27
Опять закрутили Веру привычные дела и хлопоты, в их круговерти Вера и книгу редко брала в руки, разве что в электричке, почти не успевала смотреть телевизор, а беседа со следователем и встреча с Ниной отошли в прошлое. Будто и случились год назад.
Среди прочих Вериных дел были уколы. Вера вместе с двумя пожилыми медсестрами – Неведомской и Красавиной, жившими в Никольском, – по назначению районных врачей чуть ли не каждый день колола никольских больных. Кто был с диабетом, кто страдал сердцем, кто, простудившись, нуждался в инъекции пенициллина. Вера делала уколы ловко, Тамара Федоровна удивлялась ее способностям, о легкости и точности ее шприца знали в Никольском, оттого на нее спрос был как на модную портниху. В среду ей надо было колоть двоих – Николая Антоновича Спицына и старуху Кольцову, ту в вену.
Вера приехала с занятий из Вознесенского, поела наскоро, переоделась, положила блестящую коробку со шприцами в хозяйственную сумку и поспешила к больным. Прежде она зашла к Спицыным. Спицыны жили в достатке, Николай Антонович, отставной военный, получал хорошую пенсию, дочь его кончила институт и вышла замуж за однокурсника, дом их был обставлен как московская квартира. Николай Антонович говорил громко, шутил и то и дело спрашивал Веру, не кажется ли он ей похожим на Моргунова из «Кавказской пленницы», когда тому делают укол. Он был с ней приветлив, в праздники дарил шоколадные конфеты и плитки «Аленки». Улыбалась Вере и жена Спицына – Нина Викторовна, женщина цветущая и энергичная. Вере приятно было приходить к Спицыным, ей нравилась их внучка Леночка. Иногда, правда, ее коробили и смущали на секунду шутки Николая Антоновича – наедине с ней он позволял себе двусмысленные и соленые выражения, – но, в конце концов, они ее не обижали. Бог с ним, старик все же.
Вера подошла к калитке Спицыных, позвонила. Вышла Нина Викторовна, приструнила овчарку Принцессу, открыла калитку. Нина Викторовна кивнула Вере холодно, постояла молча, словно желая сказать ей что-то, но ничего не сказала, а повернулась и пошла в дом. На кухне Вера зажгла газ, поставила на плиту ванночку со шприцами, села на табуретку, достала из сумки сорванное со штрейфлинга яблоко. «Вера! Здравствуй!» – услышала она, обернулась. Леночка появилась на кухне. Леночке шел тринадцатый год, она была бледненькой, тонконогой. Вера жалела ее, разговаривала как с приятельницей, и Леночка привязалась к ней, смотрела на нее чуть ли не влюбленными глазами. Теперь Вера, удивленная холодным приемом Нины Викторовны, обрадовалась девочке. Но не успели они перемолвиться словом, как вошла Нина Викторовна и сказала резко: «Лена, что ты здесь вертишься? Иди сейчас же к себе. Мы уже, кажется, с тобой все обговорили». Леночка взглянула расстроенно и виновато в Верину сторону и, помявшись, ушла из кухни. Николай Антонович в пижаме, коричневой, горошком, лежал на диване, против обыкновения, встретил Веру молча, не шумел и не острил, сказал лишь: «Спасибо». – «Пожалуйста, – кивнула Вера. – Завтра приду в это же время». В прихожей ее ждала Нина Викторовна, Вера хотела пройти мимо нее, однако остановилась. Нина Викторовна сказала:
– Вера, ты на нас не обижайся, но... видишь ли... тебе, наверное, далеко ходить к нам и неудобно... Поэтому мы договорились с Неведомской, она будет теперь делать уколы Николаю Антоновичу...
– Почему же мне далеко ходить? – растерялась Вера.
Тут дверь в столовую открылась и Николай Антонович возник на пороге. Был он в смущении и неловко, под мышкой, держал большую коробку московских конфет. Нина Викторовна тут же подскочила к нему и вытолкала мужа в комнату.
