29
К вечеру стало еще жарче.
С инженером, приехавшим из Новосибирска, из проектного института, разбираться в непорядках на щебеночном заводе Будков сидел до семи. Скинули рубашки. Воду пили. Лили ее, теплую, но свежую, из графина на грудь и на руки. Грудь у инженера Анатолия Сергеевича была впалая, худая и белая. Работа Будкову нравилась, мозг был в напряжении, стосковался по гордиевым узлам. Раза три ломилась в дверь жена Ливенцова, лицо у нее было заискивающее и несчастное.
– Сегодня – выходной. Мы ничего решать не будем. Занят я…
– Может, прервемся? – говорил потом с надеждой Анатолий Сергеевич. – Может, примете ее? Знаете, портрет современной женщины? В руке – Светка, в другой – сетка, впереди – план, сзади – пьяный Иван. Знаете, да? Уж больно она на такую похожа.
Он устал, уморился, голова его не поспевала за идеями Будкова, мечтал, наверное, о том, как бы поваляться сейчас, или выпить холодненькой был не прочь.
– Нет, давайте закончим, – с джентльменской улыбкой говорил Будков, а сам думал: «Ничего, старый хрыч, дотянешь…»
Когда они в восьмом часу прощались на раскаленной улице, Анатолий Сергеевич, обмахивая себя платочком, сказал:
– МИИТ кончали?
– МИИТ…
– Давно?
– Давно. Уж четыре года как…
– А я, милый, уж двадцать семь как… В общежитии на Бахметьевской жили?
– На Образцовой…
– Ну да, теперь она Образцова… А я-то помню, как Владимир Николаевич Образцов на Бахметьевской улице прохаживался… Да… Вы молодец… Мне вас еще в Новосибирске как талантливого человека рекомендовали… Так оно и есть…
– Ну, знаете… – покраснел Будков.
– Нет, нет, милый, – сухой своей рукой Анатолий Сергеевич взял Будкова под локоть, – вы уж мне поверьте. Я бы тут один недели две сидел, но эти ваши идеи и по поводу котельной и по поводу перекрытия… Они просто с блеском…
– Спасибо, спасибо за добрые слова, – пробурчал Будков, – только вы зря…
– Туалет у вас где?
– Вон за домом, – удивленно посмотрел Будков на гостя из сибирской столицы.
Поспешно поблагодарив его, стараясь достоинство свое не уронить, Анатолий Сергеевич скрылся за углом. «Интеллигент, – усмехнулся Будков, – работу, видите, ли, нарушить боялся…»
– Сибирь, Сибирь, страна улыбок, – сказал Анатолий Сергеевич, вернувшись.
– Это вы к чему?
– Да так… Аксентьев у вас преподавал?
– Нет.
– Кто же у вас там остался-то?
Стали выяснять, кто остался. Мало кто.
– А в наши годы… – вздохнул Анатолий Сергеевич. – Я ведь хорошо Кошурникова знал…
– Вот как? – сказал Будков.
– Да… и с маршалом Говоровым сталкиваться приходилось…
Разговор грозил перерасти в вечер воспоминаний.
– Вы ко мне приходите, знаете, где мой дом, – сказал Будков, – поужинаем.
– Спасибо, спасибо, – обрадовался Анатолий Сергеевич, – только не сегодня. Устал я. Попробую соснуть.
Шагая к клубу, Будков думал, что Анатолий Сергеевич и вправду просидел бы с делами добрые две недели, уж больно робкие, деликатные решения предлагал он, главное обходил за пять верст, словно бы неизвестного табу опасался, бил наверняка, но по мелочам, по мелочам, неспешным таким, осторожным шажочком подбирался к цели, провинциал, Ионыч, будковские мысли удивили и испугали его, дрожащими пальцами прикладывал он платок ко лбу. А мысли Будкова были просты, ну смелы, смелы, чего тут скромничать, мозг не заржавел пока, занятий с расчетами осталось теперь дня на три. «Ничего получилось, ничего», – говорил себе Будков. Он поработал с удовольствием, радовался за себя, предчувствием задач посложнее и поярче жили в нем воспоминания о сегодняшней удаче, мозг не желал отдыхать, и Будков спешил сесть за шахматную доску, чтобы не дать ему остыть.
Плакат над дверью клуба фанатиков пытался веселить: «Шахматно-шашечная секция „Новые Васюки“. Доски были заняты, но Будкову место нашлось. Будков был в ударе, выиграл три партии, бросая в атаку фигуры, напевал: „Мне не жаль, что я тобой покинута…“, торжествующая фраза эта значила, что ходом он доволен, и не обещала противнику ничего радужного, в четвертой партии он увлекся давлением двух коней и белопольного слона на короля черных и просмотрел ладью, но потеря эта не обескуражила его, наоборот, подтолкнула к действиям решительным и рискованным. „Мне не жаль, что я тобой покинута…“ – пропел Будков, объявляя мат и радуясь шумно.
