Книга: Проклятый дар
Назад: Глава 14
Дальше: Глава 16

Глава 15

Теперь мне для счастья достаточно было одного – иметь при себе те страницы, которые Меле написала для меня. Я перенес их к себе в комнату и хранил в том же резном сундучке. Каждое утро я просыпался на рассвете, с криком первого петуха, и тут же вставал, садился за стол и сдвигал с глаз повязку, но не снимал ее на тот случай, если в комнату вдруг кто-нибудь войдет. Я был очень осторожен и старался не смотреть больше ни на что, кроме исписанных листков, и еще – один раз в самом начале, а второй в конце, – поднимал глаза и смотрел в окно, на небо. Я решил, что никому не причиняю никакого вреда, когда читаю написанное моей матерью и смотрю в небо.
Впрочем, было ужасно трудно, например, не смотреть на Коули. Ведь я мечтал ее увидеть. И если бы она оставалась в комнате, я не смог бы отвести от нее глаз. От одной мысли об этом у меня мурашки бегали по спине. Я сидел, прикрыв глаза руками с обеих сторон, чтобы видеть только исписанные листки, лежавшие передо мной, но и это было небезопасно. И я, закрыв глаза, выставлял бедную Коули за дверь. «Сидеть», – говорил я ей и слышал, как ее хвост слабо постукивает по полу в знак послушания. И чувствовал себя настоящим предателем, когда закрывал за собой дверь.
Часто меня ставило в тупик содержание того, что я читал, потому что исписанные кусочки ткани лежали в сундучке как попало, а потом и еще больше перепутались, когда я частями переносил их к себе. Кроме того, мать явно записывала подряд все, что могла вспомнить, что приходило ей в голову, и зачастую это были просто какие-то отрывки без начала и конца и без каких-либо связей с другими текстами, которые могли бы объяснить их содержание, или даже отдельные мысли. Когда мать только начинала все это записывать, то оставляла пометки, вроде: «Это из «Молитвы Энну», которой научила меня бабушка; эту молитву следует произносить женщинам». Или: «Это из «Сказания о святом Мому», но я не помню, что там было дальше». На некоторых страницах наверху было написано: «Моему сыну, Орреку из Каспроманта». А одна из самых ранних записей, легенда о создании Деррис-Уотера, была озаглавлена: «Капли из ведра, которое для своего дорогого сына подняла из колодца знаний Меле Аулитта из Деррис-Уотера, жившая затем в Каспроманте». По мере того как болезнь брала над Меле верх – это было заметно по тому, каким торопливым и неразборчивым стал ее почерк, – пояснений и дополнений появлялось все меньше. А вместо историй она записывала поэмы и песни, иногда вкривь и вкось, поперек страницы, так что понять содержание этих стихов, услышать заключенную в них музыку можно было, только если прочесть их вслух. Некоторые из самых последних страниц разобрать оказалось почти невозможно. На самой же последней – она лежала на самом верху, прямо под крышкой сундучка, и я хранил ее особенно бережно, – было всего несколько бледных строчек. Я помнил, как она тогда сказала, что слишком устала и хочет немного отдохнуть.
Я думаю, кому-то может показаться странным, что после столь радостных часов, проведенных за чтением драгоценных страниц, написанных матерью, я с готовностью вновь погружался во тьму, завязывал глаза и, спотыкаясь, ходил повсюду за собакой-поводырем. Скажу честно: я сам этого хотел и искренне считал, что единственный способ для меня как-то защитить Каспромант – это оставаться слепым. Так что я оставался слепым, находя в этой своей решимости некую искупительную радость, чувствуя, что таков мой долг.
Я понимал, что не сам нашел для себя спасение от тяжкого бремени этого долга. Это Грай подсказала мне выход, посоветовав прочитать то, что было написано Меле. Стояла осень, и Грай была занята на уборке урожая, так что приезжала к нам нечасто; но в самый первый раз, когда она приехала, я сразу же повел ее к себе в комнату, показал ей сундучок с записями и рассказал, что читаю их.