– Коля, Коля, что ты, что ты! Тебе лежать надо! Потом... потом... Тебе нельзя волноваться!
– Вы мне не доверяете, что ли? – спросила Вера. – Я колю лучше Неведомской, она вам может подтвердить.
– Нет, Вера, пойми, не в этом дело, – сказала Нина Викторовна сердито: неуместное появление мужа, видно, разозлило ее, хотя и теперь она старалась быть вежливой и как бы просительницей.
– А в чем?
– Ну, ты должна понять это сама...
– Я не понимаю, что вы имеете в виду.
– Мне не хотелось бы напоминать тебе об этом... Но о тебе говорят, сама знаешь что... А у нас растет девочка. И совсем не нужно, чтобы она... Даже если и весь дым без огня.
– Ах вот оно что! – вспыхнула Вера.
– Мы понимаем, что ты теряешь больного и, следовательно, имеешь материальный ущерб, и поэтому мы платим тебе за сделанные уколы и за несделанные. И вот еще три рубля сверх того. Вот возьми.
– Да подавитесь вы своими деньгами! – Вера резко отвела протянутую ей руку с синими бумажками, чуть ли не оттолкнула при этом самое Нину Викторовну. – Теряю! Побольше бы мне таких потерь! Я, что ли, к вам напросилась? Ноги моей больше в вашем доме не будет!
Нина Викторовна смотрела на нее гордо и с чувством превосходства, маленькие ноздри ее сузились, а губы выгнулись в презрительной усмешке. Видимо, она долго готовилась к этому разговору, страдая по своей деликатности, наверное, он казался ей тяжелым и некрасивым, но теперь грубые Верины выкрики как бы укрепили ее в необходимости этого разговора и дали Нине Викторовне доводы для оправданий перед самою собой. Она заговорила тихо, всем своим видом давая понять, что она не опустится до базарной брани, как бы ее ни принуждали к этому, но за сдержанностью ее Вера почуяла злобу:
– Ты еще на меня кричишь! Ты! Да ты после того, что натворила, глаза бы от людей прятала! Где совесть-то твоя?.. Я счастлива, что ты у нас больше не появишься – и Леночке не испортишь жизнь дурным, и Колю перестанешь тревожить своей наглостью! А он купил тебе еще коробку конфет! Ты хоть знаешь, как тебя зовут в поселке?!
– Вот что-нибудь у вас случится, – сказала Вера тоже тихо, – прибежите ко мне, будете меня просить, а я не пойду.
«Бог ты мой, что это она? – думала Вера уже на улице. – К Николаю Антоновичу, что ли, приревновала? И он-то хорош!.. Нет, это все из-за того, из-за того, из-за того... Камень, что ли, запустить в их окно? Чтобы стекла зазвенели! Оно и стоит того...»
Потом, выпустив поднятый было с земли камень, она шла по улице и никак не могла утишить свое возмущение. Ей казалось, что весь поселок Никольское, в полном сборе, видел и слышал этот разговор, стоял тихонечко в отдалении, в тридцати шагах, и все слышал. Вот уж от кого она не ожидала подобной сцены! Нина Викторовна, воспитанная женщина, и так все повернула. Вера и сейчас видела брезгливо протянутую ей маленькую руку с аккуратно сложенными деньгами, и воспоминание о них особенно злило Веру. Ради денег, что ли, она неслась, и не раз, по поселку со шприцами и медикаментами, когда к ней прибегали в несчастье и просили о помощи! Спасала мальчишку Егорычевых, когда тот, наглотавшись триаксозина, был почти при смерти, отхаживала старушку Вьюнкову – так что, она о деньгах, что ли, думала тогда? Она в те минуты свои отдала бы, лишь бы не случилось беды! А как было с самим Николаем Антоновичем? Неужели Спицыны забыли об этом?