– Не явилась ли к вам, Иван Алексеевич, сегодня ночью тень Таля с секретами? – спросил лаборант Прусаков.
– А? Что, что? – не понял сразу Будков, а потом рассмеялся: – Было, было такое! Пришла и говорит: я тебя, старик, уважаю, запомни на всякий случай – тройка, семерка, туз.
Играть хотелось еще, но времени уже не было, распорядок дня Будков уважал, он уже и так опаздывал на чердак. Уходил Будков из клуба тихо, стараясь не попасться на глаза Ольге Коростылевой, председательнице клубного совета, сегодня она могла воспользоваться его добрым расположением духа и поймать на крючок, выбить из него согласие выступить с какой-нибудь лекцией. «Нет, уж на этот раз не выйдет», – храбрился Будков, зная прекрасно, что и на этот раз выйдет. Но Коростылева не встретилась, и, оказавшись на улице, он пробурчал чуть слышно: «Мне не жаль, что я тобой покинута…» Все шло прекрасно, прекрасно, не было бы только разговора с Олегом…
Лиза подала ужин, сказала:
– Ливенцова приходила…
– И к тебе приходила? – расстроился Будков.
Он ел, старался не смотреть на жену, знал, что она не одобряет его решения, и боялся увидеть укор в ее добрых глазах.
– Спасибо, спасибо, – сказал Будков, вытирая платком губы, – очень недурный ужин… Старик из Новосибирска отказался зря… Сытый, но довольный, я пошел на чердак.
– Не торопись, Вань, с Ливенцовым… Ведь потом совесть тебя будет мучить… Я ж тебя знаю…
Пухлые губы свои Лиза сжала, значит, настроена была серьезно.
– Странная профессия у совести, – улыбнулся Будков, – только и умеет, что мучить… Сын где?
– Гуляет, сейчас загонять буду, – вздохнула Лиза. – Спать уж пора.
– Я опаздываю на чердак, – спохватился Будков. – Ты уж не расстраивайся. Я все обдумаю…
Было еще светло, но Будков щелкнул выключателем. На чердаке был порядок. «Ох, как душно», – подумал Будков и, скинув рубашку и брюки, подсел к рабочему своему столику. Чердак был его кабинетом, его лабораторией и его храмом. Когда приехал он с Сейбы в поселок начальником поезда, его семье отвели дом прежнего начальника Фролова, это был не дом, а особняк из фельетона, и Будков возмутился: столько было еще в поселке неустроенных с жильем, а ему, видите ли, предлагают теремной дворец. Во фроловском доме разместили четыре семьи, а Будков перебрался в свободную квартиру в финском коттедже, квартиру однокомнатную, с кухней, да вот еще с невысоким чердачком для хранения всякого хлама. Чердачок и приспособил Будков под кабинет, пол покрепче настелил, стены обоями оклеил, чертежную доску приволок и потом ни разу не жалел, что отказался от особняка, может быть, не будь этого тесного уединения под самым небом, не приходили бы к нему решения столь смелые и озорные.
Нынче Будков собирался поработать над приспособлением для балластировочной машины, последний месяц свободные вечера он бился над этим приспособлением. Скоро укладка путей должна была начаться вовсю, и стоило спешить.
Усевшись поудобнее, Будков протянул руку к полочке, на которой лежали маленькие черные сухари, и взял один сухарик. Сухарь был что надо, и Будков посасывал его, как леденец, покачивался в самодельном легкомысленном кресле. Каждый день, когда Лиза убиралась на чердаке, она находила полочку пустой и аккуратно выкладывала новую пайку сухарей. Будков был доволен, когда попадались корки горьковатые, подгоревшие, черные, резанные до засушки мелко. Эти сухари были Будкову необходимы для работы, как остро заточенные карандаши. Они помогали сосредоточиться и словно бы пробуждали мысль. Будков так привык посасывать хлебные леденцы, что без них вообще не мог представить вечерних занятий на чердаке. Он стеснялся своей привычки, и никто, кроме Лизы да пацана, здесь, в Саянах, о ней не знал. Привычка была давняя, и навязала ее война. Тринадцатилетним мужичком вкалывал тогда Будков учеником токаря на авиационном заводе, на фронт не взяли из-за малолетства, хоть на военный завод пробился, к тому же мать все время болела после «похоронной» на отца, и он месяцами был ее и своим кормильцем. Вот тогда мать и надумала сушить корки, кисловатые мякиши черняшки проглатывались быстро, и голод оживлялся тут же, а шершавые горелые корки держались во рту долго и порой прогоняли тошноту. Будков таскал их в цех, иногда даже подкармливал своего приятеля Кольку Хвостова, и, может быть, именно эти корки и помогли им держаться в цехе тяжкие и долгие часы.
