Книга: Имидж старой девы
Назад: Николай Хоботов, 28 сентября 200… года, Нижний Новгород
Дальше: Лариса Каретникова, 6 октября 200… года, Нижний Новгород

Катерина Дворецкая,
11 октября 200… года, Париж

Вечер, Марина только что пришла с лекции, а я с Лизой – с прогулки. Маришка быстренько покормила Лизоньку, и мы начали купать это сокровище. По-моему, по-нормальному сначала надо бы ребенка искупать, а уж потом кормить. Но в умных воспитательных книжках написано, что купание на голодный желудок не доставляет ребенку удовольствия, поэтому Марина сначала дает малявке поесть, а я тем временем наполняю ванночку. Но, сказать по правде, даже и купание на сытый желудок не доставляет Лизоньке этого самого удовольствия. Она боится плеска воды, мокрого, непривычного ощущения, боится внезапно возникающей суеты вокруг. Наверное, чувствует наше напряжение, нашу неуверенность, и это передается ей. А впрочем, сегодня все как-то проходит полегче, чем обычно. Не знаю почему, словно по какому-то наитию, мы не сняли с Лизоньки боди и опустили в воду прямо в нем. Это боди называется у нас «дзюдоист». Мы его надеваем, только если нет под рукой ничего чистого. Оно совершенно кретинского фасона, неудобное, с длинным рукавом и застежками крест-накрест. Ну очень похоже на этот нелепый халат, в смысле кимоно, в котором дзюдоисты выходят на татами. Так вот, почему-то, купаясь в «дзюдоисте», Лизок не плачет. Обычно она мертвой хваткой держится за мою руку, глазами просто-таки впивается в глаза – очень страшно младенцу, ну очень! А сегодня лежит головенкой на моей ладони, ухватившись за распахнувшиеся полы боди, – и молчит. И даже нечто вроде улыбки блуждает по ее красненькому, вспотевшему личику. Так что да здравствует «дзюдоист»!
Процесс омовения идет своим чередом. Помыты головенка, ножки, попка, писюлька, животик. Остались подмышки и спинка.
– Лизочек, – чирикает Маришка, – давай снимем «дзюдоиста», а? Мы его и так уже замочили. Давай снимем?
Но при попытке полного раздевания Лизок делает жалкие глазки и начинает страдальчески кряхтеть.
– Кисулик, ну не капризничай, – воркует мамочка. – «Дзюдоист» уже чистенький, теперь надо и тебя всю помыть, чтобы и ты была такая же чистенькая, как «дзюдоист».
Так, мертвая хватка младенца ослабевает… Разжались пальчики, отпустили полы боди, и я начинаю осторожно его снимать, тоже лопоча какую-то убедительную ерунду, потому что племяшка моя страсть любит, когда с ней разговаривают – без разницы, о чем. Поскольку предыдущая ночь у нас прошла под знаком «Мойдодыра» («Моем-моем трубочиста чисто, чисто, чисто, чисто! Будет, будет трубочист чист, чист, чист, чист!»), которого я исполнила на разные лады бессчетное количество раз, невольно продолжаю трещать по мотивам той же бессмертной баллады:
Замочили «дзюдоиста»
Чисто, чисто, чисто, чисто!
Будет, будет «дзюдоист»
Чист, чист, чист, чист!

Младенец безропотно расстается с мокрым облачением, и я поспешно, закрепляя успех, домываю ее, бестолково повторяя:
Замочили «дзюдоиста»
Чисто, чисто, чисто, чисто!

– Слушай, – хихикает вдруг Маришка. – Давай говорить – замочили футболиста. Или хоккеиста. Таксиста, теннисиста, гармониста. Или классического трубочиста, наконец! Только не дзюдоиста!
– А почему? – тупо спрашиваю я.
– Жуткий политический намек получается! – от души хохочет сестра. – У нас демократическое государство, а все-таки… Береженого бог бережет!
Только тут до меня доходит, что Юз Алешковский – поэт эпохи сталинизма, автор сатирических стихов и песен на политические темы – после нашего словотворчества смело может уйти на заслуженный отдых… Теперь мы с Маришкой хохочем вдвоем, а Лизочек, решив, видимо, что мы смеемся над ней, обижается и начинает кукситься.