Полгода назад зять Спицыных, вернувшись из командировки с Севера, привез спирту. Николай Антонович выпил крепко, по старой привычке, и с ним случился приступ. Дочка его, Леночкина мать, в слезах ночью прибежала тогда именно к ней, Вере. Николай Антонович лежал без сознания, посиневший, и, если бы Вера не сделала ему укол кордиамина, спасти его уже не смогли бы – попробуй доберись до больницы. Часа четыре сидела она тогда с Николаем Антоновичем, массировала ему грудную клетку, давала таблетки и все-таки привела его в чувство. Какие только слова не говорили ей Спицыны! А она им отвечала, стараясь быть небрежной: «Да что вы! Я же медик».
«А ведь об отказе она объявила мне после укола! – подумала вдруг Вера. – Раньше-то побоялась! Словно я ее Николая Антоновича могла отравить от обиды... Вот люди! Какого же они обо мне мнения?» Тут Вера вспомнила, что Нина Викторовна дальняя родственница матери Чистякова, и сказала самой себе: «Ну вот. Все к одному».
Кольцова жила через две улицы. Вера шла к ней и все еще возмущалась Спицыными, все еще грозила им в мыслях, а потом подумала: «Вдруг и эта выгонит?»
Кольцова была старухой безобидной и тихой, плохо видела и угощала Веру чайным грибом. В банку для вкуса она клала сушеные лимонные корки, чем особенно гордилась. К Кольцовой Вера пришла хмурая, готовая к неприятностям, однако Кольцова встретила ее хорошо. Когда Вера поднесла шприц к сухонькой коричневой руке, он заплясал в ее пальцах. «Господи, никогда такого со мной не было, – расстроилась Вера. – Я и в вену-то не попаду...» Она отвела шприц. «Что ты?» – спросила Кольцова. «Да так, нездоровится...» Однако она все же собралась и поймала вену. Поговорили по привычке со старухой о пустяках, а Веру все тянуло спросить об одном, да спрашивать было противно. И все же она не выдержала, сказала:
– Как же вы, бабушка, в дом-то свой меня пускаете?
– Что ты вдруг?
– Разве не слыхали, что говорят-то обо мне?
– Почему же, слыхала. Да ведь я знаю тебя.
Вера успокоилась было, выйдя от Кольцовой, но ненадолго. В больнице в Вознесенском, куда она вернулась к двум, Вера подумала вдруг: «А может, Кольцова не гонит меня потому, что Неведомская и Красавина с нее будут брать деньги за уколы?.. И как она сказала: «Почему же, слыхала». Даже удивилась вопросу. Все слыхали, все!.. И хотя Вера говорила себе: «Хватит, хватит об этом», что бы она ни делала в больнице, никак не могла прогнать мысли о сегодняшних уколах. То ей вспоминалась Нина Викторовна и ее презрительные губы и ноздри, то вспоминалось, как сама она с боязнью ждала, что тихая старушка Кольцова укажет ей на дверь, и одно воспоминание было горше другого.
– Вера, – позвала ее старшая сестра Сучкова, – поди сюда. Тебе Елена Ивановна передаст дела.
Вера подошла. Возле старшей сестры стояли санитарки Елена Ивановна и Нюрка Слегина. Нюрка хихикала и говорила Елене Ивановне: «Вы уж там для себя подберите кого поглаже». Елена Ивановна, высокая костлявая женщина, старая дева, по Нюркиным сведениям, была в раздражении и собиралась идти к Тамаре Федоровне жаловаться. Ее на месяц отправляли работать в ванную. Каждой из санитарок по очереди выпадало идти в ванную, но Елену Ивановну обидело то, что ее не предупредили о ванной заранее, а она не перекопала огород. Ванную никто не любил. Работали там каждый день, выходные попадали на субботу и воскресенье, и надо было много мыть и стирать. Мыть больных, мыть ванны – занятий хватало. Вера спросила Елену Ивановну, какие она ей оставляет дела, и посочувствовала ей.
– Вам бы идти в ванную, – вздохнула Елена Ивановна, – таким здоровым.
– Закон не разрешает, – сказала Вера. – Мы подростки.
– Подростки! – с каким-то злорадным торжеством произнесла Елена Ивановна и так поглядела на Веру, что та похолодела.