Потом, когда наступило время посытнее, а матери уже не было, Будков сам сушил корки для себя и для нее, хотя ее уже и не было, и если приходила тоска, он грыз потихоньку сухарики, посасывал их, видел материны ласковые глаза и успокаивался, не сразу, но успокаивался. Так и вошли эти сухари в его жизнь, в студенческие годы тоже оказались не лишними, а уж теперь помогали ему в его взрослых заботах. Впрочем, детские его заботы кончились слишком давно.
Два часа посидел Будков над доской, в обязательных перерывах побаловался гантелями, мышцы размял, и дальше мог бы сидеть долго, но почувствовал себя усталым, последние дни были не из легких, и он разрешил себе отдохнуть, хотя и понимал, что в безделье схватят его мысли тревожные. «Ну и пусть, – подумал он, – надо же когда-нибудь все это обмозговать…»
Честно говоря, ему не хотелось увольнять Ливенцова, да и прав он не имел увольнять его, но ситуация того требовала. Ливенцов – а в обиходе просто Леденец – был рабочим арматурного цеха, рабочим неплохим, но и не так, чтобы особенным, Будков знал его смутно, ругаться или, наоборот, скажем, пить в одной компании с ним не случалось. И надо же было этому Леденцу недели две назад в Абакане, в выходной, по незнанию сцепиться из-за какой-то чепухи с самим Петром Георгиевичем, кто из них был неправ, попробуй сейчас разберись, но перепалка зашла далеко, начались оскорбления, и Леденец наговорил Петру Георгиевичу обидные слова. Что с тем было! Назавтра он звонил Будкову, кричал, как только мембрана выдержала: «Я не потерплю, я заслуженный человек… Немедленно гнать со стройки… Что у вас там за бардак…» Будков говорил в трубку: «Разберемся, разберемся», пытался большого человека успокоить, но не тут-то было. Судьба Ливенцова, честно говоря, Будкова мало волновала, но он не хотел идти против справедливости, с другой стороны, Петр Георгиевич был нужный человек, очень нужный, именно от него зависело сейчас, получит ли поезд деньги на строительство настоящего клуба или их еще придется ждать года два. За деньги эти бились всем поездом уже давно и надеялись получить их вот-вот. Петр Георгиевич был самодур, его на трассе не любили, а уж Будков его просто ненавидел, как когда-то Фролова, и все же с ним приходилось считаться. Будков надеялся, что Петр Георгиевич забудет о воскресном случае, так нет, звонил он дважды, шумел, распалялся, как тетерев на весеннем бою, и очень ясно давал понять, что решение свое о деньгах ставит в прямую зависимость от того, уволят его обидчика или нет.
«Вот черт!» – сердился Будков, из двух зол приходилось выбирать меньшее, интересы сотен людей невольно столкнулись с судьбой четырех – Леденца, его жены и детей. И, помучившись неделю, Будков посчитал, что надо все-таки Леденца уволить, через день-другой он устроится на работу где-нибудь у соседей, в мехколонне или у тоннельщиков, Будков сам позвонит соседям, конечно, придется бросить Леденцу квартиру, но что делать? Заявление Леденец подавать сам отказался, начал куражиться, рассуждения Будкова сочувствия у него не вызывали, а увидев решимость в глазах начальника, Леденец запил, начал прогуливать, а это как раз Будкова устраивало. В том, что местком его поддержит, Будков не сомневался, не было еще случая, чтобы местком оспаривал его решения, хороший состав подобрался; кроме того, Будков знал, что сможет вызвать у слушателей искреннее возмущение Ливенцовым. Если это, конечно, понадобится. Но хотя Будков и обдумал все и решение свое как будто оправдал, суровый приказ сочинить он никак не мог, рука не подымалась; кривясь, он ждал нервного звонка Петра Георгиевича, звонок этот подтолкнул бы его, может быть… А пока он избегал встречаться с женой Ливенцова, не хотел видеть ее заискивающие глаза, да и Лизин взгляд выдержать было нелегко, хотя он объяснял Лизе о клубе, о мечте сотен людей, и она кивала, соглашаясь с ним.
«Да», – вздохнул Будков и достал сигарету.
Вот что шло славно, так это дела со щебеночным заводом. Будков даже и не предполагал, что все кончится так удачно. Когда он узнал, что из Новосибирска едет к ним комиссия, он расстроился и все прикидывал, как ему выкручиваться. Страшного, правда, за ним ничего не было, кодексы он не преступал, никогда бы не пошел на это, но кое-что ради дела нарушил, на кое-что ради дела закрыл глаза, действия его принесли пользу стройке, это уж точно, жаль только, что потом начались на пущенном заводе неполадки, которые в спешке Будков не смог предвидеть. Если бы его действия открылись, конечно, его принялись бы прорабатывать, и это было бы неприятно, хотя Будков и знал, что в конце концов обо всем забыли бы, ведь не ради себя старался он, а ради дела.