Она, похоже, скорее огорчилась или смутилась, чем обрадовалась, и поспешила покинуть мою комнату. У нее, конечно, чутье было куда острее, чем у меня, и она всегда лучше чувствовала любой возможный риск. Люди в наших краях к поведению незамужних девушек относились строго. Впрочем, никто в Верхних Землях не видел ничего дурного в том, чтобы молодые люди вместе катались верхом, гуляли и разговаривали вне дома или в таких местах, куда всегда могут зайти и другие люди, однако девушке пятнадцати лет зайти в спальню к юноше было просто непозволительно. Рэб и Соссо наверняка здорово отчитали бы нас, если б заметили, но что еще хуже, прядильщицы или прислуга на кухне могли пустить сплетни. Когда подобная мысль пришла мне в голову, я почувствовал, как запылали мои щеки. Я вышел из комнаты следом за Грай, и еще примерно с полчаса мы чувствовали себя в обществе друг друга неловко, а разговаривать могли только о лошадях.
А когда мы наконец обрели способность обсудить то, что я успел прочесть, я сразу же с огромным энтузиазмом продекламировал Грай несколько поэм Одрессела, но на нее стихи особого впечатления не произвели. Она предпочитала истории. Я не мог объяснить ей, до чего меня завораживает поэзия этого автора. Я попытался сообразить, как ему удавалось так складывать слова, что одно слово как бы перекликается с другим, повторяя тот или иной звук или ритм; как он вплетает в этот сотканный из слов рисунок некую мелодию. Это давно уже не давало мне покоя, и каждый день, бродя по дому в повязке на глазах, я тоже пытался сложить свои собственные слова подобным образом, создать некий рисунок, который уже виделся мне, и иногда это получалось. Это давало мне ни с чем не сравнимое, чистое удовлетворение, которое возрождалось каждый раз, когда я думал о созданном мною словесном рисунке – первых своих поэтических опытах.
В тот раз Грай уехала от нас в довольно мрачном настроении; да и в следующий ее приезд она была какой-то невеселой. Наступил дождливый октябрь. Как-то раз мы с ней сидели в своем любимом уголке у камина и беседовали. Раб принесла нам целую тарелку овсяного печенья, и я потихоньку его пожирал, а Грай почти не замечала угощения и в основном молчала. Наконец она сказала:
– Оррек, а почему, как тебе кажется, нам даны эти дары?
– Наверное, чтобы с их помощью защищать людей.
– Только не с помощью моего дара.
– Твоего, наверное, нет. Но ведь ты помогаешь людям охотиться, добывать пищу, приручаешь животных и обучаешь их…
– Ну да, это понятно. А чем помогает людям твой дар? Или дар твоего отца? Дар уничтожения, убийства.
– Должен же кто-то уметь это делать. Убивать врагов, например, или…
– А еще? Вот, например, мой отец с помощью своего дара ножа может и убить человека, и вытащить занозу из пальца или колючку из ноги. И сделает это так аккуратно и быстро, что выступит только маленькая капелька крови. Глянет – и занозы как ни бывало. А Нанно Корде? Она ведь может запросто сделать человека глухим и слепым, а ты знаешь, что она вернула слух совершенно глухому мальчику? Он был глухонемым от рождения, только со своей матерью мог знаками объясняться, а теперь слышит достаточно хорошо, а вскоре и говорить научится. Нанно сказала мне, что действовала почти так же, как когда насылает на кого-то глухоту, только действие шло как бы в противоположную сторону, понимаешь?
Это было страшно интересно, и мы еще немного об этом поговорили, хотя мой-то дар «в обратном направлении» не действовал. А вот у Грай явно имелись определенные соображения насчет возможностей ее дара, и она сказала задумчиво:
– Интересно, а любой ли дар можно заставить действовать наоборот?
