Книга: Мужчина в полный рост (A Man in Full)
Назад: ГЛАВА 14. Дурацкая насмешка Бога
Дальше: ГЛАВА 16. «Мы с то-бой!..»

ГЛАВА 15. Резиновая камера

Восточно-западное шоссе, оно же — скоростная трасса 580 — проходит через калифорнийский округ Аламида, отделяя городок Плезантон от исправительной колонии «Санта-Рита», протянувшейся по пыльной земле на две мили к северу. Трасса стала настоящим барьером — многие даже не вспоминают о Санта-Рите — так местные называют исправительную колонию — за исключением тех моментов, когда видят очередного чернокожего парня, который идет через городок с чистым пакетом для мусора, набитым вещами, и спрашивает у прохожих дорогу до автобуса и метро в Окленд. Почему освободившимся выдают прозрачные пакеты для мусора, через которые хорошо просматривается все их жалкое барахло, почему не подвозят до автобусной станции, а заставляют тащиться через весь Плезантон, — местные жители этого решительно не понимали. Однако мало кому приходило в голову жаловаться — спасибо и на том, что тюремная администрация снабжает этих отморозков деньгами на билет и те не оседают в городке.
Трасса проходит как раз по той самой территории, которая еще совсем недавно, в 1960-е, была великолепной испанской плантацией, известной как ранчо «Санта-Рита». В южной части плантации раскинулись самые плодородные земли, какие только можно представить — там выращивали виноград, сливы, абрикосы, авокадо. Северная часть, та самая, где теперь была тюрьма, простиралась до самых холмов и служила пастбищем для коров и лошадей. Во время Второй мировой здесь располагалась Кэмп-Парке — тренировочная база, с которой американские солдаты отправлялись в места боевых действий на тихоокеанском побережье. Казармами служили несколько дощатых строений, вплотную примыкавших одно к другому.
Спустя полвека, уже в наши дни, автомобилисты, мчавшиеся по трассе 580 воскресным майским днем, в ясную погоду видели все то же скопление больших серо-бурых бараков. Любой мог догадаться, что это старые военные казармы. Но едва ли кому приходило в голову, что казармы теперь превратились в тюрьму округа Аламида.
В Санта-Рите это воскресенье было обычным днем посещений. Комнату для свиданий разделяла стена с рядом окошек; по одну сторону сидели заключенные, по другую — посетители. Окна были двухслойными, из толстого стекла, проложенного листом прозрачного пластика — такие ничем не пробить, разве что кувалдой. Железные стулья, на которых сидели заключенные, привинчивали к полу, чтобы никто не попытался разбить стулом стекло, напасть на охранника или другого заключенного. Все арестанты носили одинаковые из грубого хлопка желтые рубашки, вроде пижамных, с коротким рукавом и клиновидным вырезом, с надписью: «Тюрьма округа Аламида». Желтый цвет рубашек означал уголовную статью. Ходили заключенные в резиновых шлепанцах, которые удерживались на ноге одной резинкой, перехватывавшей ногу поперек. В таких шлепанцах можно ходить, но никак не бегать, и уж тем более ими невозможно бить в живот, пах, колени или лодыжки.
Через бетонные стены и толстое стекло не проникало ни единого звука. Заключенные и посетители общались по телефону. Так они и сидели — всего в нескольких дюймах друг от друга, — прижимая трубки к ушам. Они видели друг друга и даже, несмотря на плохую связь, делавшую речь невыразительной, слышали, однако прикоснуться к собеседнику не могли. Как в склепе с окошечком, через которое виден кусочек мира живых. По крайней мере так казалось Конраду. Подавшись вперед и едва не задевая носом стекло, он замер в ожидании Джил. Конрад боялся, что если упустит сейчас хоть миг свидания, то до следующего воскресенья ему не дожить.
Огромная раздвижная деревянная дверь, наподобие амбарной, была широко распахнута — через нее виднелся прямоугольник дневного света. Конрад видел щепки на иссушенной палящим солнцем земле. Он с жадностью впитывал увиденное, пусть даже это был всего-навсего мусор на серой каменистой земле тюремного двора — за десять дней в Санта-Рите Конрад впервые увидел кусочек внешнего мира.
Справа сидел молодой мексиканец, может, даже моложе самого Конрада, здоровенный, но рыхлый парень; он говорил с матерью. Мать Конрад не видел и не слышал, но слышал, как парень бормочет вперемежку со всхлипами: «Мама… мама… мама…» Он глянул на мексиканца — тот рыдал, содрогаясь. По щекам катились крупные слезы, капли висли на жиденьких завитках вместо усов, которые арестант пытался отрастить. Конрад невольно потрогал свои усы — он вдруг усомнился, что они способны придать ему вид взрослого, крутого парня.
На соседа слева Конрад посмотреть не решился. Он знал, кто там сидит — каждый в блоке знал этого парня. Он резко выделялся среди остальных, когда всех выводили на площадку блока или в общую комнату — единственное, за отсутствием огороженной территории в тюремном дворе, место встречи заключенных. Вообще-то его имя было Отто, однако все звали его Ротто — совсем как субъекта из одного телешоу. Ротто — светлокожий, лет тридцати, с огромными ручищами, грудной клеткой и плечами, накачанными за долгие сроки отсидки. К тому же у парня прямо-таки зверский вид. С левой стороны его лицо прочертили три уродливых, зарубцевавшихся шрама. Переносица неестественно широкая — наверняка не раз ломали. Макушка — почти лысая, но волосы с боков собраны в тощий, сальный крысиный хвост. Три четверти заключенных в Санта-Рите — черные. В блоке, куда попал Конрад, Ротто заправлял кучкой белых бандитов, называвших себя Арийцами. Ни один новичок ни за что не пожелал бы встретиться взглядом с Ротто, особенно Конрад — молодой, симпатичный белый парень, или «карась» — уничижительное тюремное прозвище, относительно которого Конрада сразу же просветили. И как ни старайся загнать этот страх поглубже, как ни пытайся забыть его, подавить, он днем и ночью сверлит мозг каждого белого новичка в Санта-Рите: гомосексуальное изнасилование. Конрад не видел, кто пришел к Ротто, но, судя по всему, это была его девушка, потому что тот постоянно повторял: «Да ладно тебе, крошка, не динамь… Цыпочка… ты моя цыпочка!»
Бубнящий Ротто и всхлипывающий мексиканец не смолкали ни на минуту, пробивая стену, которой Конрад окружил себя на время драгоценного свидания. Он хотел отгородиться от всего. Всей душой он стремился к тому, что увидит в проеме распахнутой двери: к солнечному свету и… Джил, которая вот-вот войдет. Раз его подвели к окошку, значит, Джил где-то рядом.
«Душа!» Для Конрада, молодого человека двадцати трех лет, это было всего лишь словом. Он никогда не слышал, чтобы отец с матерью хоть раз заговорили о душе. В их жизни было много всяких увлечений — то религия, то восточные диеты… Как-то раз они полторы недели называли себя буддистами. Без конца сыпали словами «карма», «крийя», «дхарма», «десять привязанностей», «пять препятствий», «четыре чего-то там еще»… Постоянно распевали: «Ом-м-м-м… ом-м-м-м… ом-м-м-м… ом-м-м-м…» Но в какой-то момент родителям это надоело, и они забыли о буддизме, как до этого забывали о других своих увлечениях. А для Конрада религия с той поры стала означать самообман и слабость взрослых. Теперь же он вдруг задумался о душе, о своей душе. Впервые попробовал. Однако слово это для него оказалось пустым! Конрад не знал, какой смысл вложить в него! Он потерял все до последнего цента, потерял свободу, доброе имя, уважение других, к которому так стремился, у него больше не было мечты. О чем теперь мечтать? И все же что-то оставалось, что-то, что заставляло его цепляться за жизнь, беспокоиться за Джил, Карла и Кристи. Может статься, это и есть душа. Но чем бы это ни было, оно содержалось не в теле и не в мыслях. Оно не могло существовать без… других людей. Без тех единственных, с кем его разлучили — без жены и детей. К другим заключенным дети приходили, однако Конрад не допускал и мысли о том, чтобы Карл и Кристи, какими бы маленькими и несмышлеными они ни были, увидели папу в тюрьме. Приходилось надеяться только на Джил. И Конрад смотрел на огромную дверь не отрываясь, как будто, кроме прямоугольника света в дверном проеме, у него больше ничего в жизни не осталось.