Но комиссией оказался добрейший Анатолий Сергеевич, новосибирский Ионыч, у которого ни смелости, ни желания не было искать криминал в действиях строителей, он все в проекте раскапывал недочеты и раскопал-таки… Новыми же идеями Будкова, светлой головой его Анатолий Сергеевич был восхищен и подавлен, и Будкову он, естественно, нравился. «Вот и славно, вот и славно, – повторял про себя Будков, – что так все кончилось, хороший старичок, хороший… Да я ничего плохого не сотворил…» И волнения двух последних недель, всякие догадки, чем обернется приезд комиссии, отчаянные обещания самому себе в двадцатый раз: «Хватит, довольно авантюр, это была последняя, лучше уж не лезть вперед, а делать точно по правилам», все это стало несущественным, пережитым, и снова пришла вера в удачу и счастливую звезду его хлопотливой и нелегкой жизни.
И уж тут Будкову и разговор с Олегом перестал казаться неприятным, он с удовольствием вспоминал, как осадил и сломал этого сейбинского оратора Плахтина, неглупого парня, неглупого, да и что ему тут было волноваться, ведь тот таежный мостик и вправду чепуха по сравнению с щебеночным заводом.
«А Испольнов-то каков! Впрочем, что от него можно было ждать». Но, злясь на Испольнова, Будков понимал, что отплатить за его предательство, хотя какое это предательство – предают друзей, отплатить за его подлость он не сможет. Да и не станет. Было бы паршиво, если бы он в свою очередь сотворил подлость, опустился бы до обид и принялся бы мстить. Пусть Испольнов поскорее убирается из Саян со своей компанией, поскорее, это к лучшему.
И все же Будкову приятно было вспомнить те знойные дни, когда они с Васькой и Васькиной бригадой вкалывали на Сейбе. Ребята подобрались шальные, мастера, руки что твои слябинги-блюминги, все могут, попросили бы их да к прочему поллитру бы пообещали – парни эти и кижские соборы поставили бы в тайге, а как они мост делали, сколько раз Будков, уловив секунду, смотрел с наслаждением на мелодичную их работу и думал: «Надо же, как здорово, как прекрасно, вот так бы и мне с ними всю жизнь и ни о чем больше не думать, ни о каких планах, ни о каких Фроловых». Будков слушался всех команд, удивлялся Васькиной краткости, умению бурлацкой лямкой тянуть за собой мужиков. Лишь в тихие часы вечерней усталости позволял себе Будков разговаривать с Испольновым на равных, и, может, зря, а может, нет, все как на духу выкладывал Ваське, не умел тогда держать за зубами то, что его волновало. А он жил мостом и тем, ради чего этот мост строился. И сейбинские парни, казалось Будкову, понимали его.
Те месяцы, что Будков начинал быть инженером в Саянах, приглядывался да примеривался, в шкуру итээровскую влезал, повезло ему с начальником – хриплоголосый Фролов принял его к себе в прорабы. Походил Фролов на гоголевского городничего, седые волосы его торчали свинцовым ежиком, воротничок кителя был туговат для шеи, а крючки да пуговицы Фролов не привык расстегивать. Понимал Фролов, что нужно ему отодрать от себя привычки, приобретенные в долгие годы работ с заключенными и оргнаборовцами («какие мы дороги строили»), многое он уже понимал, однако трудно было ему переродиться, и даже на мастеров он рычал, а ведь пытался сдерживать себя.
Поначалу Будков на рожон не лез, просил себя не горячиться, он считал, что после диплома главное для него восстановить уверенность в себе самом. Фролов, конечно, возмущал его, но, несмотря на всю солидность и свирепость, начальник поезда скорее вызывал у Будкова иронию. Будкову казалось, что время Фролова кончилось, что все и всюду – и в Курагине, и в Абакане – видят самодурство Фролова, его полную техническую беспомощность или хотя бы обыкновенную человеческую тупость, а потому вот-вот, ну не сегодня, так завтра, но уж обязательно с позором Фролова выгонят. Но шли дни, недели, месяцы, а Фролова не выгоняли. Его журили часто, иногда взыскания объявляли, а иногда и благодарностями в приказе обласкивали, потом снова журили, но гнать не гнали.
И когда перестал Будков чувствовать себя несмышленым практикантом, узнал на своей горбине, что к чему, а Фролов все был над ним, все командовал им, все мешал ему и другим мешал, это начало раздражать Будкова всерьез. И дело было не только в том, что Фролов позволял себе кричать на него, оскорблять его, – в конце концов, Будков мог бы и стерпеть это. Дело было в том, что уже с войны жизнь приучила его работать в полную силу, не умел он иначе, сачковать ему было противно, а распоряжения начальника поезда заставляли его разводить руками. Фролов устарел, отстал от времени, баней бы ему заведовать в Абакане, пар поддерживать да следить, чтобы пиво в буфете не разбавляли, а он пытался в Саянах тянуть такую махину.
