Книга: Мужчина в полный рост (A Man in Full)
Назад: ГЛАВА 16. «Мы с то-бой!..»
Дальше: ГЛАВА 18. «Ага!»

ГЛАВА 17. Эпиктет приходит в тюрягу

Когда Шибздика увели, Пять-Ноль тут же приступил к переустройству «хаты». Хатой заключенные, особенно бывалые, называли свою камеру. То ли это была ирония, тоска по домашнему очагу, то ли просто тюремная тупость, Конрад не знал. Хотя, учитывая вид и обстановку этой вонючей коробки для ящериц, назвать ее неким подобием дома можно было, только окончательно отупев.
Пять-Ноль занял нижнюю койку Шибздика, а Конрад — верхнюю, прямо под проволочной сеткой. Пришел охранник, убрал матрас, на котором раньше спал Конрад, и унес два полиэтиленовых пакета с вещами Шибздика. Пять-Ноль вытряхнул на нижнюю койку содержимое собственного мешка и провел инвентаризацию. Перед Конрадом предстали: пластмассовая кружка; кусачки для ногтей; пакетик лапши быстрого приготовления; банка газировки «Доктор Пеппер»; несколько книг — «Доктор Сноу» Дональда Гойнза, потрепанная «Белая лошадь» некоего Аху Джангхуо и маленький альбом с набросками художника по имени Эрик Джиль; стопка конвертов с почтовыми штемпелями; фотография улыбающейся гавайской девушки в кафе у окна, за которым виднеются пальмы; зубная щетка; два тюбика зубной пасты; чистая бумага и конверты; три одноразовые ручки «Bic»; записная книжка от Армии Спасения; шампунь «Органик» для нормальных волос; пластиковый стаканчик из-под мороженого, набитый растворимым кофе, и еще один такой же стаканчик с тщательно закрашенным черной пастой донышком, которое Пять-Ноль зачем-то вдавил внутрь и обтянул сверху прозрачной оберткой от сандвича. Теперь у Конрада появилось спальное место, где можно было вытянуть ноги. Но еще больше его удивила другая перемена в хате — Пять-Ноль стал разговаривать с ним. Без конца.
О двух главных свойствах гавайца Конрад узнал очень быстро. Во-первых, говорить для Пять-Ноль было все равно что дышать — он отчаянно нуждался в собеседнике, в любом собеседнике. «Интересно, — подумал Конрад, — сколько бы этот парень протянул в одиночке? Полдня, не больше». Во-вторых, Пять-Ноль в совершенстве владел искусством, которое мистер Уайлдротски называл «политической гибкостью». Если потребуется, гаваец готов был каждый день, каждую минуту стирать устаревшие надписи с доски Истории и заключать союз с любым, кто был ему выгоден на сегодняшней линии фронта. Едва вынесли бесчувственное тело бедного Шибздика, как Пять-Ноль повернулся к Конраду и начал болтать с ним, будто они дружили с «малай лет», как гаваец выражался на своем ломаном языке, будто никто целые две недели не смотрел на новичка как на паразита, сосущего воздух из камеры.
Теперь Пять-Ноль вдруг принялся вываливать ему на голову всё, что «карась» должен знать о жизни в тюрьме. Что бы ни подтолкнуло сокамерника к этой лекции, Конрад был ему благодарен. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?» До смерти хотелось спросить Пять-Ноль, что делать теперь, после пробного шара Ротто в комнате для свиданий, но шестое чувство удерживало Конрада. Еще неизвестно, насколько можно доверять гавайцу; кроме того, Пять-Ноль и сам каким-то образом был связан с латиноамериканской группировкой «Нуэстра Фамилиа». А «Нуэстра Фамилиа» для молодого белого карася почти так же страшна, как шайка Ротто.
Скоро должна была подъехать тележка с обедом, и в блоке было довольно тихо, хотя охранник пустил по радио что-то еще более несносное для братков-оки, чем саксофон Гровера Вашингтона. Хор белых пел под энергичный аккомпанемент тромбонов и кларнетов какую-то очень старую песню — похоже, «Чаттанугу чу-чу». Но сегодня заключенные лишь коротко бросали в сторону проволочного потолка: «Блядь, какого хрена там распевают? Серые недоделанные хренососы, сюда бы их, бля, вниз». Однако по этому поводу арестанты возмущались довольно вяло. Гораздо больше их волновал табачный кризис. Недавно все заполнили специальные бланки, где перечислили нужные им вещи и продукты, и сегодня охранник развозил по камерам прибывшие заказы. После раздачи заключенные обнаружили, что их лишили табака «Бьюглер» для самокруток. Один за другим, словно кто-то вел пальцем по клавишам, они кричали в проволочный потолок: «Блядь! Чё, „Бьюглера“ нету?» Охранники отвечали сверху:
— Похоже, да, вы в усрачке.
Один добавил:
— Чё пасти-то раззявили? Скоро ваще курить запретят — тада точно будете в усрачке.
— Тада, шериф, дуй за берушами! — крикнул какой-то оки. — Как начнем, бля, в двери колошматить — мало не покажется!
Конрад на верхней койке вздохнул, прислонился к стене и потянулся за новой книгой. Но она оказалась сплошным разочарованием — во всяком случае не «Стоиками в игре» замечательного Люциуса Тумса. Книга называлась просто «Стоики». На титульной странице значилось: «„Стоики. Эпиктет, Марк Аврелий, Мусоний, Руф, Зенон. Фрагменты“. Составитель и автор предисловия — А. Грисуолд Бимис, специалист в области классической филологии, профессор Йельского университета». Конрад глазам своим не верил! Магазин выслал не ту книгу! Неужели даже в таких мелочах судьба отвернулась от него?! Словно подтверждая это, охранник еще и лишил покупку товарного вида — а ведь книгу можно было обменять! — и бросил на колени заключенному лишь оборванную стопку жалких рассыпающихся страниц. Однако книга есть книга, другой все равно нет. Поэтому Конрад открыл предисловие профессора Бимиса… Кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-р-р… — скрежетали вентиляторы над головами охранников. Тр-р-ш-ш-ш тр-р-ш-ш-ш… бульк-бульк-бульк-бульк… — журчали унитазы. «Блядь-блядь-блядь…» — доносилось из камер поверх