И вот она вошла. Поначалу, когда Джил только переступила порог, Конрад увидел лишь темный силуэт на светлом фоне, но затем, пока она шла пятнадцать-двадцать футов до его окошка, лампы высветили ее целиком. В искусственном освещении все принимало унылый, мертвенно-бледный вид, однако Конрад увидел… великолепную Джил! Матовая кожа! Длинные светлые волосы! Полные губы! Блузка с цветочным узором! Узкая талия! Джинсы, туго обтягивающие стройные бедра! Конрад жадно вбирал каждую мелочь, как будто впервые лицезрел эту богиню, приближавшуюся к нему.
Жена села напротив, и сердце Конрада радостно забилось. Все, что было у него внутри, выплеснулось в улыбке ей навстречу. Конрад протянул руку к стеклу, давая понять, до чего ему хочется заключить ее в свои объятия. Джил улыбнулась в ответ, и… у Конрада екнуло сердце. Потом он еще подумает над этой ее улыбкой, в которой отразились усталость и смирение, совсем как у матери.
Конрад взял телефонную трубку, она взяла свою. Тут он понял, что не знает, о чем говорить. Да и как рассказать Джил обо всем, что с ним происходит? Получится как с тем беднягой, который рыдает по соседству. Поэтому Конрад спросил:
— Ты как… добралась нормально?
— Добралась-то нормально… — Глаза Джил сверкнули было гневом, но она тут же улыбнулась. Конрад узнал эту улыбку: само Терпение на постаменте снисходительно взирает на Горе.
— Что, были какие-то неприятности здесь?
Джил хотела что-то сказать, но так и осталась с открытым ртом. Передумав, она ответила:
— Да нет, не то чтобы… — И вздохнула. Потом снова улыбнулась улыбкой бесконечного терпения. — Ну, так как ты, Конрад?
— Ничего. — Вышло как-то хрипло, он даже сам удивился. Такое ощущение, будто горло сжалось. — Вот только сплю плохо. А так ничего. — Конрад замолчал. Ничего?! Но он вдруг решил не выкладывать Джил все, как есть. Об отчаянном положении, о жуткой безнадежности, о своих страхах.
Джил пытливо всматривалась в его лицо, даже слишком пытливо, как показалось Конраду. Дрожащим, чужим голосом она повторила:
— Не высыпаешься, значит…
Конрад лишь покивал.
Джил хотела было улыбнуться, но нижняя губа задрожала, и из глаз брызнули слезы. Она оглянулась по сторонам и, прикрывая трубку ладонью, приблизилась к стеклу.
— Конрад, — тихо, почти шепотом, спросила она, — что такое «хубаюха»?
— Что такое «хубаюха»? — переспросил Конрад. Вопрос застал его врасплох — вот уж чего он никак не ждал. — «Хубаюха»?
— Да.
— Почему ты спрашиваешь? Где ты это услышала?
Джил приложила палец к губам, показывая, чтобы он говорил тише, и прошептала:
— Что такое «хубаюха»?
Жена говорила так тихо, что он едва разбирал слова.
— Что, что это значит, Конрад?
Он внимательно посмотрел на нее. У Джил был испуганный вид. Наконец Конрад ответил:
— В общем, это… «юха» означает «шлюха», а «хубаюха»… Ты когда-нибудь видела пластинку жвачки «Хуба Буба»?
Джил помотала головой.
— Наверняка ведь видела, просто внимания не обращала. Маленькие такие пластинки… Так вот, они точь-в-точь как порция крэка. В смысле, наркотика.
Джил кивнула. Озадаченный Конрад всматривался ей в лицо. «Подумать только, свидание всего раз в неделю, какие-то полчаса, и о чем они говорят! О какой-то „хубаюхе“!» Но все же продолжил:
— «Хубаюха» — проститутка, которая околачивается возле наркопритонов, она и сама наркоманка. Продает себя в обмен на пластинку крэка или затяжку. По крайней мере, мне так объясняли. — Конрад махнул рукой, показывая за спину, в сторону тюремных камер. — А ты-то где такое услышала?
Джил подняла плечи, как бы загораживаясь от любопытных ушей. Она наклонила голову так низко, что ей пришлось поднять глаза, чтобы посмотреть Конраду в лицо. Он увидел полуприкрытые веками зрачки.
— Я стояла в очереди, ждала, пока пропустят к тебе, — дрожащим голосом зашептала Джил. — Там… я такого насмотрелась. Все эти… — Жена запнулась и закрыла глаза — казалось, она вот-вот снова расплачется. — Все эти… женщины…
Джил стояла в очереди в тюремном дворе, ожидая, когда разрешат свидание. Впереди нее стояла женщина с девочкой четырех-пяти лет, которая то и дело убегала, с любопытством исследуя двор. Женщина все кричала ей, чтобы малышка вернулась. Наконец, когда терпение матери лопнуло, она сходила за девочкой и притащила ее назад, в очередь, дергая за руку и угрожая поколотить. А потом схватила за плечи и стала трясти. Да с такой силой, что женщина, стоявшая позади Джил, вмешалась. Та набросилась на обидчицу: «Не лезь не в свое дело, хубаюха старая!» Так и поносила ее, обзывая, пока вторая не начала отвечать ей тем же: «Да на кого ты тявкаешь, потаскуха драная!» Обыкновенная перебранка обернулась настоящим безумием: «Хубаюха!» — «Потаскуха драная!» — «Хубаюха!» — «Потаскуха драная!» Оказавшаяся посередине, Джил испугалась и стояла ни жива ни мертва. Ей хотелось убежать, но тогда она пропустила бы очередь. Наконец первая женщина начала одерживать верх. Ее яростные вопли заполнили весь двор: «Хубаюха! Хубаюха! Хубаюха! Хубаюха!» Обе готовы были уже подраться, но тут вышел охранник и приказал им успокоиться. Сцена ужаснула Джил до глубины души, она до сих пор дрожала. Молча, одними глазами и едва заметным поворотом головы, Джил дала понять Конраду, что женщина, которая все выкрикивала «хубаюха!», теперь сидит справа от нее. Та самая, понял Конрад, которая пришла к Ротто.
— Конрад, кто они, эти женщины?! — Лицо Джил исказилось в болезненной гримасе.
Конрад смотрел на жену, ничего не понимая — на какие темы они говорят! А ведь время бежит! Наконец он ответил:
— Ну, не знаю. Обычные женщины, как все здесь. Хорошо еще, что не мужчины, уж поверь мне. — Конрад тут же подумал о том, что тем самым он как будто напрашивается на сочувствие. Но почему он так боится сочувствия жены? Лучше об этом не думать. И он попросил: — Расскажи о детях. Как они там?
— Дети? — Джил в изумлении посмотрела на мужа.
— Как они?
Долгое молчание.
— В порядке.
Конрад смотрел на жену, отчаянно надеясь услышать, что дети спрашивают об отце, скучают без него, ждут, когда он вернется. И в то же самое время он хотел быть уверенным, что их ничто не тревожит, что они счастливы и поверили в ту историю, которую им рассказали — что папа надолго уехал в командировку.
— Мог бы и позвонить, — упрекнула Конрада Джил.
— Понимаешь, Джил… тут, конечно, есть два телефона… Но я к ним и близко подойти не могу. — Конрад начал было рассказывать ей об общей комнате, группировке черных и Арийцах, о том, как те контролируют телефоны, но передумал, испугавшись, что Ротто услышит. Поднеся трубку как можно ближе, он сказал: — Понимаешь, кое-кому из белых можно пользоваться телефонами, но я пока что… — он чуть было не сказал «карась», но вовремя спохватился, — …я здесь пока новичок и к телефону меня не подпускают.
— Что ж, Конрад, — ответила ему Джил, — я расскажу тебе, как дети. Мы собираемся переехать к матери. Знаешь, там просто замечательно! У нее такой просторный дом! Будет отлично… — Она запнулась, опустив глаза. И подавила готовый вырваться тяжкий вздох. Когда она снова посмотрела на Конрада, в ее глазах стояли слезы. — Конрад, у меня нет денег! Как я, по-твоему, должна поступить? Ютиться в двушке? Со всей этой швалью по соседству? Жить на пособие? Или запихнуть детей в детскую группу? Где стрептококк, лишай, вши? А самой найти грошовую работу? Как мне, по-твоему, быть?!