Но мы не можем остановиться! Прошу компетентные органы учесть: мы обе – жуткие патриотки, государственницы и центристки, мы прекрасно относимся к объекту нашего эзопова языка, желаем ему здоровья, счастья и долгих лет жизни, но… история замоченного «дзюдоиста» получилась чудо как хороша, поэтому трудно удержаться, чтобы не исполнить этот шлягер снова и снова:
Замочили «дзюдоиста»
Чисто, чисто, чисто, чисто!

И единственное, что мы можем сделать в угоду приличиям или осторожности, это не уточнять, где конкретно мочили бедолагу.
Между прочим, в детской ванночке! А вы что подумали?! Ну, это ваши проблемы. Ваши – и вашей политической незрелости!
– Надо Морису рассказать, – говорит Маришка, когда Лизочек, уже вытертая, смазанная в нужных местечках кремиком, одетая в другое, более удобное, но не столь поэтичное боди, докармливается. Может быть, сейчас малявка уснет хотя бы ненадолго? Может, это даст нам возможность нормально поужинать – втроем, по-семейному?
– А у нас не получится непереводимая игра слов? – беспокоюсь я. – Сумеешь перевести так, чтобы Морис понял?
– Постараюсь.
Люблю французский язык! Он такой красивый, он напоминает мне шелест осенней листвы и даже пахнет легким сентябрьским дымком: синеватым таким, слоистым. Для кого-то, наверное, французский язык пахнет французскими духами, а для меня – осенним дымком. Очевидно, потому, что одной из первых песен, которую я услышала на французском языке, были именно «Осенние листья» в исполнении Ива Монтана.
Красивый язык. Это вам не английское полублатное убожество: свекровь – мазер ин ло, мать в законе, тесть – отец в законе, зять – сын в законе! Кошмар! То ли дело по-французски: теща – бель мер, прекрасная мать, зять – бо фис, то есть прекрасный сын. Мне, сестре его жены, Морис не сын, конечно, а бо фрэр – прекрасный брат. А я для Мориса – бель сёр, прекрасная сестра. Звучит очаровательно! А вот английское произношение мне совершенно не нравится. Одно только «э» в словах типа «мэн», «бэг», «лэнгвидж» чего стоит! Как говорит один мой знакомый преподаватель, это их «э» – короткая реплика блеющего барана.
Английский язык проще, но французский дается мне куда легче. Хотя Маришкин французский все равно гораздо лучше моего. Ну, все-таки она уже четыре года живет в Париже. Я же бываю здесь наскоками, серьезной языковой практики нет. На бытовом уровне объяснюсь худо-бедно, однако игра слов мне неподвластна. Хотя нет… Кое-что и могу спроворить для общего веселья! Но это – на десерт.
Морис сегодня приходит позже обычного – в девять. Мы настолько заждались, проголодались и так хотим поделиться своими языковыми приколами, что обрушиваем на него свои хохмы, едва усевшись за стол. Сначала рассказывает про горемычного дзюдоиста Маришка. Но, похоже, как я и боялась, перевод не удался. Или французы не так чувствительны к политическим намекам, как мы? Короче, Морис сосредоточенно ест тушеные баклажаны с мясными фрикадельками (мое изобретение, я вообще главный кок на этом семейном корабле, потому что готовить в принципе люблю – только не для себя лично), бормочет: «Се бьен! Тре бьен!» – но непонятно, относится ли похвала к дзюдоисту или к фрикаделькам. А может, и вовсе только к баклажанам.
Но вот наступает время десерта, и теперь в устном жанре выступаю я. На десерт у нас нынче фрукты: хурма и фиги. Вообще-то здесь фигами называют почему-то инжир: не серый, невзрачный, сухой, которым завалены наши базары, а свежий, сине-черный, мягкий, очень вкусный. Это – просто фиги. А есть еще фиги барбари, то есть варварские, дикие, экзотические, в жизни мною прежде не виданные плоды кактусов-опунций. Помните, у Чуковского, в сказке про Бармалея и глупых деточек Танечку и Ванечку, которые сбежали в Африку, едва только их папочка и мамочка уснули вечерком?
А они не унывают,
Фиги-финики срывают.