проволочного потолка. Чтение шло туго — книга была о греках и римлянах, об «истоках философии, о пытливых умах, исследовавших тайны жизни и мироздания». Эпиктет, Марк Аврелий, Мусоний, Руф, Зенон оказались философами, которые жили почти две тысячи лет назад, в эпоху Римской империи. Конрад уже клевал носом, покачиваясь на волнах книжных строчек, когда одна деталь — всего несколько слов — зацепила его. Профессор упомянул, что в молодости этот Эпиктет сидел в тюрьме. Его пытали, даже искалечили, но он все-таки стал одним из величайших римских философов. Конрад начал всерьез продираться сквозь нудный, неторопливый слог. Об Эпиктете мало что было известно, не указывались даже точные даты рождения и смерти, но профессор писал, что родители будущего философа, греки, еще мальчиком продали сына в рабство телохранителю императора Нерона. Эпиктет начал жить, лишенный всего — семьи, имущества, свободы.
Конрад уже не мог читать по порядку. Он перелистнул несколько страниц, чтобы прочесть слова самого Эпиктета. «Книга I, глава 1: О том, что зависит от нас и что не зависит от нас »… и взгляд скользнул на абзац пониже: «а заключенному… — заключенному! — на земле, в земном теле, в своем кругу и обществе, что говорит Зевс? Зевс говорит: „Если бы было возможно, я сделал бы и бренное тело твое и бренное имущество свободным и неподвластным препятствиям. Но в действительности, да не будет тебе неведомо, оно не есть твое, оно — брение, искусно замешенное. Я дал тебе некоторую часть нашу, искру божественного огня — способность влечься и не влечься, стремиться и избегать. Если ты будешь заботиться о ней и полагать в ней всего себя, то никогда не будешь испытывать помех, никогда не будешь стенать, не будешь жаловаться, не будешь льстить никому“».
А потом Эпиктет сказал: «Я должен умереть. Так разве вместе с тем и стенать? Быть в заключении — в заключении, сказал он! — но разве вместе с тем и скорбеть? Быть изгнанным. Так разве кто-нибудь мешает мне вместе с тем смеяться, не поникать духом, благоденствовать? „Я закую тебя“. — „Человек, что ты говоришь? Меня? Ты закуешь мою ногу, а мою свободу воли и Зевс не может одолеть“. — „Я брошу тебя в тюрьму“. — „Ты бросишь туда только бренное тело“. — „Я обезглавлю тебя“. — „Разве я говорил тебе, что моя голова неотрубаема?“» И еще Эпиктет сказал: «Людей показывают обстоятельства. Стало быть, когда тебе выпадет какое-то обстоятельство, помни, что это бог, как учитель борьбы, столкнул тебя с грубым юнцом. — Для чего? — можешь ты спросить. — Для того чтобы ты стал победителем на Олимпийских играх. А без пота не стать».
— Э! Конрад! — это был Пять-Ноль с нижней койки. — Еще ко-што, бра! Слыаш? Караси, они думают, если…
И Пять-Ноль начал очередной урок «для тех, кто впервые в тюрьме». Конраду не хотелось сейчас слушать. Его вдруг непреодолимо потянуло к этому Эпиктету, о котором он никогда не слышал, чье имя и выговорить-то толком не мог. Однако рисковать только что обретенным расположением своего хатника (как заключенные называют соседей по камере) он тоже не хотел и решил все-таки прислушаться к его словам.
— Караси, — рассуждал Пять-Ноль, — они думать, если сидеть тихо, не гонобобиться, если делай вид, что просто пописай вышел, то ты невидимый. Это байда, бра! Невидимых не бывает. Или ты играешь, или ссышь, яс-ссно? А эти аббалы, — он протянул руку с нижней койки, чтобы Конрад ее заметил, и описал круг, словно охватывая весь блок со всеми камерами, — если подумают, что ты ссышь, ты и огребешь. Тогда они схарзают тебя.
Конраду не хотелось разговаривать. Хотелось вернуться к Эпиктету. Но слово «схарзают» кольнуло его. Страшное слово. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?» Конрад уже знал — на языке Пять-Ноль «схарзать» значит сожрать — слопать, схрумкать, проглотить, уничтожить…
— Но как показать, что ты… играешь? — спросил он Пять-Ноль. — Что надо делать?
— Делать — не надо, бра. Языком работай. Биток с аббалами не делай, — «не дерись с этими амбалами». — Языком работай.
Конрад задумался над советом гавайца, но так и не понял, что же тот имел в виду.
Кларнеты, тромбоны и белые исполнители тянули теперь, словно подпрыгивая на ходу, еще одну старую песню с неровным ритмом, что-то о «танцорах в лунном свете». Вокруг раздавалось уже привычное «кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-р-р… тр-р-ш-ш-ш-тр-р-ш-ш-ш… бульк-бульк-бульк бульк… блядь-блядь-блядь…», и вот послышалось громыханье металлических тележек с едой, начинавших свой путь вдоль камер. «Э! Трас-тии! Трас-тии!» Заключенные, получившие за примерное поведение статус трасти — в Санта-Рите это слово произносили как «трас-тии», — раскладывали еду по бумажным тарелкам и вместе с пластмассовыми вилками совали их в окошки. Тому, кто любит оладьи на завтрак и жареную курицу на ужин, голод в Санта-Рите не грозит. Обед — неизменный сандвич с куском мяса, испещренного кровеносными сосудами и сухожилиями — был несъедобен, как и омлет из яичного порошка (почему-то с привкусом чернослива); но на оладьях и жареной курице вполне можно было протянуть. «Э! Трас-тии!» Дребезжание тележки раздавалось все ближе.
Пять-Ноль подошел к двери со стаканчиком из-под мороженого, тем самым, обернутым пленкой от сандвича, просунул его в щель окошка, как-то странно повернул голову и прищурился. Потом позвал Конрада.
— Э, гля!