Конрад не знал, что ответить. По щекам Джил катились слезы, но вдруг она тревожно глянула в сторону. Как раз в этот момент Конрад услышал низкий голос, все громче и громче:
— Так… так… О-о-о… так… да! Да, детка! Еще… еще… Да… да… О-о-о… детка…
Это был Ротто. Конрад отважился глянуть в его сторону. Здоровущий парень одной рукой прижимал к уху трубку, а другую положил на пах и, сидя на стуле, двигал тазом.
— Конрад! — позвала Джил. — Что она делает, эта женщина? — Она переводила взгляд с Конрада на подружку Ротто и обратно.
— Не знаю, — ответил Конрад, хотя очень даже знал.
— Она раздвинула ноги! — шептала Джил, опустив голову и прислоняясь к окошку так, что едва не касалась стекла носом. — Она… она трогает себя! И стонет!
Конрад покачал головой, делая вид, что ужасается. Теперь у него не осталось никаких сомнений. Он уже не раз слышал о таком. Это называлось «вертеть подманкой». Подружки заключенных приходили на свидание в мини-юбках и без трусиков. Потом задирали юбки и разводили ноги, имитируя любовный экстаз.
Джил покачала головой, закрываясь ладонью. Когда она убрала ладонь, Конрад увидел ее мокрое от слез, перекошенное лицо. Она едва слышно прошептала:
— Я этого больше не вынесу.
— Пожалуйста, не плачь. Прости меня.
Изумленно:
— Конрад, что ты вообще здесь забыл?
Тот поначалу даже не понял:
— Забыл?
Обвиняюще:
— Тебе же предлагали условное освобождение на поруки!
— Я… мы ведь уже сто раз говорили на эту тему. — Все это время до Конрада доносилось пыхтение Ротто: «Ух… ах… ух… ах… сладкая моя… крошка… давай… давай… давай…» — Как же я мог согласиться? Я ведь ни в чем не виноват! Они хотели, чтобы я признал свою вину!
— Да! — Глаза Джил блестели страхом и гневом. — Да! Вину в легком проступке!
— В легком проступке?! Меня обвинили в том, что я угрожал людям физической расправой! — возразил Конрад. — А я ни на кого не нападал! Это они напали на меня! Я только защищался. Защищал себя и свое имущество.
— Но ведь ты перепрыгнул через ограждение, Конрад! Это чужая территория! Да вдобавок еще ты… — Джил опустила взгляд, качая головой и сознавая, что бесполезно начинать все сначала. Потом снова посмотрела на мужа; по ее лицу опять текли слезы. — Ну, ладно, Конрад, допустим, ты ни в чем не виноват… Но чего ты добился, настаивая на своей невиновности? Зачем нужен этот суд? Тебе же предлагали условное освобождение! Тебе готовы были пойти навстречу! А ты? Я тебя не понимаю!
Между тем со стороны Ротто доносилось: «Да, крошка… да, крошка… да, крошка… да, крошка…»
Джил то и дело беспокойно поглядывала в сторону. Не выдержав ее слез, Конрад смягчился:
— Ты права — я ничего не выиграл. Я был уверен, что присяжные в любом случае оправдают меня — я же ни в чем не виноват. Я и сейчас уверен в своей невиновности. Но меня осудили, и я проиграл. Я потерял многое. Но кое-что у меня осталось. Я сохранил честь, я не продал душу.
Джил скептически:
— Душу?! Ну конечно, похлопаем ей! Мы за нее очень рады! А твоя душа, случайно, не задумывалась над тем, что будет с женой, детьми?
— Джил, да я об этом только и думал! Но когда наступит время, я посмотрю Карлу и Кристи в глаза и скажу им: «Я — невиновен. Меня осудили несправедливо. Я не примирился с ложью, и пришлось сесть в тюрьму. Но я пошел туда с чистой совестью и вышел таким же».
Джил невесело рассмеялась. Потом снова покачала головой и заплакала.
Ротто продолжал:
— Не останавливайся, крошка… давай… давай… давай… давай…
— Пожалуйста, ну не плачь, — умолял Конрад в телефонную трубку.
Именно умолял — только вконец очерствевшее мужское сердце устоит перед слезами женщины.
— Ты что, считаешь, что детям так лучше? — Джил говорила слабым, дрожащим голосом. — А их души? Думаешь, так им лучше? Неужели ты хочешь, чтобы они знали про тебя? Про то, что ты сидишь в тюрьме? Что обвинен в уголовном преступлении? Ради бога, Конрад! Неужели ты думаешь, что сделал им большое одолжение?
Ротто сначала пыхтел: «Ух… ух… ух…» — а потом протяжно застонал: «А-а-а… у-у-у… а-а-а…»
Конрад отвел взгляд и опустил голову. У него будто почву из-под ног выбили. Вдруг все — и логические рассуждения, и принципы, и душа — все показалось пустым. Даже мысли о душе превратились в банальный самообман. Его душа, если таковая вообще существует, теряла последнюю ниточку, связывавшую его со всем, что было хорошего и разумного в его жизни. Конрад поднял голову и посмотрел на Джил. Она тихо всхлипывала, все еще прижимая трубку к уху.
Боковым зрением Конрад заметил огромного Ротто, встававшего со стула. Господи, наконец-то уходит. Конрад с облегчением выдохнул. И тут почувствовал, как его хлопнули по плечу. Он поднял голову. Ротто смотрел на него сверху вниз и улыбался. Сидевшему Конраду он показался просто огромным.
— Привет, Конрад, — сказал Ротто. — Как делишки, приятель?
В мозгу у Конрада вспыхнула тревожная мысль; он почувствовал, как горячая волна стремительно растекается по всему телу, накрывая его с головы до ног. Он ничего не ответил. Отвернулся и попытался сосредоточиться на лице Джил. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?» Этот громила… он… знает его имя! Как? Зачем? Хотя ясно зачем! Десяти дней в Санта-Рите хватило, чтобы уяснить: ни один молоденький новичок ни за что не пожелал бы привлечь внимание такого, как Ротто!
Конрад смотрел на Джил, не отрываясь. Она плакала, что-то говорила, но он не понимал ни слова.
— Ну хотя бы спроси его, Конрад! — Джил о чем-то просила. Но о чем? Спросить кого? Что-то там про адвоката… про Майнита… Конрад совершенно потерял нить разговора. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?» Конрада лихорадило, сердце вот-вот выскочит из груди. О чем это говорит Джил? О Майните? Об адвокате Майните? Адвокат Майнит в два счета проглотил его жалкие сбережения, эти две тысячи девятьсот, скушал и глазом не моргнул. И теперь адвокату Майниту никакой Конрад Хенсли не нужен.
— Так ты спросишь? — добивалась ответа Джил.
— Спрошу, — сказал Конрад.
— Ведь не спросишь. Просто так говоришь, лишь бы меня успокоить.
Так оно и было. Он говорил так, лишь бы успокоить жену. Конрада до того ошеломили слова громилы Ротто, что он не в состоянии был думать о чем-либо другом. Наконец Конрад придумал, о чем спросить:
— У тебя получилось отправить книгу?
Джил так посмотрела на него, словно хотела сказать: «Какая еще книга? Какое она имеет отношение к нашему разговору?»
— «Стоики в игре», — напомнил Конрад. — Получилось переслать? — Это был очередной шпионский триллер англичанина Люциуса Тумса, автора, который ему особенно нравился.
Джил вздохнула:
— Да, я ее переслала. Вернее, не я, а книжный магазин, еще неделю назад. Между прочим, в тридцать долларов обошлось, плюс доставка.
Тюремные правила запрещали передавать заключенным книги иначе, чем через книжные магазины или издательства, которые в таком случае сами упаковывали и отправляли бандероль.
Конрад заметил ее раздражение, но продолжал:
— Мы сидим в камерах часами, а потом нас ведут в комнату, что-то вроде комнаты отдыха, где мы тоже сидим. С ума можно сойти. Есть местная библиотека — книги развозят на тележке, — но там сплошной мусор. — Он говорил, но нервы его были на пределе. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?»