Будков привык трезво смотреть на людей и свои возможности оценивал трезво и справедливо, понимал в спокойных рассуждениях, что, будь он начальником поезда, он принес бы пользы во много раз больше, чем Фролов. Он ощущал себя лейтенантом, который попал под команду тупого и грубого майора, но лучше его знал, как можно распорядиться батальоном. И он не хотел слушаться тупого майора.
И вовсе не из-за стремления к карьере. Просто еще в холодном и гудящем цехе авиационного, в натянутую струной пору своей первой зрелости, он старался не увиливать ни от одного крошечного дела, знал, ради чего он, тринадцатилетний пацан, пришел на завод, подставлял мужским заботам худенькую спину и выдерживал такие тяжести, какие и машине не под силу. С тех пор он и положил себе за правило: «Если не ты, то кто же?» – и брался за дела, от которых отказывались его приятели, прекрасно понимая, что ждет его впереди. Кроме всего прочего, он в пору раздумий и споров шуметь на трибунах не шумел, но переваривал все всерьез, тяжело, про себя и дал клятву, ну, не клятву, а обещание – и впредь не шуметь, а делать, делать то, ради чего история взорвалась революцией, быть ее практиком, быть ее ассенизатором и чернорабочим. Впрочем, последнее говорилось себе ради красного словца, чернорабочим Будков побыл, а когда он поглядывал на своих однокурсников, малолеток лишь гаревой запах войны испытавших, он иногда подумывал о несправедливости времени, уравнивающего несоизмеримое, и о том, что он, пожалуй, имеет больше прав на житейское и служебное благополучие, чем они. Но мысли эти Будков потом гнал и все подставлял свои плечи пудовым общественным тяготам, презирал убеждение многих своих товарищей: «Активистом быть не модно» – и был готов взвалить на себя обязанности потруднее, если бы понадобилось. Он и в Саяны распределился без особых раздумий и не из-за видений грядущих удач.
А в Саянах, встав на ноги, переступив пору ученичества и трезво взвесив все, он пришел к убеждению, что и впрямь, сменив Фролова, принесет больше пользы людям и делу. И он решил стремиться к тому, чтобы сменить Фролова, в решении своем он не видел ничего постыдного, нечестного или даже подлого, это был реальный подход к делу, Фролов путался у времени в колесах, а если бы появился в поезде человек толковее его, Будкова, Будков бы с охотой согласился работать у него прорабом или мастером. Но такого человека пока не было.
Первые его попытки установить в поезде справедливое положение вещей были не приняты или не замечены и заставили Будкова вспомнить о Дон-Кихоте. Фролов, конечно, понял его, не такой уж дуб был, каким казался, волчьими петлями уходил он из-под красных флажков, затаивал злобу. И Будков знал: дай он хоть малейший повод, Фролов не растеряется, своего не упустит; шишки набить Будков не боялся, но сознание того, что предпринятые им рискованные и трудные действия бесплодны, его удручало. Когда он раздумывал над причинами неудач, он приходил к мыслям, что Фролов выкручивается средствами запрещенными, подлыми, не брезгует ничем – ни обманом, ни интригами, он же, Будков, ходит тропками прямыми, не нарушая высоких категорий чести и морали. Он и не хотел нарушать их, но понимал, что путь к правде будет у него долгим и, может быть, мучительным.
И в один прекрасный день явилось: «А почему бы с волками не поступать по-волчьи?» Будков привел себе тогда в облегчение множество примеров; из них следовало, что ломиться плечом в стену не самое лучшее. Тогда и надумал он пойти иным путем, но не фроловским, подлым, нет, а окольным, что ли. Для начала нужно было, чтобы на него обратили внимание и невольно сравнили с Фроловым. Теперь он старался быть замеченным, выступал на всяких совещаниях с президиумами, выступал толково и ярко, печатался в многотиражке с дельной критикой и оставлял зарубки в мозгах. Потом пришла очередь моста. Он и тогда не был уверен, да и сейчас не уверен, что мысли его были самыми разумными и стоило отказываться от постоянного бетонного моста, и все же идея с деревянным мостом увлекла его, и он горы сдвинул, а проект пробил. Магические слова повторял в спорах: «Зато мы сможем уже в этом году решительно увеличить освоение капиталовложений», и все примолкали, думали: «Да, освоение капиталовложений…», спорили снова, но потом сами же говорили: «Да, но освоение капиталовложений…»
Ох, как спешил тогда с мостом Будков, ох, как спешил. И испольновские парни спешили, они-то Фролова тоже ненавидели. А Фролов как раз попался на небольшой махинации, потянули его в Абакан, драить собирались, но Будков почувствовал, что и на этот раз Фролов останется при своих интересах, выговором строгим отделается, ну, в крайнем случае, ему не поздоровится по партийной линии, а снять не снимут, не снимут, подумают: «Сукин он, конечно, сын, но кто его заменит, есть у них один молодой, Будков, вроде толковый, да какой он в деле, пока неясно…»
Ох, как Будков хотел послать в Абакан телеграмму с Сейбы: «Мост готов» на месяц раньше срока, нате вам, пожалуйста, сотни тысяч в оборот пускайте и подумайте, нет ли Фролову замены. Ох, как хотел он послать тогда эту телеграмму в Абакан, дорого яичко к Христову дню, а бута не было, проклятого бута не было, маленький гравий мозолил глаза, маленький гравий подскакивал в кузовах самосвалов. Что было делать, из-за этого проклятого бута горлодер Фролов мог остаться на своем месте, на беду сотен людей, на беду этих вот замечательных плотников, которых Будков полюбил. Что было делать?