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я не имею в виду способность призывать. Ее и так можно по-разному использовать. А вот дар ножа, или дар узды – они, возможно, действуют в обе стороны. Они могли бы быть полезны – для лечения людей от разных недугов, например. Служили бы благородной цели. А может, так и было когда-то, но потом оказалось, что эти дары являются также и опасным оружием, вот их и стали использовать только в этом качестве, а о второй возможности позабыли. Даже дар узды, которым обладает род Тибро, сперва, возможно, был просто даром работы с людьми, умением руководить, а потом его заставили действовать наоборот – и люди подчинились, и стали работать на Тибро.
– Ну а дар рода Моргов? – спросил я. – Ведь их дар – не оружие.
– Нет. Но он хорош только для того, чтобы обнаружить, чем человек болен, чтобы знать, как его лечить. Их дар не способен сделать человека больным. Он действует только в одну сторону. Именно поэтому Морги и вынуждены скрываться в таких местах, куда никто больше не ходит.
– Ну хорошо. Но ведь некоторые дары никогда нельзя было назвать добрыми. Они всегда действовали только в одну сторону. Например, дар Хелваров или дар Каспро.
– И Хелвары, и Каспро тоже, вполне возможно, когда-то занимались целительством. Если у человека или животного внутри были какие-то неполадки, что-то запутывалось в организме, то, может быть, с помощью такого дара можно было распутать создавшийся «узел», развязать его, привести все связи в порядок?
Это был совершенно неожиданный поворот. Мне показалось, что у меня открываются новые возможности, появляется новая надежда. Я совершенно точно понимал, что хочет сказать Грай. Это было то же самое, что и со стихами – когда некая путаница слов и чувств вдруг складывается у тебя в голове в определенный рисунок, становится ясной, и ты с радостью признаешь: да, да, правильно, я именно это и хотел сказать!
– Но почему же тогда Каспро перестали лечить людей и стали их убивать, превращая внутренности своих врагов в кровавую кашу?
– Потому что у нас еще слишком много врагов. А может, еще и потому, что нельзя использовать свой дар в обоих направлениях. Нельзя одновременно двигаться и вперед, и назад, ясно?
Я понимал по ее голосу, что она говорит сейчас о чем-то очень для нее важном. Это наверняка имело отношение к использованию ее собственного дара, но я не мог с уверенностью сказать, что именно было у Грай на уме.
– Ну что ж, если бы кто-нибудь научил меня использовать мой дар для созидания, а не для разрушения, я бы с удовольствием этому научился, – сказал я, хотя, пожалуй, всерьез так не думал.
– Правда? – Зато Грай была совершенно серьезна.
– Нет, – признался я. – Нет. Сперва я должен уничтожить Огге Драма!
Она тяжело вздохнула.
Я стукнул кулаком по каменной скамье и сказал:
– Я должен его уничтожить! И я уничтожу эту жирную гадюку, как только смогу снять повязку! Не понимаю, почему Канок этого не делает? Чего он ждет? Ждет, когда вырасту я? Ведь он же прекрасно знает, что я не могу… управлять своим даром. А он может! Как же можно сидеть здесь, молча страдать и даже не пытаться отомстить за смерть Меле!
Я никогда прежде не говорил Грай ничего подобного. Да и себе вряд ли такое говорил. И, произнося эти слова, я вдруг ощутил жаркий прилив гнева. Но ответ Грай прозвучал холодно:
– Ты хочешь, чтобы твой отец умер?
– Я хочу, чтобы умер Драм!
– Ты же знаешь, что Огге Драм ни днем, ни ночью не отпускает от себя охранников, и эти люди вооружены мечами и кинжалами, а стены его Каменного Дома охраняют отборные лучники. И, между прочим, у его сына Себба имеется тот же дар. Да и Рен Корде преданно служит Драму. И все его приспешники только и следят, нет ли какой угрозы со стороны Каспроманта. Неужели ты хочешь, чтобы Канок один отправился в это дьявольское логово и погиб?
– Нет…
– Ты же не думаешь, что он будет убивать исподтишка – как ТОТ убил твою мать, подкравшись к ней в темноте? Неужели ты думаешь, что Канок на такое способен?
– Нет, – сказал я и уронил голову на руки.