Она испугалась, что Елена Ивановна скажет сейчас громко, на весь коридор, на все палаты, обидные слова про нее, какие и Творожиха бы не могла придумать, и коридор поддержит ее одобряющим гулом. Или Нюрка Слегина засмеется тихонечко.
Но Елена Ивановна больше ничего не сказала. И Нюрка не засмеялась.
«Надо мне взять себя в руки и проще смотреть на все это, – думала Вера в электричке, возвращаясь домой, – а не то ведь этак я больной попаду в свое же отделение...» Рядом с Верой сидели девчонки-шестиклассницы, жевали конфеты из синего кулька, а напротив место занял понурый мужичок лет тридцати, год назад торговавший в Никольском керосином. Имени его Вера не помнила, все его звали керосинщик. Мужичок этот разговаривал с полной женщиной, по виду его ровесницей. Вера старалась ни о чем не думать и потому слушала то девчонок, то керосинщика. Девчонки спорили, какие «коровки» лучше – чеховской фабрики или подольской. Беленькая девочка говорила, что чеховские конфеты слаще. «Зато наши, подольские, тянутся!» – отвечала ей соседка. «Тянутся, как замазка, к зубам, приклеиваются...» – «Не как замазка, а как жевательная резинка... А вот наши, чеховские, проглатываешь – и все, на стакан чаю три штуки уходит...»
– Вот и рассуди, – сказал керосинщик громко, – есть у нее совесть или нет?
– Да, да, – сочувственно закивала его собеседница.
Керосинщик этот считался в Никольском неудачником, напарник его купил «Москвич» и размордел, а этот был вялый и дохлый, как магазинный огурец, и одевался что в керосинную лавку, что в кино – одинаково. Впрочем, говорили, будто у него скверная жена. Собеседница керосинщика Вере была незнакома, но из разговора Вера поняла, что она его дальняя родственница из Шараповой Охоты.
– Лежу я в больнице, – рассказывал мужичок, – язва-то серьезная болезнь, а она за три месяца заходила ко мне два раза. А из гостинцев приносила одни газеты. Правда, свежие. Тут ей надо отдать справедливость. Вышел я, еду домой, а соседка, Клементьева, встречает, говорит: «Батюшки, тебе и одеться-то не во что будет...» Узнаю – живет она уже не со мной, а с Колькой Зеленовым. И все к нему снесла. Он моего роста. И кушетку к нему снесла. И денег у меня нет, я ведь все на ее книжку клал. Даже кальсоны снесла. Колька напился однажды, стянул с себя брюки, ходил по улице, хвастался: «Во, смотрите, как она меня любит, даже кальсоны с мужа сняла...»
Девочки с конфетами перестали спорить, сидели сконфуженные, отвернулись от соседа, рассматривали деревья за окном.
– А ты что? – спросила женщина.
– А что я? Я ей говорю: «Возвращайся, хошь – с барахлом, хошь – без него. Или разводись».
– А она?
– А она говорит: «Не вернусь и разводиться не стану». Говорит: «Можешь при нас жить. Мы тебя кормить будем, а ты нам приноси прежние деньги».
– Ты этого не делай, – испугалась женщина.
– Вот и я так думаю, – вздохнул керосинщик.
– Подавай на развод. А я тебе невесту подберу.
– Так уж и подберешь? – робко, с недоверием, улыбнулся керосинщик.
– Тут же и подберу. Надьку Калинникову помнишь?
– Надьку-то? Помню...
– На Надьке я тебя и женю.
– Надьку-то! Как же! Помню, – обрадованно улыбнулся керосинщик, видно было, что ему приятно думать о Калинниковой.
– Вот и разводись скорее.
– А ведь я ее любил, – вздохнул керосинщик.
– Кого?
– Жену...
– Ну и что?
– Да ничего...