«А, пошло бы все к черту! Будь что будет?» – махнул тогда рукой Будков, не выдержал, так уж ему хотелось послать телеграмму, утречком, в день обсуждения, взвинчен был, наркоманы, наверное, меньше мучаются, мечтая об уколе морфия, руки Будкова дрожали на сосновской почте, когда ковырял он ручкой зеленоватый телеграфный бланк. «Ничего, через пять дней я все же достану этот бут и заложу его в ряжи», – говорил он себе, успокаивал себя, а уж через три дня привалила комиссия, и ничего ему не оставалось, как водить комиссию за нос, врать, холодея, и подписывать липовые бумаги. «Сейчас они все узнают, все увидят, какой позор, так тебе и надо, авантюристу…» Ничего не увидели, руки жали, вскоре и стал Будков начальником поезда, значит, в самое яблочко попал со своей затеей. Он все обещал себе, что, конечно, в самые ближайшие дни загрузит ряжи, и все будет как в бумагах, но, когда бут пришел наконец, Будков забоялся устраивать починку моста и погнал машины дальше, к Тролу, там и ссыпали бут, якобы для завтрашних тоннельщиков.
Он еще долго психовал из-за моста, все ждал, что правда откроется, и себя укорял, но шли дни, наваливались новые заботы, и все они позначительнее прежних, и, заваленный ворохом их, Будков или забывал о мосте, или вспоминал о нем, как о чем-то мелком и второстепенном в своем новом большом хозяйстве. Дела в поезде шли прилично, все видели пользу от смены руководства, а Будков даже в часы самокопаний говорил себе, что вреда сейбинская авантюра никому не принесла и вряд ли принесет и совесть свою белить хватит. Кроме всего прочего, он иногда занимался теорией и пришел к выводу: столько всяких объективных обстоятельств, столько несовершенных, мягко сказать, людей мешают делу или тормозят его, что волей-неволей и впредь придется ему для пользы же дела иногда ступать на окольные тропки. Но и знать разумную черту, за которой начинается или опошление дела, или преступление. И черту эту не переступать.
Он и не переступал ее, а когда и ввязывался во «фланговые операции», как он теперь называл их, всегда находились оправдания, и оправдания эти были высокого стиля.
«А неужели мне быть неловким рохлей или прекраснодушным карасем и не обращать внимание на то, что из-за этой неловкости, из-за этого прекраснодушия страдают твои же люди, дело страдает, неужели ждать, когда все будет выходить в очищенном, дистиллированно-благородном виде? Ну нет, Фроловы нам не нужны, но и чистоплюи тоже. А нужны деловые люди, хваткие, цепкие, но и честные, умеющие тянуть бечеву и которых не проведешь…»
Он и себя относил к деловым людям и, поглядывая на себя трезво, понимал, что, пожалуй, преуспел в своих стараниях, его энергия, его пробивные способности, умение привить в поезде современные методы работы были оценены – поезду не раз вручали переходящие знамена и премии, а рабочие его жили лучше да денег имели больше, чем их соседи, это точно, уж этому-то он был рад. И еще он был рад тому, что сам повзрослел, научился многому и теперь уж наверное мог бы потянуть бечеву и потолще.
Но и горькие привкусы появились в его жизни. Кое-что приходилось делать скрепя сердце, морщась, и в себе многое не нравилось. Вот хотя бы эта чертова система нужных людей. Всюду, чтобы, скажем, ребят своих фронтом работ обеспечить, машины достать или резину к ним, или даже паршивые футболки завезти в поселковый магазин и китайские кеды «Два мяча», или кое-какие идеи пробить, да мало ли для чего, для будущего, на всякий случай, всюду приходилось заводить этих самых нужных людей, заискивать перед ними, задабривать их, поить их, просто льстить им, а самому рожи корчить про себя. А что делать? Вот и Петра Георгиевича считает он ничтожеством, а и перед ним политику вынужден делать, и, как быть с Ливенцовым, неизвестно…
Или то, что он приучился подлаживаться в разговорах к своим собеседникам, независимо от того, кто они, министры или уборщицы. И все для того, чтобы они были довольны им или, по крайней мере, не были им раздражены. С одним рабочим Будков разговаривал вежливо и интеллигентно потому, что паренек этот приехал из Ростова после десятилетки, по вечерам корпел над книгами и хотел видеть своим начальником интеллигентного человека. С другим рабочим Будков говорил намеренно грубовато, сыпал матерными словами, потому что этот рабочий интеллигентов презирал и не стал бы уважать начальника, если бы тот не ругался матом. Третьему требовались шуточки и анекдоты, и Будков, как фокусник, вытаскивал для него шуточки и анекдоты. И для каждого из своих начальников Будков находил особый стиль разговора, и все они вроде бы бывали им удовлетворены. На одного Будков и покричать себе позволял – тот не терпел рохлей, а уже другому приходилось искать слова учтивые, поскольку это был очень обидчивый и мнительный товарищ. Не однажды ловил себя Будков на этих речевых перестройках и в конце концов посчитал, что ничего в них зазорного нет, наверное, руководителю полагается быть и дипломатом, тем более что не заставлял себя разыгрывать разные роли, а все получалось естественно, само собой. И все же что-то в этих метаморфозах его угнетало…
Или вот эти его авантюры… Конечно, нужно от них отказаться… Спокойнее, спокойнее… Сколько раз он уже обещал себе, что история с мостом не повторится, ан нет, повторяется… Но что делать? Увы, он не идеальный человек, да и не боги горшки обжигают, а обжигать-то надо.