Конрад подошел к двери и встал на место Пять-Ноль. Стаканчик с вдавленным черным дном и натянутой прозрачной пленкой стал зеркалом, настоящим зеркалом заднего обзора. Конрад видел в нем коридор, ряд дверей и открытых окошек. Видел высокую раздаточную тележку с алюминиевыми лотками — она стояла уже за две камеры от них. Видел стопку бумажных тарелок, куриную ногу на верхней… «Крокер Глобал»! Восемьдесят фунтов! «Крокер Глобал» давно снабжал Санта-Риту. Последний наряд, который Конрад выполнил в ночь увольнения, был как раз из Санта-Риты. Коробки с морожеными куриными ногами весили восемьдесят фунтов каждая. Конрад закрыл глаза и на миг снова вернулся в морозильную камеру самоубийц, где сражался но ночам с грязно-желтыми ледяными глыбами. Может быть, его куриную ногу грузил Кенни, Херби или Энерджайзер… А он, Конрад, теперь на другом конце цепочки, в этой жуткой дыре. Тележку толкал нескладный костлявый китаец в круглых очках. На вид ему было лет двадцать семь — двадцать восемь. Серьезный, как молодой ученый-мандарин.
Конрад втащил стаканчик обратно, Пять-Ноль покачал у него перед носом указательным пальцем:
— Секрет! Смари, Конрад. Как работай языком. — И подмигнул.
Через минуту послышался стук в дверь, и в окошке показались круглые очки китайца-трасти.
— Э! Ужин! — тонким голосом объявил он.
Пять-Ноль подошел к окошку и, выдвинув челюсть, уперся в трасти тяжелым взглядом. Китаец передал ему бумажную тарелку с куриной ногой. Пять-Ноль повернулся вместе с ней к Конраду, опять подмигнул и откусил от ноги огромный кусок. Почти половину. Потом повернулся обратно к трасти, пихнул ему в окошко тарелку с надкушенной ногой и сказал, заталкивая мясо за щеки:
— Э, парин, чё за отстой? Смари! Какой-то аб-бал смолотить половина доббаной курица. Давай ще одну, парин!
Он сверлил костлявого китайца таким убийственным взглядом, что, если бы взгляд в самом деле обладал разрушительной силой, трасти тут же упал бы замертво. Но китаец тарелку не взял.
— Что? — переспросил он, подняв глаза на Пять-Ноль.
— Смодай! — смотри, проверяй, — доббаная курица, на хрен, бра! Какой-то аб-бал схарзал половину эдой мудагуги! Давай ще одну!
— Кончай, парень, — устало отозвался трасти. — Ты же сам отгрыз полноги.
Конрад заметил в глазах Пять-Ноль секундное замешательство. Трасти заговорил более низким голосом, совсем не так, как полагалось костлявому слабаку-китайцу. Заговорил как черный. Пять-Ноль свирепо прищурился, сжал челюсти и перешел к угрозам:
— А-ааа! Чееево? Биток, да? — Лицо у него было такое яростное, что и без знания гавайского сленга можно было понять: «Драться хочешь?»
— Слушай, парень, — сказал тощий китаец в очках. — Ты здесь сидишь, я здесь сижу… сечешь?… Я не хочу никого трогать… никого оскорблять… Я тока мотаю срок… Понимаш, что я говорю? Я не хочу никакого гемора, не пытаюсь тебя наколоть… Ну и что ты пасть раззявил? Я катаю тут эту долбаную тележку не затем, чтобы устраивать гемор, наезжать на кого-то, кого-то накалывать, разбираться, гонобобиться, заниматься всякой бандой… сечешь?
Конрад был поражен не меньше гавайца. Из глотки костлявого очкарика лился голос братка с восточной окраины Окленда, уверенного, снисходительного, своего среди своих, прекрасно знающего, как осадить обидчика и перейти к делу.
— Так что, парень, можешь схавать половину этого блока, половину Санта-Риты, половину округа Аламида, половину чертова Восточного залива, если хочешь, только нечего морочить мне голову насчет половины этой ноги. Я ниче не могу поделать с другой половиной, разве что получить по кумполу от начальника. Он мне сразу сказал: «Дашь себя наколоть — получишь добавку. От меня». Понятно? Так что давай-ка по-хорошему, парень, бери свою тарелку, эти чертовы полноги, и вали с богом, салям алейхем, ты сам по себе, я сам по себе, и все тип-топ.
Пять-Ноль с полуотвисшей челюстью потянул от окошка свою тарелку — молча, только изумленно глядя на этого костлявого трасти в пыльных очках и мешковатой желтой робе. Гаваец сразу как-то сник и медленно отошел от двери, машинально держа тарелку перед собой и пялясь невидящим взглядом на свою койку — как в трансе. Конрад взял у трасти другую тарелку. Пять-Ноль сидел на койке, уставившись в стену. Раздалось позвякивание — трасти покатил тележку к следующей камере.
Конрад не знал, стоит ли сейчас заговаривать с Пять-Ноль. Человека только что унизили, а он после своих поучений сам же и спасовал. Но Пять-Ноль избавил Конрада от замешательства.
— Не лыбяся, э! — рявкнул гаваец, но злость его тут же сменилась досадой. — Облом, парин, да? Слышал эдого хымыря? О-о, у эдого аб-бала тут есть свои! Эдод хымырь давно водит дружбу с пополос. Без байды, парин. Может, с «Черными бойцами», может, с «Уродами». С этими аб-балами биток нечего и думать! — Он сокрушенно покачал головой.
У Конрада в голове вертелось: «Сказать или не сказать? Ведь это очевидно». Можно было тактично промолчать и кивнуть, сделав вид, что он оценил проницательность гавайца. Однако что-то подсказывало Конраду — это хороший повод завязать разговор, сойтись с хатником поближе. И он рискнул:
— Но ведь этот трасти не такой мощный парень, как ты, Пять-Ноль. Это всего лишь тощий китаец в толстых очках.
В ответ сердито:
— И шшто?
— Может, он просто следует твоему совету?
— Эт какому же?
— Помнишь, что ты мне до этого говорил? «Работай языком, в „биток“ не ввязывайся». Вот трасти и работает языком. Этот амбал умеет поговорить, а?
Пять-Ноль на своей койке зло прищурил глаза. Потом лицо его разгладилось, и он задумчиво уставился в стену. Через минуту гаваец с улыбкой посмотрел на Конрада и кивнул.
— Точняк, бра, — сказал он, — точняк. — И грустно рассмеялся. — Эдод хымырь хорошо работает языком. Эдод хымырь — у эдого хымыря язык подлиннее моего! У эдого китаёзы он прямо на батарейках, полный вперед! — Пять-Ноль расхохотался. — Все, Конрад, больше не слушай меня! Слушай эдого китайского хымыря!