— Я отправила книгу, отправила. И все-таки, Конрад… Ты должен что-нибудь предпринять, должен. Поговори! Поговори с мистером Майнитом!
Конрад открыл было рот, но так ничего и не произнес, а только сделал глубокий вдох и кивнул.
— Только не надо кивать мне, — упрекнула его Джил. — Конрад, я тебя не понимаю. Я не понимаю, что с нами вообще происходит. Я тут говорила с мамой… Она считает, что мне вообще не стоит тебя ждать. Но я буду ждать, Конрад, буду! И все же… неужто нет ни малейшей надежды?
«Ждать? О чем это она?» — не понял Конрад. И вдруг до него дошло. В Калифорнии уголовное преступление является достаточным основанием для развода без всяких разбирательств. Ему стало тошно.
Конрад попробовал улыбнуться:
— По правде говоря, я даже не знаю. Не знаю, есть ли какая надежда или нет. Я принял решение. Может, то было и неправильное решение. Но я его принял и оказался здесь. Поверь мне, я в самом деле не знаю, чего теперь можно ожидать. Я люблю тебя, Джил, люблю Карла, Кристи, и я поступил так, как мне подсказала совесть. Хочется верить, что какой-то смысл в этом все же есть.
На глаза Джил набежали слезы, а губы и подбородок задрожали — она опять заплакала.
— Джил, я вовсе не ищу сочувствия. Я сказал то, что думаю; больше мне пока нечего сказать. — Конрад поднял было руку, но тут же беспомощно уронил ее.
Джил все еще беззвучно всхлипывала, когда в трубке раздался голос охранника, объявившего, что время свидания истекло. А Конраду казалось, что прошло минуты две от силы. И все это время они говорили… о чем! о хубаюхе!
Поднеся трубку как можно ближе, Конрад сказал:
— Передай Карлу и Кристи, что говорила со мной, хорошо?
Джил кивнула.
— Скажи им, что я очень-очень люблю их. И скучаю по ним.
Джил снова кивнула. Конрад молча смотрел на жену. Но взгляд его выражал скорее не тоску, а беспомощность.
— Увидимся через неделю. — И сам почувствовал, что сказал это неуверенно, как будто спрашивая.
Джил молча кивнула. Конрад:
— Я люблю тебя, Джил, дорогая!
Джил нежно прошептала в трубку:
— Я тоже люблю тебя!
Повесив трубку, она все сидела и смотрела на мужа, плотно сжав губы.
Что они означают, эти плотно, как будто в отчаянии, сжатые губы? Что ему обо всем этом думать? Конрад послал Джил воздушный поцелуй и, все еще не выпуская телефонную трубку, сделал вид, что обнимает ее. Она послала ему ответный поцелуй, однако губы ее так и остались плотно сжатыми. Джил повернулась, собираясь уходить, и у Конрада возникло ужасное предчувствие, что он не увидит ее в следующее воскресенье, вообще никогда больше не увидит. Что ждет его в будущем, кроме общей комнаты? Где мир съеживался до самых примитивных инстинктов, где не оставалось места рассуждениям о справедливости, а уж тем более о душе. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?»

 

Бараки Санта-Риты напоминали сараи с большими, мрачными, из темного дерева пролетами в два этажа. Камеры оказались совсем не такими, какими их представлял себе Конрад. Это были какие-то стойла, или даже клетушки свинарника. Как и на многих свинофермах, они были обмазаны бетоном грязно-бурого цвета и оштукатурены. В каждой камере площадью пять на девять футов едва помещались двухъярусная металлическая койка, привинченная к полу, и металлический сваренный санузел из раковины и унитаза. Окон не было, а дверью служил толстый деревянный брус вроде крышки корабельного люка, с прорезью, куда просовывали еду. Вместо потолка каждая камера была накрыта тяжелой проволочной сеткой. Заключенные сидели в своих камерах как ящерицы в клетках или террариумах, которые продаются в зоомагазинах. Если задрать голову вверх и посмотреть на сетку, можно увидеть нижнюю сторону деревянных мостков. По ним расхаживали охранники, время от времени поглядывая на тех, что сидели внизу. Еще выше были маленькие, наподобие чердачных, окошки, пропускавшие воздух и свет. Несколько древних потолочных вентиляторов на ременном приводе вертелись со скрипом и скрежетом, однако от духоты не спасали. Душно было всегда, даже ночью.
Сейчас скрежет вентиляторов прорезал мягко льющееся соло джазового саксофониста Гровера Вашингтона, звуки которого распространялись через систему громкоговорящей связи, настроенную на оклендскую радиостанцию, передававшую классическую музыку и джаз. Конрад не понимал, зачем она — успокоить заключенных или подействовать им на нервы. Все охранники были из местных, из полицейского управления округа Ливермор Вэлли, в основном оки, но встречались и латиносы. Заключенные же были практически все черные из О-тауна, или Шишка-сити, как называли город сами оклендцы. Музыку О-тауна охранники терпеть не могли. Так что, если они включили джаз, чтобы позлить местных парней, им это удалось.
— Б-ля, выруби это мяуканье!
— Блядский прогноз погоды!
— Бля, скоко можно полоскать мозги!
— Ща зависнем, как те компы в двухтысячном, бля, году!
Конрад уже устал от этого блядского слова «блядь». За десять дней оно прочно засело у него в голове. Оно неслось отовсюду, из каждой камеры — из той, этой, вон той — изо всех. Его нельзя было не услышать, потому что вместо потолков в камерах были сетки. В Санта-Рите было слышно все. Это «блядь» и «блядский» капало на мозги всем и каждому, просачивалось внутрь и вылетало изо рта любого, будь то белый, латинос, желтый или даже охранник. Последние легко переходили на жаргон О-тауна. Можно было запросто услышать, как один оки, вышагивая по мосткам, перекрикивался с другим оки: «Э, Арментраут! Ну чё там еще? Чё за блядство на этот раз?»
Конрад сидел на бетонном полу камеры. Прислонившись спиной к стене, подтянув ноги и обхватив колени, он опустил голову с закрытыми глазами — пусть вся эта идиотская какофония лезет в голову, лишь бы ни о чем не думать… Бу-бу-бу-бу-бубба-бу-у-у-у-у-у-у-у-у… — тянулись мягкие, сочные, густые ноты саксофониста… Кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-р-р… — скрежетали древние вентиляторы… «Блядь-блядь-блядь…» — блядский хор со всех сторон… Т-р-р-ш-ш-ш т-р-р-ш-ш-ш… — шум спускаемой в унитазе воды… Бульк-бульк-бульк-бульк… — булькающий звук в самом конце, когда вода всасывается в трубу… И снова это «блядь-блядь-блядь» — со всех сторон…
Конрад сидел с закрытыми глазами — так было легче. Так он не видел тесную, грязную клеть, эту коробку для ящерицы, в которую его загнали, не видел двух сокамерников и ни о чем не думал… Если начнешь думать, додумаешься до того, что Джил окажется права… что все эти рассуждения о принципах не что иное, как поза… что он поломал жизнь себе и своим близким, упрямо потакая собственному «я»… в мире, где принципы ничего не значат… что нисхождение в эту дыру, в этот ад на земле, совершено во имя исключительно тщеславия и дурости… Да нет же! Он совершил это во имя детей! Конрад с гордостью расскажет им… когда они вырастут и смогут понять, зачем он принес такую жертву. Сидя с закрытыми глазами, Конрад силился представить черты Карла и Кристи, до последней черточки, и… не мог! Перед ним маячили лишь крохотные, размытые и бледные, как привидения, образы. Даже Джил, которую он видел совсем недавно, блекла и исчезала. Он терял их, всех троих, даже в памяти. Если Джил не придет… через неделю, через две, через три… если разведется с ним… Сердце гулко стучало. Конрад изнывал от духоты и тревоги. В подмышках собралась липкая влага. В животе урчало и как будто покалывало сотней маленьких ножей. Конрад ощущал вонь собственного тела, ставшую теперь частью миазмов Санта-Риты, от которых никуда не деться — миазмов человеческих существ! Эти миазмы заключали в себе поражение, разочарование, агрессию, сексуальное помешательство и, прежде всего, ужас. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?» Санта-Рита вечно была переполнена, и его запихнули в камеру третьим. В то время как там едва помещались двое. Его сокамерниками оказались оки по прозвищу «Шибздик» и гаваец «Пять-Ноль» . Оба были в тюрьме далеко не новичками, и, похоже, им хотелось, чтобы он, Конрад, испарился. Для них он был никчемным карасем, не соображавшим, что к чему, да к тому же виноватым в тесноте. Оки, которого звали Шибздик, занимал нижнюю койку, гаваец Пять-Ноль — верхнюю, а Конрад спал на матраце на полу. Матрац сокамерникам тоже пришелся не по нраву. Ночью он занимал все пространство между койками и дверью, даже не помещался — Конраду приходилось подворачивать его и спать, согнув ноги. Днем матрац приходилось сворачивать и убирать под нижнюю койку — ни Шибздик, ни Пять-Ноль не желали, чтобы матрац мозолил им глаза. Равно как и Конрад. Потому он и сидел на полу. Сидя с закрытыми глазами, Конрад надеялся, что распиравшие желудок газы не вынудят его встать и совершить нечто отвратительное под носом у этих двоих, раздраженных уже одним только его присутствием.