Нет слов, тереховские требования благородны, и он, Будков, разделяет их, но они, наверное, рассчитаны на вакуумные условия. Вот ведь как. Хотелось бы посмотреть, как у Терехова самого дело пойдет, как запоет он. Впрочем, чего тут врать, доводилось видеть Терехова в деле. И не раз. В том-то и суть, что доводилось. Свидетелем был, как принимался лезть Терехов напрямик. Будков покачивал головой, молчал, сочувствовал Терехову, побаивался, как бы не свернули ему шею, так нет, к удивлению Будкова, все выходило по-тереховски. И сидел Терехов занозой в будковской совести; хотя Будков и говорил, что любит и ценит Терехова и что никаких столкновений между ними быть не может, он все же послал его на Сейбу, от себя подальше, – ощущение того, что живет с тобой рядом человек и как бы невзначай берет высоту, которую, по будковскому разумению, и пытаться-то брать бессмысленно, ощущение этого было Будкову неприятно. Правда, он говорил, что отчуждение появилось между ним и Тереховым после одного памятного совещания в Красноярске, а не по какой другой причине. На совещании том Будков без всякой корысти, а просто в запале речи приписал кое-какие заслуги своим орлам и Терехову с бригадой в том числе. Терехов же через полчаса взял слово и вместо того, чтобы говорить по существу, принялся своего начальника поправлять. Будков, взволнованный, расстроенный, в перерыве объяснялся с Тереховым, каялся, что погорячился: «Сам не знаю, как меня угораздило! Сколько раз давал себе обещание не выступать… Не умею… Как на трибуну выйду, все перед глазами плывет, люди вверх ногами сидят… А ты молодец… Спасибо тебе…» Терехов стоял красный, насупившийся, отводил глаза, и Будков так и не понял тогда, затаил ли Терехов против него недоброе или просто смущен был своей вылазкой.
Конечно, напряжение, возникавшее порой между ним и Тереховым, проще всего было объяснять именно тем красноярским случаем, и иногда Будков даже верил в это объяснение, но ведь оно было неправдой.
И вот на тебе! Приходится теперь с Тереховым сталкиваться, а зря. Будков уважал Терехова, а уж когда тот трудился на Сейбе, вдали от него, так он вообще был очень доволен бригадиром.
Ну что ж, будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней. Бури Будков любил, ветер тут и нервен, и ледяные брызги в лицо, азарт и ярость пробуждали они в нем. Хотя какая тут буря, нечто серое появилось там, в синеватом уголке неба, окажется ли это серое тяжелой грозовой тучей или, попугав, расползется тишайшими кучевыми облаками? «Все улажу, все улажу». Конечно, он все уладит, вот поедет к сейбинцам завтра или послезавтра и все уладит, как уладил с Олегом Плахтиным, бочку масла выльет за борт скачущей по волнам посудины или подомнет под себя их неразумное, несвоевременное недовольство им. Но вот Терехов…
Так, так… Будков прохаживался по чердаку. Три шага к окну, три шага назад и опять три шага. Нет, он не пойдет ни на какие уступки, если Терехов заупрямится, этот сейбинский прораб на час еще пожалеет о своей горячности. Привыкший обдумывать ходы заранее, умеющий видеть их молниеносные и взрывные удары, Будков прикидывал теперь варианты возможных исходов заварившейся истории. Даже если бы Терехов добился своего, даже если бы он его, Будкова, и припечатал бы лопатками к ковру, если бы он заматовал его, и будковский король упал бы от огорчения, что ж, и такое, черт возьми, возможно, все равно и тогда Будков не долго бы ходил в поверженных. Люди не дураки, они уже узнали ему цену, не завтра, так через полгода они спохватятся, просто он им понадобится и тяжкий час, и они призовут его, успокоив самих себя: «Он все понял, больше не будет, а человек достойный, и мы с ним погорячились…» И уж любить будут крепче, чувствуя за собой вину. А Терехов… Что Терехов? О нем скажут: «Конечно, дельный он, честный, но зачем он тогда шум поднял, если их сравнивать с Будковым… Конечно, он принципиальный, но, может, он и склочник». И не простят ему потом его прямоты и в честности станут искать корысть… Но, скорее всего, в победителях будет не Терехов, а Будков. Надо погасить искру ногой и растоптать, – может, не на Сейбу податься, а сразу в Абакан, создать мнение, ведь обидно же оставлять кому-то свою должность, не ради себя он старался… А будет ли тот новый лучше его? Нет, он найдет людей, которые его поддержат, а кто поддержит Терехова? Сейбинские? Ну и пусть… И все? Не густо! Хотя ведь есть Зименко и его штаб…