 

Дважды в день, утром и вечером, охранники выводили заключенных из камер в «общую комнату», где те проводили по четыре часа «общего времени». В принципе, никого не принуждали, можно было остаться в камере. Но тогда будешь просто сидеть один — ходить из «общей комнаты» в камеру и обратно не разрешалось. Конрад так боялся попасться на глаза Ротто, что сперва решил отсидеться. С другой стороны… целый день торчать в этой клетке для ящериц, глядя сквозь проволочный потолок на мостки охранников и слушая скрип вентиляторов, — перспектива довольно мрачная… к тому же рано или поздно выйти всё равно придется — надо же принимать душ… и потом, Конрад не хотел, чтобы хатник считал его чудаком или, еще хуже, трусом… кроме того, тело просило движения, пусть даже короткой прогулки в унылую «общую комнату»… и что-то внутри — его никчемная обманутая душа? — говорило, что страху нельзя поддаваться. Поэтому Конрад вышел в коридор вместе с Пять-Ноль и всеми остальными.
Общая комната — большая бетонная коробка с двумя рядами металлических столов посередине. Столы и стулья, как и прочие предметы обстановки, привинчены к полу. Вдоль одной из стен несколько кранов с душами, отгороженных от общей комнаты бетонной перегородкой по пояс высотой, возле стены напротив за такой же перегородкой несколько унитазов и раковин. У третьей стены два телефона с оплатой разговоров за счет вызываемого абонента. Рядом телевизор на высокой металлической подставке. Переключать программы можно было, лишь взобравшись на один из столов, и то при высоком росте. Над головой не имелось ни проволочного потолка, ни мостков с охранниками, только видеокамера в углу — она передавала изображение на монитор охраны. Видеокамера располагалась так, что за душевой перегородкой без всякого ведома охранников могло происходить… что угодно.
Эта мысль сразу обожгла Конрада ужасом. Надо было держаться от Ротто и его группы как можно дальше, но не приближаясь при этом к Громиле и его прихлебателям. Громила сразу бросался в глаза, стоило хотя бы мельком взглянуть в сторону телефонов и телевизора. Желтые ленточки у него на голове сливались в неровный ореол. Окруженный свитой, он сидел за столом, откуда было удобнее всего смотреть телевизор.
Передавали концерт на гигантской арене — пела какая-то чернокожая Лорелея Уошберн. Скорее вопила, чем пела. Между высоким и низким регистром она всегда выбирала высокий и громко кричала, чтобы взять ноту. «Разрывается сердце мое-о-о-о-О-О-О!» Вопли эхом отскакивали от бетонных стен «общей комнаты». Но Громилу и компанию интересовала не Лорелея Уошберн, одетая в платье хотя и обтягивающее, но длинное и всего с одним разрезом. Нет, их внимание было приковано к подпевающим Лорелее смуглым девицам в плиссированных мини-юбках, едва прикрывающих ягодицы. Когда девушки покачивали бедрами или кружились — а они то и дело раскачивались и кружились, — плиссированные юбочки взмывали вверх, как раскрытые веера, демонстрируя зрителям блестящие трусики-бикини. Трусики соперничали с размерами самого откровенного белья, и вид этих практически голых задниц не на шутку завел шайку Громилы.
— Вот это дело, киска!
— Не говори, бра! Эт те не педики, опущенные и прочая фигня!
— Да, эт дело! Эт жизнь, парень!
— Я готов, сладенькая! Солнце, у меня уже стоит!
— Ну и задница у этой телки!
— Тряхни булками!
— Двигай булками!
Конрад похолодел. «Опущенные». В этих возгласах ему слышались намеки, которые не имели никакого отношения к трем соблазнительным танцовщицам на экране. Амбалы, устанавливающие свои порядки в общей комнате Санта-Риты, предпочитали женщин, но на время отсидки гомосексуалисты были для них вполне приемлемой заменой. А в тюрьме, кроме педиков и трансвеститов, которых везде хватает, есть еще и «опущенные» — молодые, хорошо сложенные караси, каким был когда-то Шибздик, которого к гомосексуальным актам принудили силой…
Теперь Конрад видел общую комнату с пугающей ясностью. Грязное, серое помещение, полное дикарей в желтых тюремных пижамах, которые разбились на стаи по самому примитивному признаку и поделили территорию. Самой престижной считалась та часть комнаты, где стояли телевизор и телефоны, — там хозяйничали черные. Большинство чернокожих заключенных брили головы или очень коротко стриглись, но некоторые отращивали волосы и носили банданы. Все банданы были зеленые, потому что сделать их можно было только из куска простыни. Порча государственного имущества приводила охранников в ярость, но традиция не умирала. Самый мрачный негр, который сидел сейчас рядом с Громилой — высокий угрюмый парень с запавшими щеками и дегенеративной сутулостью, известный как рэп-мастер Эм-Си Нью-Йорк, тоже носил бандану. Надвинутую так низко, что она почти закрывала глаза. Рэп-мастер был похож на чернокожего пирата. Еще несколько колоритных типов из шайки Громилы носили прилегающие к голове косички-дорожки и дреды. Сбившись вместе, как сейчас, черные казались невероятно мощной командой, и в общей комнате им действительно никто не мог противостоять. Шансов подойти к телефону или переключить телепрограмму без разрешения Громилы практически не было — ни у белых, ни у латиноамериканцев.