– Мой отец говорит, что он уже почти два года все боится, что Канок вскочит на коня и помчится в Драммант убивать Огге Драма. Точно так же, как он тогда помчался в Дьюнет. Только теперь он бы поехал один…
Мне нечего было возразить ей. Я понимал теперь, почему Канок медлит, почему так ведет себя. Ради тех людей, которые нуждаются в его защите. Ради меня.
Грай долго молчала, потом сказала:
– А может быть, вы вообще не можете использовать свой дар в обе стороны. Я, например, могу только «вперед».
– Тебе повезло.
– Да, – согласилась она. – Хотя моя мать так не думает. – Она резко встала и сказала: – Коули! Пойдем, прогуляемся?
– Что ты хотела сказать про свою мать?
– Пожалуйста: моя мать хочет, чтобы я с нею вместе поехала в Барремант на зимнюю охоту. Она сказала, что если я с ней не поеду и не стану призывать зверей охотникам, то лучше мне поскорее найти себе мужа, потому что вряд ли жители Роддманта согласятся содержать меня, если я не стану пользоваться своим даром для охоты.
– А Тернок что говорит?
– Отец очень опечален и обеспокоен; он не хочет, чтобы я огорчала маму, и не понимает, почему я не хочу быть брантором.
Я мог с уверенностью сказать, что Коули стоит рядом и терпеливо ждет, готовая к обещанной прогулке. Так что я тоже встал, и мы вышли из дому. Моросил дождь, но ветра не было совсем.
– А почему ты не хочешь быть брантором? – спросил я.
– А ответ целиком есть в той истории про муравьев… Идем! – И она решительно двинулась вперед, не обращая внимания на дождь. Коули потянула меня за ней.
Этот очень тревожащий разговор был мне понятен лишь наполовину. Грай что-то сильно беспокоило, но я ничем не мог помочь ей, а совет ее матери насчет скорейшего замужества и вовсе заставил меня помалкивать. Поскольку глаза мои были скрыты повязкой, мы даже не упоминали о том обещании, которое дали когда-то над водопадом. Я не мог заставить Грай держать данное слово. Да и зачем? Сам я легко мог от него отказаться. Нам ведь было всего по пятнадцать лет. И не возникало никакой необходимости спешно что-то предпринимать. Даже говорить об этом необходимости не было. Мы оба и так все понимали. В Верхних Землях помолвки заключаются порой очень рано, но люди редко женятся, пока им не исполнится хотя бы лет двадцать. И я уверял себя, что Парн просто пугает Грай. Но все же чувствовал, что эта угроза нависла и надо мной.
То, что Грай говорила о наших дарах, имело, конечно, и для меня определенный смысл, но все же представлялось мне чистой теорией; если не считать рассуждений о ее собственном даре. Этот дар, как она сказала, можно использовать в обе стороны. Если под словом «назад» она имела в виду способность призывать животных для того, чтобы их потом убили охотники, тогда «вперед» означало работу с домашними животными – воспитание ездовых и рабочих лошадей, дрессировку собак, лечение животных. Призывать тех, кто удостоил тебя своим доверием, и что-то дать ему, помочь, а не предать его – вот как она это себе представляла. И если это действительно так, то разубедить ее не сможет даже Парн.
Но правда и то, что обучение лошадей и дрессировка собак считались в наших краях таким делом, которому может научиться любой. Фамильный дар Барре – это умение призвать дичь к охотникам. И Грай действительно не сможет стать брантором ни в Роддманте, ни где-либо еще, если не захочет этим даром пользоваться. Если – как это, видимо, представляется Парн – не станет прославлять свой дар, а предаст его.
А я? Не пользуясь своим даром, отказываясь от этого, не доверяя самому себе – разве я не предаю свой дар?

 

В общем, этот год все тянулся и тянулся, и казалось, ему не будет конца, хотя теперь каждый день у меня было по одному действительно светлому часу – на заре. И вот в самом начале зимы в Каспроманте объявился этот беглец.
