли под навес, собираясь поужинать. Вместо божества в белоснежной блузке и синей юбке за колючей проволокой сидел, принимая доллары, молодой мексиканец.
Мы ринулись в кухню и чуть не сбили с ног папашу Хинкла, выходившего оттуда с двумя чашками горячего кофе.
— Где Айлин? — спросили мы речитативом.
Папаша Хинкл был человеком добрым.
— Видите ли, джентльмены, — сказал он, — эта фантазия пришла ей в голову неожиданно; но деньги у меня есть — и я отпустил ее. Она уехала в Бостон, в корс… в консерваторию, на четыре года, учиться пению. А теперь разрешите мне пройти — кофе-то горячий, а пальцы у меня нежные.
В этот вечер мы уже не втроем, а вчетвером сидели на платформе, болтая ногами. Одним из четырех был Винсент С. Вэзи. Мы беседовали, а собаки лаяли на луну, которая всходила над чапарралем, напоминая размерами не то пятицентовую монету, не то бочонок с мукой.
А беседовали мы о том, что лучше — говорить женщине правду или лгать ей?
Но мы все тогда были еще молоды, и потому не пришли ни к какому заключению.

 

Примечания

 

«Роза Южных штатов» («The Rose of Dixie»), 1908. На русском языке публикуется впервые.
Третий ингредиент (The Third Ingredient), 1908. На русском языке в книге: О. Генри. О старом негре, больших карманных часах и вопросе, который остался открытым. Л., 1924, пер. под ред. В. Азова.
Как скрывался Черный Билл (The Hiding of Black Bill), 1908. На русском языке под названием «Как скрывался Черный Билль» в книге: О. Генри. Рассказы. Пг.-М., 1923, пер. О. Поддячей.
Разные школы (Schools and Schools), 1908. На русском языке под названием «Письмо» в книге: О. Генри. Рассказы. Пг-М., 1923, пер. О. Поддячей.
О старом негре, больших карманных часах и вопросе, который остался открытым (Thimble, Thimble), 1908. На русском языке в книге: О. Генри. О старом негре, больших карманных часах и вопросе, который остался открытым. Л., 1924, пер. под ред. В. Азова.
Спрос и предложение (Supply and Demand), 1908. На русском языке в книге: О. Генри. О старом негре, больших карманных часах и вопросе, который остался открытым. Л., 1924, пер. под ред. В. Азова.
Клад (Buried Treasure), 1908. На русском языке под названием «Забытый клад» в книге: О. Генри. О старом негре, больших карманных часах и вопросе, который остался открытым. Л., 1924, пер. под ред. В. Азова.
Он долго ждал (То Him Who Waits), 1909. На русском языке под названием «Тот кто ждал» в книге: О. Генри. Черный Билль. Л., 1924, пер. З. Львовского.
Пригодился (Не Also Serves), 1908. На русском языке в книге: О. Генри. Рассказы. Пг.-М., 1923, пер. О. Поддячей.
Момент победы (The Moment of Victory), 1908. На русском языке под названием «Героизм» в книге: О. Генри. Рассказы о Западе и Юге. Л.-М., 1924, пер. под ред. В. Азова.
Охотники за головами (The Head-hunter), 1908. На русском языке в книге: О. Генри. О старом негре, больших карманных часах и вопросе, который остался открытым. Л., 1924, пер. под ред. В. Азова.
Без вымысла (No Story), 1909. На русском языке под названием «Не повесть» в книге: О. Генри. Таинственный маскарад. Л.-М., 1924, пер. З. Львовского. Рассказ написан в тюремные годы и публиковался в двух вариантах (первый — в 1903 г.). Здесь дается в позднейшей редакции.
Прагматизм чистейшей воды (The Higher Pragmatism), 1909. На русском языке под названием «Смелее» в книге: О. Генри. Рассказы. Пг.-М., 1923, пер. О. Поддячей.
Чтиво (Best-Seller), 1909. На русском языке под названием «Ходкая книга» в книге: О. Генри. Рассказы. Пг.-М., 1923, пер. О. Поддячей.
Лукавый горожанин (Rus in Urbe), 1909. На русском языке под названием «Летний отдых» в книге: О. Генри. Черный Билль. Л., 1924, пер. З. Львовского.
Негодное правило (A Poor Rule), 1909. На русском языке под названием «Неверный путь» в книге: О. Генри. О старом негре, больших карманных часах и вопросе, который остался открытым. Л., 1924, пер. под ред. В. Азова.
А. Старцев

 


notes

Назад: Пригодился
Дальше: [1]