Латиноамериканцы в основном слонялись возле бетонного ограждения, за которым стояли унитазы и раковины. Большинство составляли мексиканцы. Они коротко стриглись и носили самодельные цепочки с крестами, сплетенными из пластиковой упаковки посылок. Половину «общего времени» они боксировали с воображаемой грушей. Отрабатывали удары слева, справа, разные хуки и комбинации. Смуглые кулаки неистово месили воздух. Зачем — Конрад не понимал. Стоило бросить взгляд в другую сторону, где у входа в душ толпились черные — качали мышцы, опираясь руками на невысокую стену-загородку, копили заправлявшую в «общей комнате» грубую силу, — чтобы понять тщетность этих упражнений. Латиноамериканцы давали друг другу «счастливые» прозвища вроде Флако (Тощий), Гордо (Толстяк), Уэддо (Белобрысый), Осо (Медведь-Гризли) и, как ни странно, Крутто. Крутто — главарь «Нуэстра Фамилиа». Плотный, низенький, с вечно сонными глазами, слегка за тридцать — ничего внушительного в нем не было, но тем не менее все уступали ему дорогу, даже Громила и компания. Белые заключенные, собиравшиеся на приличном расстоянии от телефонов, давали друг другу унизительные прозвища — Ротто, Шибздик, Босяк, Гнус, Аморал — и огрызались, как Шибздик, если их так называл кто-нибудь, кроме «братанов». Ядро белых, члены группировки «Арийцы», были сплошь покрыты татуировками, а волосы собирали в хвост или просто зачесывали спутанные патлы назад — как верзила Морри, водитель эвакуатора (его огромная туша снова встала у Конрада перед глазами). Азиатов в общей комнате было всего четверо — Пять-Ноль и трое молодых оклендских китайцев-наркодилеров. Все они старались держаться поближе к латиноамериканцам.
Стаи! Вожаки! Примитивный, звериный передел территорий!
Конрад сидел в одиночестве за одним из металлических столов. Он взял с собой блокнот, ручку и книгу о стоиках. Хотел написать письмо Джил, да и Карлу с Кристи. Но тут же понял, что в первую очередь — детям. Конрад очень боялся, что они забудут его. Стал рисовать картинку: слон, над головой воздушный шарик с надписью «Привет, Карл! Привет, Кристи!». Художником он был неважным и толком не знал, где у слона рот и какие у него задние ноги… но все-таки картинка хоть как-то напомнит малышам об отце. А Джил… Конрад вдруг понял, что не знает, о чем написать ей. Рассказать обо всем, излить душу? Что-то подсказывало ему: этот шаг был бы тактической ошибкой. Тактической… До чего нелепо и грустно — применять тактику к собственной жене!
Он то и дело отрывался от письма и украдкой смотрел туда, где развлекались Ротто и прочие белые отморозки. Сердце неистово колотилось о ребра. Случись что, никто не вступится, и Конрад даже не представлял, где искать союзников. Только что обретенный в хате друг, Пять-Ноль, в общей комнате не то что не разговаривал с ним, даже не смотрел в его сторону. Ясное дело, не хотел, чтобы его видели с каким-то карасем. Конрад не удивлялся. Это же Пять-Ноль. Обычно он проводил «общее время» со своими приятелями-латиносами, но сейчас оживленно болтал с двумя коренастыми оки. Очевидно, рассказывал о Шибздике. Сделал выпад ногой, отступил на шаг, поднял руки, показывая, как Шибздик внезапно бросился на Арментраута. Слов не было слышно, но Пять-Ноль явно строил из себя верного соратника Шибздика, сражавшегося с ним плечом к плечу до конца — увы, не победного.
С минуту Конрад рассматривал оклендцев. Белые, но к ним тоже не подступишься. Все «Арийцы» — те же Шибздики, только повыше и покрепче. Кроме цвета кожи, у него с ними нет ничего общего. Остальные белые были и вовсе беспомощны, никакой защиты от них ждать не приходилось. Вот толстый коротышка лет сорока пяти, с редеющими темными волосами, к которому обращались не иначе как «старик» или «чувак». «Эй, чувак!», «Эй, старик!». Но это, видимо, относилось ко всем заключенным старше сорока. Все они, кроме отморозков со зловещей репутацией, лишались не только имен, но и прозвищ. Те просто вычеркивались. Оставались в прошлом. А они становились чуваками или стариками. Этот Старик расхаживал по общей комнате, прикрыв выпуклые глаза и волоча ступни — такая походка называлась в тюрьме синекванкой. Синекван — нейролептик вроде торазина, который давали «шизикам». Вид у Старика был самый жалкий, он шаркал и волочил ноги, но умом повредился не сильно. Всё «общее время» он шатался по комнате, ни разу не останавливаясь, ничего перед собой не видя, но никогда не направлялся в сторону латиноамериканцев и тем более черных. Не такой он был шизик, чтобы выходить за границы отведенной белым территории.
Был еще Покахонтас. Тоже карась, только что поступил, очень высокий и худой, практически истощенный, светлокожий, как альбинос, и не старше Конрада. Его бритую голову делил надвое рыжий гребень-«ирокез», в ушах было по четыре дырки, в которых до прибытия в Санта-Риту наверняка красовались серьги. Брови он тоже сбрил. У него были женские походка, движения, жесты. Кличка «Покахонтас» прилипла к нему моментально. Правда, так звали принцессу поватанов, а не ирокезов, но подобные тонкости в Санта-Рите никого не волновали. Покахонтас сидел за одним из столов, согнув спину улиточьей раковиной, и смотрел прямо перед собой пустыми светло-зелеными глазами. Вид донельзя несчастный. Конрад не только сочувствовал Покахонтасу, он считал, что должен чем-то помочь ему — только чем? К этому беспомощному ощущению примешивалась и вина: Конрад знал, что вовсе не хочет стать приятелем Покахонтаса… и таким же педиком.
На экране голосила Лорелея Уошберн, вопли так и отскакивали от стен «общей комнаты» — «…к твоим равнодушным нога-а-а-А-А-А-А-А-М!» — а три танцовщицы за ее спиной продолжали вертеться, покачивать бедрами и трясти полуголыми ягодицами… Громила и вся чернокожая кодла возносили телебогиням похабные моления, очумелые гимны.
— О-о-о-о-ё-ё-ё-ё, детка, как долго я проторчал в Санта-Рите!
— Вот это пистон!
— Всем пистонам пистон, братишка!
— Хватит нам петушиных задниц!
— Раздвинь булки, детка!
— Встань-ка раком — суну со смаком!
— Хватит педиков долбать, телку я хочу в кровать!