Он был на волосок от гибели, даже не подозревая об этом, когда пересек границы наших владений и спустился со стороны западных овечьих пастбищ в том самом месте, где мы тогда встретились с гадюкой. В тот день Канок как раз осматривал там изгородь – он старался объезжать наши границы с Драммантом и Кордемантом как можно чаще, – и увидел, что какой-то парень, перепрыгнув через стену, стал спускаться вниз по склону холма. «Красться» – как сказал Канок. Разумеется, мой отец, развернув Бранти, тут же налетел на незваного гостя, точно сокол на мышь. «Я уж и левую руку поднял, – рассказывал он. – Я был почти уверен, что этот тип явился воровать овец или хочет увести нашу Серебряную Корову. Не знаю уж, что меня тогда остановило».
В общем, Эммона он тогда не уничтожил, но остановил его и потребовал объяснить, кто он такой и зачем сюда забрался. Возможно, Канок почти сразу понял, что это чужак – не овечий вор из Драмманта или из горных долин, а каллюк.
А может, когда он услыхал речь Эммона, его мягкий говор жителя Нижних Земель, это смягчило его сердце. Так или иначе, а он вполне спокойно выслушал историю Эммона о его скитаниях, о трудном пути из Даннера, о том, что он совершенно не представляет куда попал и просто искал хоть какое-нибудь человеческое жилье, чтобы переночевать, согреться и, может быть, немного заработать. Холодные моросящие декабрьские дожди уже затянули горы, а у этого несчастного даже теплой куртки не было – так, тощенькая куртенка и шарф, который совершенно не грел.
Канок отвел его на ту ферму, где старуха с сыном в свое время приглядывали за белыми телками и где теперь содержалась наша Серебряная Корова, и сказал, что если Эммон хочет, то пусть завтра приходит в Каменный Дом: может, для него какая-нибудь работенка и отыщется.
Да, я ведь еще не рассказывал о Серебряной Корове. В нее превратилась та белая телочка, которая осталась у нас, когда воры увели в Драммант двух ее сестер. Это была самая красивая корова во всех Верхних Землях. Когда она стала взрослой, отец с Аллоком отвели ее в Роддмант и там ее скрестили с белым быком, принадлежавшим Терноку. Каждый, кто видел нашу корову, восхищался ею. В первый раз она принесла двух телят, телочку и бычка, а во второй – двух телочек. Та старуха с сыном, помня о своей тогдашней оплошности, ходили за ней как за принцессой, глаз с нее не спускали, без конца чистили и мыли ее молочно-белую шкуру, старались накормить повкуснее и нахваливали ее всем и каждому. Это они придумали ей такое имя – Серебряная Корова. Наконец-то благодаря Серебряной Корове и ее сестрам стадо, о котором так давно мечтал Канок, стало постепенно разрастаться. У старухи Серебряная Корова чувствовала себя просто отлично, но как только ее телята окрепли, отец перевел их всех на верхние пастбища, подальше от опасных границ с Драммантом.
В общем, на следующий день тот бродяга из Нижних Земель явился к нам, и Канок встретил его довольно приветливо, да и слуги отнеслись к нему хорошо, без настороженности; они накормили его, дали ему теплый плащ, хоть и старый, но еще вполне приличный, и с удовольствием слушали его рассказы. Всегда ведь неплохо, когда среди зимы в доме появляется новый человек с новыми историями.
– Он говорит совсем как наша дорогая Меле, – прошептала Рэб, пуская слезу. Я, конечно, слез не ронял, но и мне слушать мягкий говор Эммона было приятно.
На самом-то деле в это время года работы на фермах не было никакой, во всяком случае, такой, для которой требовались бы дополнительные руки, но согласно старинной традиции горцы всегда принимали в дом странников и старались щадить их гордость, предлагая хотя бы видимость работы – если, конечно, не окажется, что человек этот к вам заслан теми, с кем вы враждуете. В таком случае его обычно вскоре находили мертвым где-нибудь за пределами ваших владений. Нам сразу же стало ясно, что Эммон совершенно не разбирается ни в лошадях, ни в овцах, ни в коровах, да и в земледелии ничего не смыслит. Но упряжь-то может чистить кто угодно, вот отец и определил его чистить упряжь, и он ее действительно чистил – время от времени. В общем, щадить его гордость оказалось совсем нетрудно.