И вот, вспомнив о Зименко, который уж непременно будет Терехова поддерживать, тоже чистюля, Будков расстроился, присел в креслице и закурил. И ему стало горько, как давно не было. «Крутишься, крутишься, – думал Будков, – чтобы людям сделать хорошее, и делаешь ведь, и ведь получается, пусть там себе неврозы зарабатываешь, колики в боку, и вот, на тебе! Из-за стародавней мелочи все может пойти прахом». А что же ему тогда оставалось в тот злополучный знойный день, последний день фроловской эпохи? Ведь распрекрасный Терехов тоже не безгрешен, Олег Плахтин много в нем сегодня порассказал – и о том, как мужика сейбинского веслом пришиб, и о том, как машину Чеглинцева приказал корежить, а теперь вот Шарапова послал купцом, и об Арсеньевой, тереховской крестнице, Олег не умолчал. Сведения эти были для будковских ран бальзамом, и не только потому, что их можно было пустить в атаку («в свое время, в свое время…»), а главным образом потому, что нынче они успокаивали Будкова, говоря: «Терехов, как и ты, ничем не лучше…»
«А Плахтин-то, – подумал Будков, – и впрямь может быть полезен…» Хотя он предложил стать Плахтину комсоргом просто так, сгоряча, вроде подарком наградил его за смирение, теперь он думал, может, и вправду стоит двинуть Олега в комсорги поезда. Надо подумать, надо… Зименко рекомендует Терехова, Терехова-то, конечно, изберут, но много ли толку будет от его содружества с начальником поезда? Нынешний комсорг слаб, Будкову не помощник, а Будкову нужен именно помощник, не оппонент и не критик с претензиями на самостоятельность, каким захочет стать Терехов, а помощник, умный, способный со страстью нести массам будковские идеи. Конечно, все нынче должны быть хозяевами и иметь собственное мнение, а изменить их мнение, если оно не совпадает с твоим, можно лишь в споре, убеждением, железными доводами, это Будков знает, но на это уходит уйма времени, а его нет, времени-то, мотки нервов и клеточки мозга, а они не ремонтируются, так уж лучше иметь под руками дельных соратников, которые бы понимали тебя с полуслова. Олег же Плахтин, казалось Будкову, мог бы стать именно таким соратником, Будков вспомнил, как он сегодня подчинил Олегову волю своей, воспоминание это принесло удовольствие. Надо будет сделать Олега комсоргом, как – он уж сумеет убедить своих ребят, не впервой, его уже окружают деловые люди, вот только молодежный лидер слабый…
«Хватит об этом, – сказал себе Будков, – утро вечера мудренее». Он поглядел на часы и посчитал, что может еще помозговать над приспособлением. Протянул руку и взял с полки сухарик.
Когда он спускался с чердака, взвизгнула доска перилец, она не скрипела, не пищала, а взвизгивала, как только он в темноте к ней прикасался, каждый раз он давал себе слово прибить ее, но все забывал в суматохе дней. «Завтра дам парню молоток, пусть приколотит. Пусть приучается…»
Сын спал, и жена спала. Будков чиркнул спичкой – посмотрел, где стул, на который он вешал одежду.
– Что? – приподняла голову жена.
– Спи, Лиза, спи, – успокоил ее шепотом Будков. – Да, знаешь, я решил Ливенцова не увольнять.
Лиза ничего не ответила, Будков нагнулся, нашел ее пухлые губы, поцеловал, он любил их. Стягивая рубашку, он думал о своем решении и радовался ему, тяжесть свалилась с плеч, черт с ним, с этим самодуром Петром Георгиевичем, найдем иной способ выбить проклятые деньги. Он долго не мог заснуть, все ворочался, Лиза во сне вздыхала, а Будков говорил себе: «Так лучше, и совесть жечь не будет». Он был взволнован собственным решением и повторял: «Ну и правильно, ну и правильно…» Вот только досадно было, что завтра же предстояло ему начать свару с Тереховым, а в союзники в этой войне приходилось брать Олега Плахтина. А что оставалось делать?