 

К громадному облегчению Конрада, за все «общее время» Ротто ни шагу не сделал в его сторону, казалось, даже не замечал его. К половине десятого письмо и неуклюжий рисунок были закончены, и Конрад успел еще прочитать три главы из «фрагментов» Эпиктета.
Слова этого человека, тоже сидевшего в тюрьме две тысячи лет назад, донеслись сквозь века с ошеломляющей ясностью. Оказалось, что у философа не было сочинений, только диалоги, разговоры с учениками, которые записал один из них, по имени Арриан. Разговорная форма делала все рассуждения Эпиктета простыми и понятными. В книге Конрад нашел портрет искалеченного старика с редкими прядями седых волос и густой бородой — в предисловии сообщалось, что все римские философы носили бороды, — бородатый старик в тоге сидит на стуле в пустой комнате, а у ног его расположились молодые люди, тоже в тогах. (Сейчас к ним присоединился еще один, с усиками, в желтой тюремной пижаме и шлепанцах, — он тихо, благоговейно присел на пол позади всех…)
В книге I, главе 2, философ и его ученики обсуждают, что должен делать человек, перед которым стоит выбор: либо пойти на унижение, либо понести суровое наказание, вплоть до смертной казни.
Эпиктет говорит: «Для существа, обладающего разумом, невыносимо лишь неразумное, разумное же он всегда перенесет. Смотри, как лакедемоняне претерпевают бичевание , убежденные в том, что это разумно и необходимо для приучения к выносливости. Удары по сути своей не могут быть невыносимыми».
Один из учеников (конечно, молодой, примерно как Конрад, только в тоге) спрашивает: «Что это значит?»
Эпиктет поясняет свои слова рассказом о том, как Нерон приказал римскому историку Флору играть в непристойном спектакле. Нерон обожал заставлять известных и благородных римлян наряжаться в костюмы, выходить на сцену и играть унизительные роли в так называемых трагедиях собственного сочинения. Отказ мог повлечь за собой смертную казнь. Потрясенный Флор идет к своему другу Агриппину, философу-стоику.
«Что мне делать? — раздумывает Флор. — Если я откажусь, мне отрубят голову. Если сыграю в спектакле, это будет позор на весь Рим».
«Нерон меня тоже вызвал», — говорит Агриппин.
«Что же мы будем делать?»
«Ты пойдешь и сыграешь в трагедии».
«А ты?»
«А я не пойду».
«Почему же я буду играть, а ты нет?» — спрашивает Флор.
«Потому что я об этом и не думаю», — отвечает стоик.
Потом Эпиктет рассказывает ученикам об атлете-олимпионике, которому пригрозили смертью, если тот не позволит кастрировать себя, чтобы стать евнухом — живым украшением сераля Нерона. Его брат, философ, пришел к нему и сказал: «Ну, брат, как ты намерен поступить? Отсечем эту часть, и будем еще и в гимнасий ходить?» Атлет отказался, и его казнили.
И тогда кто-то спросил: «Как он умер? Как атлет или как философ?» — «Как мужчина, — сказал Эпиктет, — но как мужчина, состязавшийся на Олимпийских играх и провозглашенный победителем в них, как мужчина, который в таких местах проводил свою жизнь, а не просто в гимнасиях умащался. А другой бы даже голову дал себе отрубить, если бы мог жить без головы. Вот что значит „к лицу“. Так это сильно в тех, кто привык считаться с этим. Иные думают о том, как бы им быть подобными остальным людям, точно так же, как нить в тунике не хочет иметь ничего исключительного по сравнению с остальными нитями. А я хочу быть пурпурной полосой, той небольшой и блистательной частью, благодаря которой и все остальное представляется великолепным и прекрасным».
Последний пример — из его собственной жизни. Император Домициан, правивший после Нерона, приказал всем римским философам уйти в изгнание. Но если те побреют бороды в знак того, что они больше не философы, а обычные люди, преклоняющиеся перед императором, то могут оставаться в Риме и жить спокойно. Эпиктет отказался.
«Тогда мы голову тебе снесем».
«Да будет так, — сказал он. — Обезглавьте меня, если так для вас лучше. Разве я утверждал когда-нибудь, что бессмертен? Вы исполните свое дело, я — свое. Ваше дело — убивать, мое — умирать без страха, ваше — изгонять, мое — безропотно удаляться».
И его отправили в изгнание.
Кто-то спрашивает: «Как же каждому из нас осознать, что к лицу ему?» — «А как бык, — отвечает Эпиктет, — при нападении льва один осознает свою подготовленность и бросается вперед на защиту всего стада? Не ясно ли, что сразу вместе с подготовленностью появляется и осознание ее? Стало быть, и всякий из нас, у кого будет такая подготовленность, непременно будет осознавать ее. А сразу вдруг быком не становятся, как и благородным человеком, нет, нужно пройти суровую закалку, подготовиться и не браться необдуманно за ничуть не подобающее».
Конрад перевел взгляд со страницы на металлический стол. Он ни на минуту не забывал об этих желтых пижамах, которые вертелись со всех сторон, сбившись в стаи, поделив территорию. Толстый коротышка, Старик, по-прежнему расхаживал своей шаркающей синекванкой, опустив голову и прикрыв глаза, неподалеку от Ротто и его татуированных оклендцев — они стояли плотной кучкой, глядя себе под ноги с каким-то брезгливым выражением на лицах. Покахонтас сидел безучастный ко всему, уронив голову с нелепым «ирокезом» на руки — длинные, костлявые, паучьи. Мексиканцы неутомимо молотили призрачных врагов, мелькали хуки, удары по корпусу, прямые справа и слева. Пять-Ноль рассказывал светловолосому Уэддо что-то смешное. Один из кодлы Громилы, низкорослый негр с очень темной кожей, качал мышцы в проходе душевой, двое других ждали своей очереди. Сам Громила со свитой по-прежнему восседал перед телевизором. Желтые ленточки так и светились над его вспаханной африканскими косичками головой. Сейчас компания смотрела сериал под названием «Уличные братья», что-то о банде черных в Лос-Анджелесе — стрельба вперемежку со слезливыми рассказами о «нашем квартале» и диалогами, которые показались Конраду совершенно неправдоподобными, поскольку никто на экране не говорил через каждое слово «долбаный» или «блядь».
«Это закон нашего квартала, парень, — сказал один из персонажей на экране: походка Франкенштейна, громадные черные кроссовки, широкие мятые джинсы со свисающей до колен ширинкой, черная кожаная куртка со множеством самых невероятных молний, бандана, въевшаяся в лицо свирепость, — никакие фараоны тебе не помогут, здесь закон квартала, понял?»
Громила кивнул, и свита кивнула вместе с ним. Все были само внимание. Вот это реально! Это пистон так пистон, без всякой ботвы.
Что делал бы Эпиктет с этим сбродом? Что он мог бы с ними сделать? Как использовать его уроки через две тысячи лет, в этой мрачной бетонной коробке, в этом хлеву, где скоты хрюкают «блядь-блядь-блядь» и делают из молодых людей гомиков и педиков? И все-таки… разве они страшнее Нерона с его преторианской гвардией? Ведь Эпиктет сейчас говорил с Конрадом! Через полмира, через два тысячелетия! Ответ где-то здесь, на этих страницах! То немногое, что Конрад узнал о философии в Маунт-Дьябло, касалось людей свободных, обремененных лишь проблемой выбора среди множества жизненных возможностей. Только Эпиктет начал со слов о том, что жизнь — тяжелое, грубое, неблагодарное, ограниченное, безнадежное дело, и что справедливость и несправедливость здесь просто ни при чем. Из всех известных Конраду философов только Эпиктет был лишен всего, продан в рабство, заключен в тюрьму, подвергался пыткам, столкнулся с угрозой смертной казни. И только Эпиктет смотрел своим мучителям в глаза и говорил: «Делайте то, что должны сделать вы, а я сделаю то, что должен сделать я — то есть жить и умереть как человек». И он победил.
А главное — только Эпиктет понимал его! Только он понимал, почему Конрад Хенсли отказался признать свою вину! Только он понимал, почему Конрад отказался принизить себя на ступеньку-другую, опуститься хоть на чуть-чуть, принять каплю позора, признаться в небольшом нарушении, всего лишь в проступке, чтобы избежать тюрьмы. «Каждый из нас осознает, что ему к лицу». Адвокат Конрада, даже его собственная жена хотели, чтобы он пошел на компромисс и лжесвидетельствовал. Нет, Конрад знал себя, знал себе цену. Он не просто нить в тунике, неотличимая от остальных, он пурпурная полоса, та небольшая и блистательная часть, благодаря которой и все остальное представляется великолепным и прекрасным.
Когда охранник объявил, что «общее время» кончено, Конрад взял письмо, книгу, блокнот, ручку и пошел в камеру уже без прежней тяжести, высоко держа голову.

 