— Бля, Пять-Ноль! Какого хуя ты мне ща сделал!
От неожиданно громкого вопля Конрад открыл глаза. Шибздик и Пять-Ноль сидели, скрестив ноги, на нижней койке. Шибздик стянул с себя желтую тюремную рубаху; Пять-Ноль заостренной гитарной струной накалывал ему татуировку — АК-47 длиной в три дюйма — прямо на грудь, чуть пониже впадины под ключицами.
— Бля… дерет по-блядски! — выпалил Шибздик.
— Буммас, парии, — оправдывался Пять-Ноль. — я тока хотел сделай затвор, типтак, вот и дерет, да.
— Ну так, блин, не делай «типтак»!
— Буммас, парин, лады, тока ты смодал када-нить автомат, какой там затвор, знаш малёк? — Он начертил в воздухе короткую дугу.
«Типтак?» Конрад наконец догадался, что на гавайском диалекте «смодать» значило «смотреть» или «видать», «малёк» — «немного», а «типтак» — «типа так».
Невысокий Шибздик был жилистым, с сеткой вен на руках. Весу в нем было фунтов сто сорок, не больше. Он напомнил Конраду Энерджайзера со склада. Вот только Шибздик, когда нервничал, насупливал брови, и выходило, будто он постоянно злится. На одном плече у него была татуировка с девизом: «Жить, чтобы гнать, гнать, чтобы жить». Под ней — изображение небольшого, но прорисованного до мелочей мотоцикла с крыльями, за которым сидит призрак. На другом плече — татуировка черепа в фуражке нацистского офицера. Все это были тюремные татуировки, сделанные довольно-таки искусно, однако в черном цвете и смазанные рубцами коллоидной ткани в тех местах, куда попадала грязь. В государственных исправительных учреждениях к татуировкам относились терпимо, однако в Санта-Рите они находились под запретом. Шибздик и Пять-Ноль придумали, как избежать наказания — садились на нижнюю койку, туда, где их не могли увидеть охранники, патрулировавшие наверху.
Про себя Конрад решил, что Шибздику где-то под сорок. А Пять-Ноль, по всей видимости, лет на десять моложе. Гаваец был крепкого телосложения, скорее рыхлый, чем мускулистый, с гладкой, цвета мастики, кожей, копной иссиня-черных волос и широким, плоским носом. Над полными губами тянулась узенькая ниточка усов, но широкие челюсти и хорошо развитый подбородок компенсировали недостающее, делая лицо волевым и даже привлекательным. Конрад наблюдал, как Пять-Ноль шариковой ручкой чертит силуэт автомата Калашникова на клочке бумаги. Наколка татуировки оказалась удивительно сложной работой. Сначала Пять-Ноль побрызгал раздобытым у интенданта дезодорантом Шибздику на грудь, нанося слой, похожий на восковую пленку, затем прижал к груди бумажку с рисунком. Когда бумажка была снята, на коже отпечатался рисунок. Пять-Ноль принялся трудиться над ним — держа струну наподобие ланцета, он накалывал контуры. Пять-Ноль работал с таким усердием, что казалось, будто брови у него завернулись вокруг переносицы. Конрад с любопытством наблюдал за ним.
Пять-Ноль вдруг замер. Не меняя положения рук, зависших над грудью Шибздика, он обернулся и сердито глянул на Конрада, как бы говоря: «Чего вылупился?» И проворчал:
— Я те чё? Я те деньги должен или как?
Шибздик тоже обернулся, насупив брови и зло прищурившись. Уже отворачиваясь, он пробормотал вполголоса:
— Вот ведь, а? И чё, спрашивается, вылупился?!
Конрад пожал плечами и отвел взгляд, снова закрыв глаза. Несмотря на весь тюремный арсенал этих двоих, который они демонстрировали ему, он их не боялся. Конрад уже успел узнать, что Шибздик — мелкий преступник-рецидивист, и в тюрьмах бывает чаще, чем на свободе, а сейчас ждет суда по обвинению в сбыте наркотика, крэнка, разновидности метедрина. Шибздик похвалялся принадлежностью к Арийцам; может, так оно и было, поскольку он входил в число тех нескольких белых, которые, несмотря на контроль черных, могли пользоваться телефонами. Но хотя Шибздик и строил из себя крутого парня, видно было, что нервишки у него шалят: он то и дело подергивался, лицо перекашивалось от тика, долгое угрюмое молчание сменялось припадками гнева. Пять-Ноль попал в тюрьму по обвинению в махинациях с кредитными картами, и, судя по всему, не в первый раз. Гаваец обладал врожденным инстинктом самосохранения и, как многие сметливые азиаты, попавшие за решетку, примкнул к группировке латиносов, именовавшей себя «Нуэстра Фамилиа».
О кодексе тюремного поведения, нравах и языке заключенных Конрад узнавал из нескончаемой болтовни Шибздика и Пять-Ноль. Вынужденные часами сидеть взаперти, они иногда брали книги с тележки, приезжавшей в блок каждые две недели. Шибздик читал роман под названием «Беркут», о последних днях Третьего рейха, о бегстве Гитлера и его пленении Сталиным; Шибздик искренне верил, что роман основан на исторических фактах. Пять-Ноль читал «Доктора Сноу» — о сутенерах и об «их сучках» — некоего Дональда Гойнза. Он то и дело захлопывал книгу, приговаривая: «Вау, буммас! Чо за дерьмо!» После чего брал блокнот с шариковой ручкой, раздобытые у интенданта, и принимался рисовать мужчин и женщин с непомерно вздувшимися мышцами — супергероев из комиксов. Фигуры выходили гротескными, однако огромный гаваец рисовал их, соблюдая анатомические пропорции. Он изображал богов и богинь, зачастую в момент какого-нибудь устрашающего действия — рисунки получались довольно сложными, с перспективой. Шибздик упрашивал гавайца нарисовать порнографическую картинку; иногда Пять-Ноль уступал его просьбам, и тогда Шибздик довольно хихикал. А теперь гаваец накалывал Шибздику АК-47. И пока шла работа, эти двое продолжали вести устную хронику тюремных дней.
Пять-Ноль называл себя «мокай», что, как понял Конрад, на диалекте означало бродягу, перебивавшегося случайным заработком. Пять-Ноль погорел не у себя на Гавайях, а здесь, на материке, и загремел в Санта-Риту.
В то время как Конрад сидел на полу с закрытыми глазами, Пять-Ноль и Шибздик обсуждали бодибилдинг, которым занимались некоторые заключенные, и возникавшие из-за этого проблемы. В блоке была всего одна душевая — Пять-Ноль произносил ее как «мыльненая», — ряд кабинок у стены общей комнаты, отделенных от остальной ее части бетонной перегородкой по пояс высотой, с узким проходом посередине. В Санта-Рите не было тренажеров для занятий бодибилдингом, и «накачанное жулье» приспособилось заниматься в проходе — вставали между стен и, опираясь руками о бетон по обеим сторонам, поднимались и опускались, качая мышцы плеч, груди и трицепсы. Черных в блоке было раза в три больше, чем белых; их главарь по кличке Громила, носивший на голове прическу из рядов косичек с вплетенными желтыми шнурками, эдакую тюремную корону, отличался еще большими размерами, чем Ротто. Когда черные, или, как их еще называли, «пополос», качались, никто не мог зайти в душевую помыться. На что и жаловался Пять-Ноль.