Ну и Африка!
Вот так Африка!

Вот этим непослушным деткам как раз и удалось полакомиться в Африке фигами барбари. Совершенно сказочные штуковины. Под грубоватой малиновой или оранжевой кожурой нечто нежнейшее, ароматное, легкое и неприторное. Улет, короче, полный улет. Ничего вкуснее в жизни не ела. Какое там манго?! Даже ананас кажется пошлым по сравнению с этими дивными плодами.
Итак, у нас на десерт фиги и… хурма. В звучании этого последнего слова на русский слух есть некая толика непристойности. Но изысканные французы зашли еще дальше! По-французски хурма называется kaki. Да-да, каки. А куда вы в этом слове поставите ударение, зависит от степени вашей испорченности. Мы с Маришкой – извращенки-пересмешницы! – предпочитаем первый слог. Таким образом, у нас на десерт фиги и ка́ки. Большего мы, очевидно, не заслужили!
Я изо всех сил пытаюсь донести до Мориса смысл этого черноватого юмора. Маришка, еле дыша от смеха, помогает мне, но… похоже, переводчики из нас совсем никудышные. Морис опять-таки вежливо улыбается, но не более. Такое ощущение, что он думает о чем-то другом и нас практически не слышит. Ну, впрочем, мало ли какие могут быть проблемы у человека! На работе что-то не так, к примеру. Мужские игры!
Лизочек начинает кувакать, Маришка берет ее из колыбельки и несет к папе, поздороваться. И тут младенец чихает… А надобно вам сказать, что Лизкины чиханья – это еще одна неисчерпаемая тема для лингвистических хохм. Мы с Маришкой чихаем, как все нормальные русские люди, говоря: «Апчхи!» А французы… французы, чтоб вы знали, чихают так: «Ачум!» Честное благородное слово! Мы с Маришкой делаем апчхи, а Морис – ачум. А младенец у нас все-таки принадлежит к двум нациям и двум культурам. Мы уверены, что при нас Лизонька чихает по-русски. Морис, которому изредка все же доводится побыть с дочкой наедине (к примеру, Маришка в универе, а я занята на кухне, или мы с сестрой вырвались поесть морских улиток-мулей в любимом ресторанчике «У Лео»), клянется, что малявка при нем чихает по-французнаски: «Ачум!» И вот сейчас мы все рядом с ней. Как она чихнет? Какая кровь в ней преобладает, какая нация возьмет верх?
Мы с Маришкой вслушиваемся чуть ли не с замиранием сердца. Лизочек открывает заспанные глазки, смотрит на папашу и издает нежное:
– Ачу-ум!
– Вот зараза! – сердито говорит обиженная в лучших чувствах мамочка.
Я хохочу. А Морис… Морис остается совершенно равнодушен к своей неоспоримой победе. Он даже не улыбается! И только тут до нас с Маришкой доходит: что-то случилось. Что-то серьезное!
Он видит наши обеспокоенные лица и устало говорит:
– Девочки, извините. Я не хотел говорить вам, но… вчера вечером был убит Мигель.
Я реагирую только на слово «убит», а Маришка в ужасе ахает. Оказывается, она хорошо знает этого Мигеля. Знала, к несчастью! Мигель был одним из многочисленных антикваров квартала Друо, у него имелся свой маленький салон, где Морис иногда оставлял часть семейного бюджета в обмен на какой-нибудь рисунок семнадцатого или восемнадцатого века. Именно семнадцатого или восемнадцатого: у Мориса слабость к этим столетиям, – и именно рисунок: гравюры он терпеть не может.
– А еще я купил у него то прекрасное бюро, которое стоит у нас в мансарде, – грустно сообщает мой бо фрэр. – И еще кресло, и лампу с подставкой в виде нимфы. И все стулья, которые хранятся там.