Большую же часть времени он проводил со мной или же мы сидели вместе с Грай в нашем любимом уголке у большого камина, а по другую сторону очага женщины, прявшие шерсть, без конца тянули свои длинные негромкие песни. Я уже рассказывал, какие мы примерно вели беседы с Эммоном. Надо сказать, беседы эти доставляли нам огромное удовольствие хотя бы потому, что он был из такого мира, где тревожившие нас проблемы не имели ни малейшего смысла, так что он бы, наверное, даже и не понял ни одного из наших мрачных вопросов, и мы не считали нужным их ему задавать.
Но когда он сам спросил, отчего у меня на глазах повязка, и я рассказал ему, что это отец запечатал мне глаза, он был настолько потрясен, что не рискнул расспрашивать дальше. Он, видно, почувствовал, что земля качнулась у него под ногами, как говорят у нас в горах, и не решился лезть дальше в это болото. Но слуг в доме он все же порасспросил, и они рассказали ему, что глаза Молодому Орреку запечатали потому, что он обладает «диким даром» и способен невольно уничтожить любого человека, любую вещь, какая только попадется ему на глаза; мало того, они, похоже, рассказали ему даже и о Слепом Каддарде, и о том, как Канок совершил налет на Дьюнет, а может, и о том, как умерла моя мать. Все это, должно быть, сильно поколебало его неверие в дары горцев, но, мне кажется, он продолжал считать, что в значительной степени это все-таки суеверия невежественных людей, попавших в ловушку собственных страхов.
Эммон очень привязался к нам с Грай; он искренне нам сочувствовал и понимал, как мы ценим его общество; я думаю, ему очень хотелось сделать для нас доброе дело – немного просветить нас. Когда же до него дошло, что я сам, по собственной воле, продолжаю оставаться слепым – он уже знал к этому времени, что глаза завязал мне мой отец, – он был по-настоящему потрясен.
– Зачем ты так поступаешь с собой? – спросил он. – Но ведь это сущее безумие, Оррек! В тебе нет ни капли зла. Ты и мухе не причинил бы вреда, даже если б смотрел на нее весь день!
Он был взрослым мужчиной, а я – мальчишкой; он был вором, а я – честным человеком; он повидал мир, а я его никогда не видел, но я куда лучше знал, что такое зло.
– Зла во мне сколько хочешь, – сказал я ему.
– Ну хорошо. Немного зла есть даже в самых лучших из людей, так не проще ли дать ему выход, признать его, а не лелеять его, не давать ему расти в темноте, или я не прав?
Его совет был дан исключительно из добрых побуждений, но для меня он оказался и оскорбительным, и болезненным. Не желая отвечать ему грубо, я встал, что-то сказал Коули и вышел из зала. Выходя, я слышал, как он сказал Грай: «Ах, да он уже и сейчас почти как его отец!» Что ответила Грай, я не знаю, но Эммон никогда больше не пытался давать мне советы насчет моей повязки на глазах.
Интереснее и безопаснее всего было разговаривать о том, как «обламывают» лошадей и приручают животных, или рассказывать друг другу разные истории. Эммон не слишком хорошо разбирался в лошадях, но повидал немало хороших коней в городах Нижних Земель и все же признал, что нигде кони не были так хорошо обучены, как у нас; даже старые Чалая и Сероухий, не говоря уж о Звезде. Если погода была довольно приличной, мы выходили из дому, и Грай показывала Эммону все чудеса выездки и аллюры, которым научила Звезду и о которых я знал только по ее описаниям. Я слышал, как Эммон громко восхищается, и представлял себе Грай верхом на Звезде – хотя, к сожалению, эту молодую кобылу я никогда и не видел. Я и Грай очень давно уже не видел и не знал, какой она стала сейчас.