— Тока сунься, — говорил он, — и все, ты в усрачке.
В «усрачке» не было словечком гавайца, так во всей Санта-Рите говорили о тех, кому «не поздоровилось». Конраду стало интересно, как на это отреагирует Шибздик; он чуть приоткрыл глаза, но так, чтобы сокамерники не заметили его взгляда.
— Дерьмо! — выругался Шибздик. — Пусть тока какой хрен не пустит меня в эту душевую, хрен ее дери. Я покажу, кто в усрачке.
— Ну да, ну да. У тебя типа лакасы, — то есть яйца, — большие, бра? Знаш такова аббала, Гнуса? Эт аббал хотел тараканить, — то есть пробраться, — в мыльненую за пополос, бумма! Громила со своими ему морду набил! Измакаронили аббала! — Пять-Ноль продемонстрировал на себе, до чего накачаны мышцы у «Громилы со своими».
— Да пошли они со своими отжиманиями и прочей хренью! — На лице Шибздика отразилось бесконечное отвращение. — Хошь знать, чё бы я сделал с ихними хреновыми мышцами, с этими шариками? Не, в натуре?
— Чё?
— А железяку попрочней взял бы. Ломик. Я б такое устроил этим амбалам во всей, на хрен, тюряге. — Шибздик сжал кулак и вдруг сделал резкий выпад, будто бы вонзая нож в солнечное сплетение врага.
Как раз в этот момент раздался лязг — охранник отодвигал заслонку, закрывавшую прорезь в двери.
— Хенсли!
Конрад поднял голову.
— Тебе передача.
Конрад поднялся и шагнул к двери. В прорезь он разглядел охранника — бледного, рыхлого оки с огромными ручищами, выпиравшими из коротких рукавов серой форменной рубашки. Тот разорвал заклеенный конверт и достал из него книгу. Конрад успел разглядеть на обложке только одно слово «Стоики» — охранник снял суперобложку и вместе с конвертом сунул под мышку. Не говоря ни слова, он схватил книгу за лицевую обложку и начал энергично трясти. Страницы громко зашуршали, а задняя обложка с силой захлопала.
Конрад ужаснулся — так ведь и переплет недолго порвать!
Охранник вдруг перестал трясти книгу и посмотрел в дверную прорезь на Конрада.
— Книгу ты получишь, а вот это — нет. — И кивнул на твердую обложку.
После чего, схватив другой рукой страницы, согнулся и с громким кряхтеньем рванул сначала лицевую обложку, потом корешок и заднюю обложку. Когда охранник выпрямился, лицо у него было красным, а сам он тяжело дышал. Охранник поднял повыше то, что осталось от книги: жалкие обрывки, разлетавшиеся в руках, с каплями застывшего клея, торчавшими отовсюду.
— Ну вот, это тебе можно. — Охранник сунул ворох кое-как державшихся страниц в прорезь; Конрад взял их. — В следующий раз скажи, чтобы присылали в мягкой обложке. В мягкой, понял? — сказал охранник и ушел.
Конрад постоял, сжимая в руках сильно потрепанную книгу. Он не сразу пришел в себя. Только что его оскорбили, унизили каким-то изощренным образом. Что за беспричинное, бессмысленное проявление силы! «Моя книга!»
Все еще прижимая к груди ворох листов, Конрад повернулся и посмотрел на сокамерников со слабой надеждой на сочувствие, хотя тех явно возмущал уже один только факт его существования. Оба сидели на нижней койке и смотрели на Конрада.
— Во бля! — сказал Шибздик, обращаясь явно не к Конраду, а глядя на гавайца. — Мне бы эту, бля, обложку… Так вот, чувак, к слову о железяке… Да и не обязательно железяка, просто какая-никакая крепкая, длинная штуковина… Это я узнал на собственном опыте, в первый же день как попал в тюрьму. Я был… — Шибздик умолк. Его взгляд затуманился, как будто он смотрел вдаль, а не на грязно-бурую стену в двух футах. Потом он глянул на Конрада. Конрад отвел взгляд и отступил назад, к стенке, где, сев на пол, уткнулся в ошметки книги. Он начал листать ее, придерживая разлетавшиеся страницы. Первая оказалась пустой. На следующей было написано одно только название: «Стоики»… Странно… Не «Стоики в игре», а просто «Стоики»… Между тем Шибздик, глядя на гавайца, продолжал:
— Я был тогда еще пацаном семнадцати лет, хотя смотрелся на все двадцать. Во мне фунтов сто было, а меня швырнули к трем накачанным хренам.
Шибздик тем же самым жестом, что и Пять-Ноль, показал, какие у них были бицепсы.
— Трешка пополос?
— Не, белые долбоебы. Не успел я сообразить, что к чему, как двое качков хреновых подмяли меня, а третий… третий хотел трахнуть.
Шибздик снова надолго умолк.
— Да, погано… А ведь он трахнул меня, Пять-Ноль, в самом деле. Те двое, они пригвоздили мне руки-ноги к полу, я ни черта не мог двинуться. Семнадцать мне тогда было. А потом вся троица завалилась дрыхнуть, прям как после сытного обеда. Ну так вот… У одного долбоеба была книжка… вот прямо как у этого нашего… в твердой обложке, и спереди обложка висела на соплях. Пока долбоебы те храпели, я, значит, втихаря оторвал ее и начал сгинать картон, вот так. — Шибздик показал, как он гнул картон то в одну сторону, то в другую. — Сгинал-сгинал, покуда не вышел такой вот кусок. — Он показал руками размеры клина. — Потом начал сгинать картонку вдоль, покуда не получился двойной кусок. — Шибздик снова показал на пальцах длинный и узкий треугольник наподобие ножа. — Взял его с толстого конца, — он сжал пальцы в кулак, как будто в руке был нож, — наклонился над здоровенным долбоебом, который поимел меня, и… да простит меня Господь, Пять-Ноль… всадил картонку прямо в его правый глаз!
При этом Шибздик с такой яростью рубанул воображаемым ножом, что Пять-Ноль, сидевший на койке, отшатнулся. Шибздик издал жуткий вопль, который услышали в каждой камере.
— Буммас! А потом чево, бра?
Шибздик подался вперед; его руки и обнаженный торс как будто окаменели. Он вспомнил случившееся много лет назад, и глаза у него сверкнули.
— Долбоеб тот вскочил с воплями и схватился за глаз. А между пальцев — кровь. Он тогда еще посмотрел на меня оставшимся глазом; я был рад, что он увидел, кто с ним так расправился. Потому что это было последнее, что тот долбоеб вообще увидел — к слову сказать, орал он как резаный, потому что — веришь, Пять-Ноль? — я всадил картонку в его левый глаз!
Шибздик рубанул воздух рукой. Пять-Ноль снова отшатнулся, а вокруг завопили:
— Кто там трындит про выколотые моргала?
— Где этот шэзэ с картонкой?
— Э, слышь! Охренел, что ли? Заткнись, не то картонка окажется в твоей жопе, мистер Жопздик!
Подобные выкрики «за проволоку» только раззадорили Шибздика; он подался к гавайцу, похожий на дикого зверя, который вот-вот прыгнет.
— Понимаешь, Пять-Ноль, всего-навсего книжная обложка… Но что я из нее сварганил! Никакой тебе железяки, ничего такого! А уж как я отделал того долбоеба! Небось этому шаркающему кроту с яичницей заместо глаз жизня-то не сахар… Если еще коптит небо… Так ему, долбоебу, и надо! Пусть хоть какой долбоеб в этой ебаной тюряге попробует натянуть меня еще раз!
Вокруг загалдели по новой:
— Э, супермен! Поцелуй мою сладкую задницу!
— Кто этот шэзэ? С картонкой заместо мозгов!
— По этому шэзэ Резиновая камера плачет, ага!
— Ха-а-а ха-ха!.. Га-а-а га-га!..
При одной только мысли об изнасиловании Шибздик сделался бесноватым. Насмешки и издевательства черных взвинтили его до предела. Это было понятно с первого взгляда. Шибздик вскочил с койки и задрал голову вверх, к сетке, разинув рот и часто дыша. Ясно было, что он собирается что-то сказать, да так, чтобы все услышали. Что он и сделал:
— Пусть только кучка накачанных ниггеров попробует не пустить меня в душевую!