Свет выключали в десять, без предупреждения. Висевшие под мостками охранников лампочки и радио выключались одновременно. Правда, над мостками тоже был свет, хотя и приглушенный, и блок не погружался во тьму. Пять-Ноль лег на нижнюю койку, Конрад вытянулся на верхней, прямо под проволочным потолком. Как всегда, было очень жарко. Слышались шаги охранников по мосткам. Наверно, им еще жарче, ведь они под самой крышей. «Кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-р-р… — по-прежнему скрипели вентиляторы. — Тр-р-ш-ш-ш тр-р-ш-ш-ш… — по-прежнему журчали унитазы. — Бульк-бульк-бульк-бульк…»
Мысли Конрада продолжали скакать и метаться в полутьме… Джил выходит из комнаты для свиданий… Карл и Кристи — увидит ли он их когда-нибудь?.. Ротто, Нерон общей комнаты, неизбежное столкновение… неизбежное ли?.. Эпиктет, его единственная надежда… Конрад пожалел, что нет света, что он не может нырнуть обратно в растерзанные страницы этой книги, которая сейчас с ним, на койке, здесь, у стены… Теперь он ясно представлял себе бороду Эпиктета, его высохшее, старое тело, его тогу… Что сказал бы Эпиктет о Джил, о Карле и Кристи? И мысли снова побежали по кругу. Конрад никак не мог заснуть.
Впрочем, в блоке сейчас ни для кого не было сна. Каждый вечер, как только выключался свет, в темноте начинался… психотерапевтический сеанс, джем-сейшн, разборка? Общая молитва, исповедь, семейный скандал? Крик в пустоту, плач о том, чего никогда не было и никогда не будет, жалобы на судьбу? Конрад не знал, как назвать то, что происходило после отбоя, но каждый вечер в темноте это начиналось снова и снова — голоса взмывали над проволокой.
Кто-то застонал:
— Табле-етку…. табле-етку… табле-ееетку…
Тем, кто был в «лекарственном списке», таблетки ежедневно выдавала медсестра Труди по прозвищу Трутня — иногда ее звали так прямо в глаза.
— Табле-етку…. табле-етку… табле-е-е-етку… — стоны становились все протяжнее.
— Заткнись, шизик долбаный! — раздалось откуда-то.
— Табле-е-е-етку…. табле-е-е-етку… табле-е-е-етку…
Еще откуда-то:
— Бля, срочный вызов, Трутня!
И со всего блока полетело, заметалось над проволокой:
— Трутня, бля, где ты шатаешься?
— Пили быстрей сюда, дай этому долбаному синекван!
— Шевели булками, бля!
Другой голос:
— На хрен таблетки! Самокрутку бы! Сволочи, бля, где «Бьюглер»?
— Вы знаете Хэнка Аарона? — голос, умолявший о таблетках. — Первого черного раба, который стал бейсболистом и купил приличную одежку, даже костюм?
— Раздолбай! Блядь, я всю ночь буду слушать это дерьмо?! У этого долбоеба опять крыша поехала! Где шляется Трутня?
— Голос из телевизора! — закричал сумасшедший. — Он сказал мне, что я умру, если выйду отсюда! Я не хочу умирать!!! — пронзительный визг.
— Если ты не заткнешься, блядь, точно копыта откинешь, я те обещаю!
— Самокрутку! Дайте «Бьюглера», хрен вас всех подери! Эй! Шериф! Где «Бьюглер», задница?!
Низкий голос, явно чернокожего, передразнивающий охранников-оклендцев:
— Новая проц-седура. Выньте прав-ввую ногу из окош-шшка, чтобы я вас вид-ддел. Получ-ччите свой «Бьюглер».
— Мне нужен свет!
— Щас тебе засветят!
— Э! Братаны!
У Конрада замерло сердце. Голос был такой низкий и сильный, что, казалось, мог принадлежать только Громиле, хотя Конрад ни разу не слышал, как тот говорит.
— Только что пришло с воли. Помните того серого долбоеба, который сжег крест в Хейварде? — На оклендском уличном жаргоне «серый» значит «белый». — Этот долбоеб сидит в блоке Бэ! — По телевидению недавно сообщили о происшествии — кто-то сжег крест на газоне перед домом чернокожего семейства. Блок Бэ — изолятор, где заключенных круглосуточно держали в одиночных камерах.
— Мать его так, он в усрачке, блядь этакая!
— В усрачке! В усрачке! В усрачке! В усрачке! — отскочило от бетонных стен.
— Не надейтесь, дятлы везде есть. В Дэ-пятнадцать сидит один хрен из бывших полицейских!
Хриплый голос:
— Что там за блядь заикается о бывших полицейских? Ты что, блядь, говоришь, у тебя есть бумага? Попридержи метелку, хрен собачий!
— Я тебе говорю…
— Долбоеб паршивый, так и норовишь пиджачок накинуть! — «Пиджачком» называлась папка, где тюремное начальство хранило отчеты своих информаторов. — Так и норовишь оголить чужую задницу! Да ты сам секра, поганец! — Сокращение от «секретного работника». — Ты сам стучишь!
— Ага, конечно…
— Да пошел ты со своим «ага, конечно»! Будешь пиджачки накидывать — кепку спилим!
Хриплый одержал верх, и на его обидчика обрушился хор проклятий со всего блока:
— Эта блядь пудрит нам мозги!
— …Воду мутит!
— Да он сам дятел!
— Табле-етку… табле-етку… табле-е-е-етку…
— Эй! Вы все! Пригоните кто-нибудь самокрутку! — «Пригнать» значило переслать что-то друг другу, передавая из камеры в камеру сквозь отверстия в проволоке.
— Эй! Ты где, Пупырышек?
— У линии Ка, приятель, у Ка.
— Позвони моей, скажи, чтобы отнесла матери те шесть штук вместе с бумагами, пусть притаранят поручителю! У матери еще сорок пять стольников. Передай, что я задницу ей надеру, если не отнесет!
— Так она сказала, приятель, никаких шести штук у нее нет!
— Что-оо? Передай этой сучке, пусть делает, что говорят!
— Ладно, приятель.
— Спасибо, малыш. Черт, у меня и все двести штук есть! Какого хрена я буду торчать в тюрьме?!
— У-у-у-у-у-у-у-у-е-е-е-е-е-е-е-е-е!
— Обалде-е-е-е-е-е-е-е-е-еть!
— Эй, охранник! У меня в камере паук! Блядь, я в это дерьмо не играю! Сделай что-нибудь! Позови дезинсектора!
Сверху голос охранника-оклендца:
— Чё ж вам не спится-то, а? Вы с этим пауком оба в усрачке.
— Эй, жиртрест! Почитай мне маляву от своей африканской сучки из Восточного крыла! Не дрочится, бля, без музыки.
— Темно же, бля. Чем я, по-твоему, должен читать?
Мастурбация в Санта-Рите была таким распространенным явлением, что после отбоя к скрипу вентиляторов присоединялся непрерывный скрип металлических сеток на койках. Сейчас Конрад и слышал его. Вместе с лязгом пружин раздавались постанывания, сплошные «о-о-о-х-х-х-х-ху» и «а-а-у-у-у-ух-х-х», удовлетворенные вскрики — «А, ччеррт!», «Классный пистон!». К душному запаху множества человеческих тел, мочи, испражнений и табачного дыма примешивался сладковатый запашок спермы. Гейзеры спермы! Галлоны! Брызг! Брызг! Брызг! Брызг! Шибздик и Пять-Ноль иногда занимались этим одновременно, Пять-Ноль у себя на верхней койке, а Шибздик внизу, совсем рядом с матрасом, на котором лежал, поджав ноги, Конрад. В этой коробочке для ящериц, среди ужаса и безысходности, он даже представить себе не мог, как можно настолько отключить защитные механизмы нервной системы, чтоб хотя бы пофантазировать о чувственных удовольствиях. Но таких, как он, практически не было. Все кругом лежали на койках и усердно трудились. Донельзя заведенные, целиком захваченные процессом. Тестостерон! Мощная, животная энергия! Стадо молодых самцов! Порой Конраду казалось, что, если они начнут мастурбировать в унисон, Санта-Рита взлетит на воздух и рассыплется в пыль.
Потом началась тука-тука-тука-тука-тука-тука. Это была дробь множества маленьких самодельных бонгов. Каждую ночь заключенные — не только черные, белые тоже — начинали стучать пластмассовыми ложечками в дно стаканчиков из-под мороженого. Своеобразная овация местной звезде, мрачной страхолюдине с банданой, рэп-мастеру Эм-Си Нью-Йорк, — так его приглашали начать свой номер. При свете дня в общей комнате у него был вид человека потерянного, утратившего всякую надежду на лучшее. Но по ночам, в темноте, он казался громадным, как вся Санта-Рита. Его голос легко заполнял собой старый барак.
Перкуссия постепенно охватила все камеры, и торжественный голос в темноте протянул:
— А теперь… прямо из театра «Аполло»… города Нью-Йорк… — Это был Пупырышек, конферансье и бэк-вокалист рэп-мастера. — Рэп-мастер Эм-Си…Нью-Йо-о-о-рк!
Над проволокой прокатились смешки, но тут же стихли. Сперва была слышна только пульсация электрических басов, которую заключенный по прозвищу Динамик имитировал а капелла, где-то глубоко в горле; чернокожие оклендцы с нетерпением ждали первой строки. Вот она. Мощный баритон рэп-мастера начал:

 

Эй, дрянь, у тебя что, дыра — копилка, —
у тебя что, жопа — драгметалл?