Мансарда, замечу в скобках, – это для моих родственников что-то вроде кладовой. Раньше, во времена доисторические, там была комната для прислуги. Теперь прислуга ходит к ним убираться дважды в неделю, а в мансарде хранятся какие-то старые вещи, которые жалко выбросить, а еще – бутылки разных «Шато» и «Бордо» 1980—1990-х годов: раньше отец Мориса собирал коллекционные вина, теперь этим занимается его сын. То есть мансарда – одновременно и погребок. А также лавка древностей. У моих родственников огромная квартира – восемь комнат, которая занимает весь этаж нашего дома, и Морис мечтает со временем обставить ее в едином стиле. Он очень увлечен работами Луи Поля Вернона, знаменитого тем, что делал обстановку для императрицы Жозефины, вернее, для некоторых комнат ее дворца в Мальмезоне, куда она переселилась, отвергнутая Наполеоном. Все его изделия – понятное дело, не из Мальмезона, а другие работы, попроще! – Морис пытается собирать. Новые покупки складываются в мансарде. Я довольно часто бываю там и прекрасно знаю бюро, о котором идет речь. Очень красивая вещь. Морису она тоже безумно нравится. Какая жалость, что теперь это бюро будет напоминать о погибшем приятеле!
– Я сейчас только что от Жоржетт, – говорит он. – Ма шер, завтра вместе туда сходим, хорошо?
Маришка печально кивает и поясняет мне:
– Жоржетт – жена Мигеля. Как она, Морис?
– Ну, как… – пожимает плечами ее муж. – Плачет, конечно. Совершенно потерянная. Это так внезапно, так жестоко! Уверяет, что вчера у нее было какое-то предчувствие. Мигель задержался в магазине – позвонил, что назначена встреча с покупателем, который заинтересовался сатирическими гравюрами наполеоновских времен. У Мигеля их довольно большая коллекция, да это и вообще не редкость, спрос на них не особенно велик. А этот человек хотел купить как можно больше. Возможно, намеревался вывезти за границу. Скорее всего, он так и не пришел, потому что папка с гравюрами, приготовленная для него, осталась нетронутой.
– А не могло быть так, что именно он убил Мигеля? – тотчас настораживаюсь я. – Заставил ждать себя допоздна, а потом… Кстати, что-нибудь пропало?
– Пока трудно сказать, – Морис пожал плечами. – Жоржетт говорит, полиция попросила ее составить список украденного, но она пока не в силах сосредоточиться. Вдобавок в лавке все раскидано, все перевернуто вверх дном. Или что-то искали, или просто ворвался какой-нибудь безумный наркоман, которому было все равно, что расшвыривать, кого убивать…
– А разве Мигель только рисунками торговал? – спрашиваю я.
– В основном. Были кое-какие изящные вещицы: подсвечники, лампы, предметы мебели, украшения, – но это так, случайные поступления. Покупал просто из мимолетного интереса или если попадалось что-то уникальное и недорогое. Такие вещи у него долго не задерживались, он их практически сразу перепродавал специалистам, даже не страховал. А серьезно специализировался на картинах и рисунках. Ну и на письмах, обычной семейной переписке прошлых веков – сейчас коллекции такого рода вошли в моду. Кстати, он был великолепный реставратор, с этого и начинал. Восстанавливал все, от старинных писем до рисунков. Мы с ним как раз и познакомились, когда я попросил его отреставрировать вот эту прелесть.
Морис показывает на пастель в бледных сиреневых и песочных тонах. Это изумительный портрет молодой женщины в высокой шляпке с причудливой тульей и в воздушном шарфе. Пастель висит слева от большого зеркала, что воздвигнуто над камином, и я волей-неволей часто на нее поглядываю. Портрет мне очень нравится. Судя по одежде дамы, это самый конец восемнадцатого века. Из-под шляпки небрежно выбиваются растрепанные «завлекалочки» а́ la grecque , эти локоны и глаза – единственные темные пятна на портрете, они так и приковывают взгляд. Лицо у женщины неправильное, но в чертах есть нечто большее, чем красота: такая сила духа, такая энергия, такое всепобеждающее обаяние! Чудесное лицо, чудесный портрет, на него не устаешь смотреть.
На мой непросвещенный взгляд, здесь днем с огнем не найдешь следов работы реставратора. Но в этом-то и заключается настоящее мастерство!
– Когда я смотрю на такие лица из прошлого, мне всегда невыносимо жаль, что мы не знаем, кто это. И никогда не узнаем, какая жизнь у нее была. Она ведь кого-то любила, кто-то любил ее… – говорю я, пытаясь хоть как-то отвлечь Мориса от его печальных размышлений.