Сказанное возымело действие.
— Ну-ка! Кто там сказал «ниггер»?
— Что еще за блядь тявкает?
— Бля, этот шэзэ только что произнес «ниггер»!
— Э, начальник! Лучше упеки этого хрена в Чоквиль, иначе он мертвяк!
Из всех камер неслись вопли, сливаясь в настоящий гвалт. Конрад уже не притворялся, что читает книгу. Встревожившись, он выпрямился. В Санта-Рите «ниггер» было самым оскорбительным словом, какое только мог сказать белый.
— Где этот шэзэ, чтоб его? В какой, бля, камере?
На тюремном жаргоне шэзэ означало сумасшедший. Многие, попадавшие в Санта-Риту, поначалу получали направление в городское учреждение тюремного типа в Вакавиле, чтобы пройти психиатрическое освидетельствование. Психически ненормальным присваивали категорию «ШЗ», а гомосексуалистам — категорию «ГМ». Сами же заключенные называли Вакавиль либо Чоквилем, либо Пидарвилем. Так что Шибздик, вполне возможно, был кандидатом в Чоквиль.
Конрад напрягся. Сидя на полу, он бросил взгляд на гавайца. Тот передвинулся подальше от Шибздика, на край койки, а гитарную струну отложил. И глянул на Конрада; впервые во взгляде гавайца появилось нечто помимо того равнодушия, с которым бывалые сидельцы взирали на карасей. Но что же увидел Конрад? Он увидел возможность дружеских отношений между двумя несчастными, запертыми в одну клетку. Оба сейчас думали об одном и том же: этот взвинченный оки с половиной АК-47 на груди только что съехал с катушек.
Шибздик, конечно же, сразу взвился. Он запрокинул голову к сетке и заорал:
— Да на кого вы пасти разинули, кучка ебаных амбалов! — Потом запрыгал по камере как обезьяна, почесывая ребра и вопя: — Амбалы! Амбалы! Амбалы!
Вокруг стоял оглушительный рев.
— Слышьте! А ну, кончай базар! — гаркнул один из охранников, ходивших наверху.
Из какой-то камеры донесся голос, перекрывший все остальные:
— Скажи этому шэзэ, этому, бля, расисту, чтоб сам кончал базар, не то кепку ему спилим!
— Кепку спилим те, бля!
— Кепку спилим!
— Кепку спилим!
— Кепку спилим!
«Кенни! Вот и аукнулось!» В ту ночную смену, когда Конрад получил уведомление об увольнении, Кенни прикатил на новенькой, красного цвета, тачке с грохочущей музыкой; из динамиков неслось что-то вроде кантри-метал, «Мозг сдох» и группа под названием «Запеканка с гноем» орала: «Ща кепку спилю, я сказал… Кепку спилю, я сказал… Кепку спилю, я сказал…» Кенни, изображая из себя крутого парня в теме, просветил тогда отсталого Конрада, объяснив, что в тюрьме все так говорят. Вот ведь как вышло! Но Кенни ничего не знал! Он даже не догадывался, каково это — быть запертым в клетке, как какая-то ящерица. Да еще когда все вокруг готовы в самом деле «спилить друг другу кепки»!
Шибздик встал с койки и посмотрел на сетку; со стиснутыми зубами, с руками, вытянутыми по швам, он был похож на ковбоя из вестерна, который вот-вот выстрелит. Шибздик стоял по пояс голый. Его худощавое тело представляло собой сплошные хрящи, узлы и вены. Брови так и ходили туда-сюда — он был взбешен. Призрак-мотоциклист и нацистский череп на плечах приняли устрашающе реальный вид. Наколотый АК-47 имел такой же безумный вид, как и сам Шибздик. Половина автомата все еще вырисовывалась бледно-черным контуром рисунка, другая половина, уже наколотая, горела. По лицу Шибздика бежал пот, взмокшее тело блестело. Он истошно заорал:
— Заткнитесь, мать вашу! Заткнитесь!
— Тихай, бра! — сказал ему Пять-Ноль. — Глана дело — спакойна! — Однако тот его не слышал.
— Заткнитесь, бля! — снова завопил Шибздик. — Не то ща из вас рисовую кашу сделаю, кучка недоделанных Анкл Бенов!
Вопли со всех сторон только усилились. Кто-то выкрикнул:
— Мертвяк, бля!
Все тут же подхватили, скандируя:
— Мертвяк! Мертвяк! Мертвяк!
Шлеп!
Что-то шлепнулось на пол рядом с Конрадом. И разлилось густой и липкой жижей желтоватого цвета. Сразу завоняло мочой и чем-то приторным. Конрад вскочил, пока жижа не растеклась. Сверху, с сетки, свисало нечто зловеще-вязкое — оно постепенно тянулось под собственной тяжестью. Артобстрел! Из соседней камеры! Писука! Одна из придумок заключенных Санта-Риты, скорых на изощренные пакости. Заключенный мочился в пластиковый тюбик из-под шампуня, добавлял в тюбик сироп, припасенный с завтрака, встряхивал все это и завинчивал крышкой. Потом забирался на верхнюю койку и выдавливал отвратительную смесь через ячейки сетки в соседнюю камеру.
Шибздик уставился на жижу, растекшуюся по полу, затем скакнул мимо Конрада. Оказавшись у двери, он с силой ударил по ней пяткой, как какой-то каратист. Именно так заключенные выражали свое недовольство. Шибздик с минуту глядел на дверь и вдруг как забарабанит по ней: бум! бум! бум! бум! бум! бум!
— Э, Симмс! Ну чё там у тя? — крикнул сверху один из охранников. — Какого черта ты там делаешь?
Шибздик даже не поднял голову, он все гипнотизировал дверь:
— Мне надо амфетамин!
Охранник переспросил:
— Чё надо?
— Черт, дай мне амфетамин!
— Слушай, Симмс, да ты в усрачке!
Вокруг засвистели, загоготали. Лицо Шибздика перекосилось от гнева.
— Я сказал, мне надо амфетамин!
Кто-то выкрикнул:
— На кой те амфетамин, мертвяк! Пососи у меня!
Раздался дикий хохот.
Охранник позвал:
— Э, Симмс, слышь? Глянь-ка!
Шибздик задрал голову, а вместе с ним — Конрад и Пять-Ноль, к тому времени вставший с койки. Они увидели охранника, который склонился над перилами и смотрел на них.
— Остынь, Симмс, — сказал охранник. Затем свесил руку через перила, сжал кулак, оттопырив большой палец, и подвигал им туда-сюда, как бы говоря: «Иди подрочи».
Шибздик в ярости взметнул руку, показывая охраннику средний палец. Развернувшись к двери, он с еще большей силой забарабанил: бум! бум! бум! бум! бум! бум! бум! бум! бум!
Охранник крикнул:
— А ну, угомонись, Симмс, на хрен! Я приказываю!
Шибздик заорал:
— Да пошел ты!
И продолжал колотить пяткой по двери. Еще один голос сверху, более низкий:
— Черт тебя побери, Симмс! Прекрати! Хочешь, чтоб к те заглянул Майкл Джексон?
— Ха-а-а ха-ха!.. Га-а-а га-га!.. — дружно заржали наверху.
— Да пошли вы все! — выкрикнул им Шибздик.
— Тихай, Шибздик! — сказал ему Пять-Ноль. — Тихай, бра! Глана дело — спакойна! Майкла Джексона приволочут — тада все!
Но Шибздика было уже не остановить. Охваченный яростью, он бесновался, а улюлюканье со всех сторон лишь распаляло его.
Конрад и Пять-Ноль прижались к противоположной стене камеры, где были раковина и туалет. Вскоре послышалось клацанье дверных задвижек. Только охранники, находившиеся снаружи, могли открывать или закрывать их. Когда заключенного предстояло вывести силой, задвижки всегда закрывали, чтобы другие заключенные ничего не видели. Клацанье становилось все слышнее, а вместе с ним и приглушенные голоса. Шибздик перестал барабанить в дверь. Он уставился на нее, но плечи и локти у него подрагивали. В прорези задвижки показалась пара глаз, и оки низким голосом сказал:
— Вот что, Шибздик. Сейчас я открою дверь, и ты спокойно, без глупостей, выйдешь.