Порой в голосе Эммона, когда он разговаривал с Грай, мне слышалась какая-то особая интонация, заставлявшая меня насторожиться; какая-то особая вкрадчивость, почти льстивость. Чаще всего, правда, он разговаривал с ней так, как мужчина и должен разговаривать с юной девушкой, почти девочкой, но иногда, видимо, забывался, и голос его звучал так, как у мужчины, который пытается привлечь внимание понравившейся ему женщины.
Впрочем, его уловки ни к чему не приводили. Грай отвечала ему, как и подобает простой и грубоватой деревенской девчонке. Эммон ей нравился, но в целом мнения о нем она была не слишком высокого.
Когда шел дождь и дул ветер или над холмами поднималась пурга, мы просиживали в нашем уголке у камина почти весь день. Когда нам перестало хватать тем для разговоров – поскольку Эммон оказался довольно плохим рассказчиком и мало что мог поведать нам о жизни в Нижних Землях, – Грай попросила меня рассказать какую-нибудь историю. Ей нравились героические легенды Чамбана, и я рассказал одну из них – о Хамнеде и его друге Омнане. Затем, подкупленный жадным вниманием своей аудитории – ибо прядильщицы тоже стали прислушиваться – перестали петь, а некоторые даже и прялки свои остановили, – я решил прочесть им еще и поэму из священных текстов храма Раниу, записанную для меня матерью. В поэме, правда, имелись небольшие пропуски – в тех местах, где Меле изменяла память, – и я, желая сохранить целостность повествования, сам заполнял их. Язык поэмы был настолько музыкальным, что я необычайно воодушевлялся каждый раз, когда читал ее, и сейчас мне казалось, что моими устами поет сам этот древний автор. Когда я наконец умолк, то впервые в жизни услышал ту тишину, которая служит рассказчику наивысшим вознаграждением.
– Клянусь всеми именами на свете! – воскликнул Эммон с восторгом и изумлением.
Со стороны прядильщиц тоже донесся восхищенный шепот.
– И откуда только ты узнал и эту историю, и эту старинную песнь? – искренне удивился Эммон. – Ах да, понимаю: от матери! Но неужели ты с одного раза сумел все так хорошо запомнить?
– Нет, конечно. Она все это записала для меня, – сказал я, не подумав.
– Записала? Так ты умеешь читать? – Эммон был потрясен. – Но ведь не с повязкой же на глазах ты читать учился!
– Да, я умею читать. И, разумеется, когда я этому учился, глаза мои не были завязаны.
– Ну и память же у тебя, парень!
– Память – это глаза слепого, – сказал я с некоторой угрозой, чувствуя, что вел себя неосторожно и перешел все допустимые пределы, так что теперь мне лучше самому перейти к наступлению, пока не поздно.
– Значит, твоя мать учила тебя читать?
– И меня, и Грай.
– Но что же вы можете читать тут, в горах? Я у вас ни разу ни одной книги не видел.
– Мать сама написала для нас несколько книг.
– Ничего себе! Послушай, парень, у меня тоже есть одна книга… Я… Мне ее подарили – там, внизу, в столице. Я ее сунул в заплечный мешок на всякий случай, надеясь, что она, может, окажется ценной и я что-нибудь смогу за нее выручить. Но тут она, похоже, никому не нужна. Кроме вас с Грай. Надо, пожалуй, пойти да разыскать ее. – Эммон ушел и вскоре вернулся, сунув мне в руки какую-то коробочку или шкатулку, глубиной не больше вершка. Крышка шкатулки легко приподнялась, и под ней вместо пустоты я нащупал странную материю, похожую на шелковое полотно. И дальше было еще много таких же шелковистых кусочков, скрепленных с одного края, как в той книжке, которую сделала моя мать, но здесь полотно было гораздо тоньше и более гладкое, так что листать книгу было очень легко. Страницы эти казались очень хрупкими и прочными одновременно, и я с глубочайшим восхищением касался этого небывалого чуда. Мне страстно хотелось увидеть книгу, как следует разглядеть ее, но я протянул ее Эммону и попросил:
– Почитай немного, пожалуйста.
– Нет уж, пусть лучше Грай почитает, – быстро сказал Эммон.