– Ну, что касается этой дамы, я тебе совершенно точно могу сказать, кого именно она любила, – отвечает мой бо фрэр с мягкой улыбкой. – Сначала некоего виконта Богарнэ. Потом – человека, одним из прозвищ которого было «маленький капрал». А вообще-то его звали Наполеон Бонапарт. Между прочим, в ее жизни было много мужчин. Среди историков есть мнение, что даже русский император…
– Богарнэ! – ахаю я, не дослушав. – Это что, Жозефина Богарнэ? Жена Наполеона?! Императрица? Та самая, для которой делал мебель Луи Поль Вернон?
– Ну да.
– Вот те раз, – качаю головой. – А я и предположить не могла… Теперь мне этот рисунок еще больше нравится. А что там, кстати, про русского императора? Которого?
– Александра Павловича, конечно. Есть мнение, что он был влюблен не столько в Гортензию, дочь Жозефины, сколько в нее саму. И именно желая угодить прекрасной бывшей императрице, он простил французам всю военную контрибуцию. Об этом пишет, к примеру, Ги Бретон, да и многие другие историки не обходят вниманием эту внезапную страсть.
Про этот широкий – непомерно широкий, учитывая, что по России только что прокатилась война, а столица была сожжена дотла! – жест прекраснодушного Александра я читала. Жители и владельцы сгоревших московских домов не получили практически никакого возмещения ущерба от правительства. Например, в воспоминаниях Татьяны Кузминской, сестры Софьи Толстой, рассказывается, что ее дед с бабкой, до войны очень богатые, из родовитых семей, лишились всего своего состояния, жили в какой-то убогой лачужке, бабушка шила на продажу ридикюли , чтобы прокормиться… Обычная история для России: спасение утопающих – дело рук самих утопающих. А Париж, между прочим, не был ни разрушен (даже при штурме!), ни тем паче разграблен. Конечно, Александр из кожи вон лез, чтобы выставиться перед Европой просвещенным государем. Просто обидно, что тогда не было Совета Европы – вот бы позакатывали умиленно глазки!.. Оказывается, роль Совета Европы в 1814 году сыграла красивая женщина. Да, сначала, в юности, Александр преклонялся пред Наполеоном, потом разбил его и влюбился в его жену. Интересно, как далеко зашел этот роман?
Я замечаю, что Морис хитровато косится на меня, и вдруг понимаю, что про влюбчивого и непомерно щедрого русского императора он заговорил не просто так. Неужели… Неужели он мне этак утонченно отомстил за то, что в свободную минуту я норовлю включить «Увертюру 1812 года» Чайковского? Морис при звуках этой музыки поджимает губы, потому что у каждого истого француза до сих пор свербит эта заноза – позорное поражение, которое их любимый «маленький капрал» потерпел в России. А я люблю эту увертюру чуть ли не больше всех других мелодий Чайковского, не считая «Лебединого озера». Но, с моей стороны, конечно, бестактно слушать «Увертюру 1812 года» в доме француза-патриота. Вот Морис и устроил мне своеобразный реванш за Березину!
Но я не в претензии. Потому что, кажется, Морис слегка отвлекся от печальных размышлений об убитом друге. Вот и хорошо, этого я и добивалась, заведя разговор о портрете. А еще через несколько минут, когда Лизочек вдруг подняла крик и выяснилось, что она обкакалась до ушей, душа моя совершенно успокаивается. Потому что для Мориса нет более умилительного развлечения, чем обмывать и переодевать закаканную дочку. Такие вот причуды отцовской любви.
Мигель забыт как минимум на час. Уже вымытая Лизочка взяла и снова накакала на чистое полотенце, Морис весел и счастлив, Маришка спокойна. Вот и слава богу!
Как это там, в любимой детской книжке «Тимур и его команда»? «Всем хорошо, все спокойны. Значит, и я спокоен тоже».
Вот и мне хорошо. Вот и я спокойна!
Во всяком случае, пока. Ведь впереди ночная вахта!
Назад: Николай Хоботов, 28 сентября 200… года, Нижний Новгород
Дальше: Лариса Каретникова, 6 октября 200… года, Нижний Новгород