 

— Уу-м-м-м-м-м-х-х-х-х-х-х-х, — раздался общий вздох одобрения.

 

Ты, сука, попробуй только пикнуть,
Твой базар меня уже достал.

 

Аккомпаниаторы начали отбивать ритм ладонями по койкам и ложечками по стаканчикам.

 

Ты сосешь за косяк, вот твоя цена —
Ты сечешь мой базар, слушай пацана!
Сейчас браток тебе вставит!
У братка чешется член.
Хорош базлать, ноги раздвигай,
И…
Давай, сука, давай!

 

Когда он дошел до «Давай, сука, давай!», припев уже гремел над проволокой, его выкрикивал весь блок, — это был гвоздь программы рэп-мастера. Старые бетонные стены вздрогнули и откликнулись эхом, повторяя гимн единственному здешнему богу — грубой силе:

 

ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!

 

Когда общий вопль прокатился над верхней койкой Конрада, его бросило в пот, ладони похолодели. «Давай, сука, давай!» он слушал каждую ночь, но сейчас просто кожей почувствовал истинный смысл этой фразы. В Санта-Рите «Давай, сука, давай!» — крик абсолютной власти. «Всё, чем ты обладаешь — твое тело, задница, деньги, честь, самоуважение, доброе имя, — теперь мое: либо отдай сам, либо всё это у тебя вырвут». Когда придет час Конрада Хенсли?
Стук по стаканчикам и койкам продолжался, но голоса смолкли — оклендские братки ждали второй строфы. Вторая строфа каждый день была новая. Под басовый аккомпанемент, раздававшийся из горла Динамика, рэп-мастер продолжил:

 

Малец бидяга ходит со шмарым видом,
У него в джинсах пушка закипает в пот,
А в доме заики крекера, гниды,
Подманка течет соком и ждет.

 

Пошлый хохот. Братаны на лету схватывали уличный сленг. «Бидяга» — тот, кто ходит по домам и занимается любовью с «подманками», чужими женами и подругами, пока хозяина нет дома. «Заиками» называли оклендских охранников, «крекерами» — белых из глубинки.

 

У заики короткий — там,
Этому заике я больше не дам.
Иди, бидяга, твоя пушка близко,
Хватит мне крекерских серых огрызков!

 

Крики, улюлюканье, восторженные завывания — парни были вне себя от восторга. Героями этой баллады для оклендских братишек были те самые охранники, которые ходили сейчас по мосткам над их головами, и песня унижала их самым грязным образом — пока они тут, им наставляют рога в собственных домах.

 

Серая шлюха сосет, только подставляй!
Ну…

 

На этот раз хор даже не стал ждать рэп-мастера. Издевательски хохоча, братишки грянули припев. Душный воздух над камерами взорвался оглушительным:

 

ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!

 

Большинство уличных слов охранники не понимали. Но прозвище «заика» было им хорошо знакомо, а «крекером» в Окленде называли любого белого, поэтому охранники догадывались, что вторая строфа сегодняшней композиции рэп-мастера Эм-Си Нью-Йорк посвящена им. Как только гвалт немного стих, кто-то прокричал с мостков:
— Эй! Кончайте горланить вашу трущобную похабщину!
Хохот, крики, свистки, потом голос самого рэп-мастера:
— В чем проблема, приятель? Мы просто отдыхаем.
— Ты просто щиплешь себя за свою поганую задницу и вопишь, вот что ты делаешь! — выругался охранник.
Хохот и свист стали еще громче. Все так разошлись, что даже не отреагировали на ругательство. Рэп-мастер поставил на место этих тупых заик — да как ловко!
Конрад лежал на койке, подперев щеку ладонью. Наверху, сквозь проволочный потолок, рядом с силуэтом на мостках, вскоре стал различим уголок окна. Конрад смотрел, смотрел, смотрел туда, надеясь хоть на малейший привет из внешнего мира — звезду, самолет, кусочек луны… но ничего не было. Его миром теперь стала эта коробка для ящериц в бетонном блоке, бурлящем злобой и тестостероном. Здесь всё сводилось к закону грубой силы, выражавшейся в постоянных сексуальных домогательствах.
Он лег на спину, закрыл глаза и стал слушать гвалт этих возбужденных животных. Рано или поздно придет и его час. В этом Конрад не сомневался. И какое лицо он покажет во время столкновения? Как он поступит? Каким образом бык, когда лев нападает на стадо, осознает свою силу и бросается на противника? Ясно, что каждый обладающий силой непременно будет осознавать ее. А быком сразу не становятся, как и благородным человеком, нет, нужно пройти суровую закалку, подготовиться… Конрад стал вспоминать свою жизнь. Да, он отказался признать свою вину. Что еще? Он снова пал духом. Что бы он там ни сделал раньше, чем это сейчас могло помочь? Он молодой белый мужчина, хорошо сложенный, совершенно одинокий, запертый с этими отморозками в блоке Санта-Риты. Лежа в темноте, Конрад пощупал сначала одну руку, потом другую. Да, у него остались мощные мускулы, сильные ладони, единственное приобретение после шести месяцев работы вьючным животным в «Крокер Глобал», морозильной камере самоубийц. Но что эти бедные руки могли против Ротто и его бандитов? Конрад чуть ли не вдвое меньше любого из них…
«Я дал тебе частицу своей божественной сущности, — сказал Зевс, — искру нашего огня». Крепко закрыв глаза, Конрад попытался отгородиться от всего вокруг, отключить все органы чувств, чтобы ощутить искру Зевса и открыться его божественной энергии. Откуда она придет и как он ее почувствует, Конрад не знал. Он знал только, что настало время призвать эту энергию, отдаться ей целиком. Зевс… Зевс… как распознать его божественную силу, когда она коснется тебя? Конрад не верил в бога, ни разу не обращался к нему и сейчас даже не понял, что совершает молитву.

 

Назад: ГЛАВА 16. «Мы с то-бой!..»
Дальше: ГЛАВА 18. «Ага!»