— Да пошел ты! И нечего называть меня Шибздик, я тебе не приятель.
— Ладно, Шибздик там или мистер Симмс… Сейчас я открою дверь, и ты выйдешь тихо-мирно. А нет — станешь у меня мистером Усрачка.
— Да пошел ты!
— Слушай, Шибздик, мне чё, пригласить Майкла Джексона?
Шибздик в ответ метнулся к двери и харкнул в прорезь.
— Черт! Петух позорный! — выругался низкий голос.
Клац — закрылась задвижка. Теперь низкий голос доносился в камеру уже через сетку:
— Ну чё, Шибздик? Мы легких путей не искали, а?
Опустилась тишина. Шибздик, Пять-Ноль и Конрад не сводили глаз с двери. В Санта-Рите двери открывались внутрь камеры, и ручек у них не было, чтобы заключенные не попытались воспрепятствовать охранникам. Во всех камерах стало неестественно тихо. Заключенные не знали, как себя вести. Обычно они вставали на сторону того, кто затевал перепалку с охранниками, особенно когда последние применяли грубую физическую силу. Но Шибздик был шэзэ, который к тому же произнес слово «ниггер». Сверху скрежетали вентиляторы, и доносилось «бу-у-у-бу-бу-бу» саксофониста. Конрад смотрел на черную дверь, не отрываясь.
Дверь резко распахнулась, и в проеме возникла целая команда охранников в серых форменных рубашках с коротким рукавом и в темно-синих брюках. Главный, тот, что стоял впереди, загораживался прозрачным пластиковым щитом и держал биту. Это был оки по имени Арментраут, из всех охранников, дежуривших в блоке, он производил самое сильное впечатление. Короткие рукава его рубашки, явно чересчур укороченные, открывали бугры мышц, которые бывают только у качков, тягающих железки. Арментраут оказался обладателем того самого низкого голоса; он сказал:
— Кончай это дело, Шибздик, давай на выход. Не дури. Будешь вести себя смирно — никто тебя не тронет.
Шибздик, стоявший чуть пригнувшись, отступил назад и вроде бы расслабился. Он как ни в чем не бывало прислонился к стене у койки, скрестив руки на груди. Стоя на одной ноге, другой он опирался о стену.
— Вот и отлично, Шибздик, — похвалил его охранник. — Продолжай в том же духе.
Еще больше согнувшись, Шибздик глянул на охранника исподлобья. Но без явного подозрения — так окидывают взглядом бездомного пса, который трусит себе по своим делам. Несколько секунд противники стояли друг против друга и ничего не предпринимали. За Арментраутом, державшим щит и биту, стоял другой охранник, худощавый и мускулистый оки с резиновой перчаткой на правой руке. Перчатка, натянутая по локоть, была из толстой резины, огромной и уродливой. Конрад вдруг понял: это и есть тот самый «Майкл Джексон», прозванный так из-за одной перчатки — фирменного знака певца. Остальные охранники толпились у входа — камера была слишком тесной.
Арментраут шагнул вперед, закрываясь щитом…
…И вдруг — Конраду показалось, что такая молниеносность не свойственна человеческому существу — Шибздик резко оттолкнулся от стены и ударил пяткой, совсем как по двери. Удар пришелся по краю щита — Арментраута крутануло, и он потерял равновесие. Шибздик прыгнул на него — тот не смог воспользоваться ни щитом, ни битой — и заехал правой рукой по лицу, а левой — по уху. Ошеломленный Арментраут покачнулся, поскользнулся на растекшейся по полу жиже и упал. Из носа у него потекла кровь. Шибздик оседлал Арментраута. Тогда мускулистый охранник метнулся вперед и обхватил левую руку Шибздика своей огромной перчаткой. Шибздик как будто одеревенел; в воздухе запахло горелым мясом. Мышцы на руке и плече Шибздика начали сжиматься в конвульсиях, потом забилось все тело. Глаза закатились, во рту задергался похожий на огромную рыбину язык. Шибздик выглядел как эпилептик во время припадка. Он растянулся на полу и, лежа на спине, дергался в конвульсиях. Голова Шибздика колотилась о металлическую ножку койки. Половина АК-47 сделалась еще рельефнее и полыхала огнем.
Огромный Арментраут с трудом поднялся, все еще сжимая в руках щит и биту. Из распухавшего носа у него текла кровь — как будто кто ткнул под нос широкой кисточкой и провел дорожку до самого подбородка. Кровью были заляпаны расстегнутая рубашка, грудь и волосы.
— Ах ты, тварь! — Арментраут замахнулся битой, собираясь стукнуть Шибздика по голове.
Двое охранников протиснулись в дверь и схватили Арментраута за руку:
— Да оставь его, Арми! Этот хрен еле теплый!
Мускулистый охранник разжал руку в перчатке. Конрад увидел, что из нее торчат два металлических зубца. Хитроумное приспособление каким-то образом удерживало в себе электрический заряд невероятной мощности. Тело Шибздика все еще дергалось, он пытался вдохнуть. От запаха горелой плоти тошнило.
Охранники завели Шибздику руки за спину, стянув запястья пластиковым шнуром, связали лодыжки. И просунули под запястьями и лодыжками палку, чтобы Шибздик, придя в себя, никого не ударил. К тому времени, как они подняли его и понесли, он совсем стих. Его тело будто уменьшилось в размерах. Он обмяк; трудно было представить, что всего несколько минут назад этот пигмей бросался на дверь в дикой, животной ярости.
Последним из камеры вышел Арментраут; к носу он прижимал платок. Платок пропитывался кровью, и правая рука, которой он вытер нос и губы, тоже была в крови. Конрад и гаваец смотрели на кровь как завороженные. Арментраут, видимо, заметил их взгляды, потому что остановился и уставился на них, вынуждая отвести глаза.
Отняв платок, он заговорил; низкий голос из кроваво-красного отверстия сочился угрозой:
— За уборку дерьма у нас не платят. Счастливо оставаться.
И хлопнул дверью, заперев ее.
Конрад посмотрел на гавайца. Тот, выгнув брови, широко раскрыл рот и скривился в полуусмешке, чуть покачивая головой и как бы говоря: «Ну и ну! Вот дела! Кто бы мог подумать!» Конрад воспрянул духом. Может, этот огромный гаваец перестанет игнорировать его. Может, даже удостоит беседой. Желая установить контакт, а вовсе не из любопытства, Конрад поинтересовался:
— Куда они его? — И мотнул головой в сторону двери, через которую вынесли Шибздика.
— Ну, терь, — ответил Пять-Ноль, — Арментраут со своими будет бить ему морду, наскоко я знаю. А потом — Резиновая камера.
— А что это?
— Резиновые стенки, резиновый пол, типтак, для шизиков крезанутых. Ни те одеяла, ни те толчка, ни те раковины — ничё, типтак. Хреново, бра.
Конрад ощутил, как по нервам прокатила какая-то странная волна, а в черепе засвистело, как будто пар под давлением вырывается наружу. Безумие тюрьмы, из которой никуда не деться. Только что на его глазах произошло нечто ужасное. Совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, маленький, измученный человек потерял рассудок и превратился в загнанного зверя. Его усмирили, превратив в отвратительный, дергающийся в конвульсиях кусок живого мяса, горящий в безумной агонии, охватившей его нейроны. И утащили это съежившееся тело в психушку под названием «Резиновая камера». И все же… все же это было еще не самое худшее… Мозг сопротивлялся, не желая докапываться до ужасной правды, однако противостоять ей было невозможно — Конрад уже знал причину охватившего его ужаса. Живая плоть! И ее терзают! Он столкнулся лицом к лицу с омерзительным ужасом. Шибздик Симмс! До какого жалкого состояния дошел этот маленький оки; а началось все с изнасилования в окружной тюрьме, когда Шибздику было всего семнадцать, чуть меньше, чем сейчас ему, Конраду. «Такое случается!» Через час предстоит выход в общую комнату, где собираются сумасшедшие всех мастей и где каждый сам за себя. «Мертвяк! Мертвяк! Мертвяк!» «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?»

 

Назад: ГЛАВА 14. Дурацкая насмешка Бога
Дальше: ГЛАВА 16. «Мы с то-бой!..»