Я слышал, как Грай переворачивает страницы. Затем она с огромным трудом по буквам прочитала несколько слов и сдалась:
– Здесь даже буквы выглядят совсем иначе, чем в книжке Меле, – растерянно сказала она. – Они такие маленькие, черненькие и куда более прямые, чем у нее; и все похожи одна на другую.
– Это печать, – со знанием дела сообщил Эммон, но когда я захотел узнать, что это такое и как печатают книги, объяснить как следует он не сумел. – Этим обычно священники занимаются, – сказал он. – У них есть такие специальные колеса, вроде прессов в давильне, знаешь…
Зато Грай постаралась как можно лучше описать мне эту книгу: ее крышка – Грай имела в виду переплет – была из кожи, вероятно телячьей, с плотными блестящими уголками, по краю тянулся красивый орнамент из золотых листьев, а в середине было красной краской написано какое-то слово.
– Она очень красивая, очень! – восхищалась Грай. – Это, должно быть, просто драгоценная вещь!
И она, наверное, протянула книгу Эммону, потому что он сказал:
– Нет, нет; это вам, тебе и Орреку. Если сумеете ее прочитать – отлично. А не сумеете, то, может, тут случится проходить кому-нибудь, кто умеет читать, а вы ему ее и покажете: пусть думает, что вы – великие ученые. – Он, как всегда, весело рассмеялся, и мы стали благодарить его, а он снова вложил книгу в мои руки. Я прижал ее к себе. Это действительно была драгоценная вещь.
Утром, едва рассвело, я наконец снял повязку и увидел ее – и золотые листья, и написанное красным слово «Превращения». Я раскрыл книгу и увидел бумагу (которую все еще считал просто очень тонкой тканью), обворожительные, крупные и округлые буквы на титульной странице, маленькие черные печатные буковки, точно муравьи, расползшиеся по каждому из этих белых листов… Все они были одинаково толстенькие и крепенькие. И я отчего-то представил себе ТОТ муравейник у тропы над Рябиновым ручьем и муравьев, вбегающих и выбегающих из него, спешащих по своим делам, и от охватившего меня отчаяния я ударил по этим «муравьям» всей своей силой – и рукой, и глазом, и словом, и волей, – но они по-прежнему расползались кто куда и не обращали ни на меня, ни на мой дар ни малейшего внимания. Я закрыл глаза… Потом снова открыл. Книга по-прежнему лежала передо мной. И я прочел строчку: «Так, в молчании, принес он обет в душе своей…» Это было нечто вроде истории в стихах. Я медленно перелистал страницы, потом вернулся к самому началу поэмы и углубился в чтение.
Коули шевельнулась у моих ног и вопросительно посмотрела на меня. Я тоже посмотрел на нее. И увидел перед собой средних размеров собаку с плотной курчавой и довольно короткой черной шерстью, особенно мягкой на ушах и на длинной морде, с высоким умным лбом, ясными, внимательными, темно-карими глазами, смотревшими прямо мне в лицо.
Я был настолько возбужден и увлечен чтением, что совсем позабыл выставить Коули из комнаты, прежде чем снять с глаз повязку!
Коули встала, по-прежнему глядя прямо на меня. Она тоже несколько растерялась, но чувство собственного достоинства и ответственность передо мной не позволяли ей это показывать.
– Коули, дорогая, – сказал я ей дрожащим голосом и погладил по морде. – Это же я! – Она понюхала мою руку: да, это действительно был я.
Я опустился возле нее на колени и обнял ее. Мы с ней не слишком часто открыто проявляли свою любовь друг к другу, но на этот раз и она прижалась лбом к моей груди и замерла. А я сказал:
– Коули, запомни: я никогда не причиню тебе зла!
Она это знала. И с готовностью посмотрела на дверь, словно говоря: так мне гораздо приятнее, но я все же готова выйти и подождать снаружи, если уж у нас так заведено.
– Не надо, Коули, останься, – сказал я ей. И она, с облегчением вздохнув, легла возле моего стула, а я вернулся к чтению.
Назад: Глава 14
Дальше: Глава 16