Керосинщик говорил громко и как бы с удовольствием, слышало его, наверное, полвагона, все и теперь заинтересованно смотрели в его сторону. Не было в его словах волнения, злобы или печали, а была, пожалуй, одна озабоченность. Люди вокруг, казалось, его совершенно не смущали. Словно бы он говорил сейчас о неуродившейся в его огороде картошке и вместе с родственницей своей прикидывал, как в будущем году на той же земле получить картофель хороший. «Вот и мне, вот и мне, – думала Вера, – надо относиться к жизни с таким же крестьянским спокойствием».
Дома она не рассказала о выходке Нины Викторовны, хотя и понимала, что завтра же тихим уличным ветром долетит до матери и сестер весть об отказе Спицыных. Вера ужинала. Соня смотрела телевизор, Надька подсела к ней и стала что-то шептать, оглядываясь при этом на Веру. «Опять что-нибудь про меня услышала...» – словно током ужалило Веру.
– Что ты там шепчешь? – спросила она.
– Это она про кино, – сказала Соня, – жалуется, что у нас в клубе показывают одно старье...
– А что же шептать-то?
– Шуметь не хотели, ты ведь устала.
Вера легла спать, а заснуть не могла. «Я как ворона пуганая, – думала Вера, – все мне мерещится худое. И с Кольцовой, и с Еленой Ивановной, и с девчонками... Я ведь так дойду... От любого слова, от любого взгляда вздрагиваю... Отчего я не могу успокоиться, как керосинщик этот?» И ведь если, подумала она, если взглянуть на последние недели, начиная с того дня, как вернулась мать, спокойно и трезво, то окажется, что дурного в ее жизни случилось не так уж и много. Можно это дурное и на пальцах перечесть. Хорошего было больше. Больше! И простого, обычного было больше, чем дурного. А в этом обычном – училище, дежурства в Вознесенской больнице, повседневная домашняя суета, разговоры с матерью и девочками, сидение у телевизора, наконец. Ведь и это обычное, по нынешним Вериным понятиям, тоже хорошее. Но как бы она ни уставала, как бы ни забывалась в усталости, как бы ни радовали ее любовь, работа, как бы ни радовало платьице для Сони, перешитое из своего ношеного, или черная рябина, схваченная первым ранним заморозком, все равно получалось так, что в мыслях она то и дело возвращалась именно к дурному, а не к хорошему. Словно бы это дурное и было самым существенным в ее жизни, в жизни вообще, и все остальное заслоняло. И впереди каждый день, каждое мгновение она ожидала дурное, а не хорошее. Отчего так? Отчего она, на самом деле, не может быть такой спокойной к жизни, к людям, как встреченный ею в электричке продавец керосина?
Ей вдруг стало казаться, что, если она сейчас же поймет, отчего это, ей станет легче. И, возможно, откроется выход из нынешнего ее положения. Но мысли ее были горестны и летучи и словно бы не сцеплялись одна с одной. Ночью Вера чаще задавала себе вопросы, смуту вносила в душу, и нужен был день, нужна была стирка, шитье или иное ровное и спокойное занятие, мысли за этим занятием устоялись бы, утихомирились, и тогда из них выделилась бы одна, главная, какая и была нужна. Но сейчас Вера не хотела ждать дня.
И тут ее осенило: «Ведь керосинщик, жалкий, болезненный мужичок этот, оттого был спокоен, что с уходом жены в нем самом ничего не изменилось. И мир для него каким был, таким и остался. И в этом мире он может вырастить новый картофель и может завести новую жену, и все ему одинаково... А я ведь теперь другая... Другая!» Она представила, как бы вела себя нынче прежняя Вера. Та уж легко да со смешком отвечала бы на все намеки и сплетни, а Нине Викторовне с удовольствием устроила бы такой скандал, что балованная женщина эта месяц потом пила бы валерьянку и седуксен. И жила бы та Вера припеваючи, несмотря ни на что, плясала бы по-прежнему под трубы с ударными и, всем назло, носила бы парик. Но она стала другая. И знает теперь, что золото, а что – пылинка. Ведь своей болью, своей кровью, своим страданием она уже заплатила за открытие, неужели ей и дальше платить? Неужели ей и дальше мучиться оттого, что она по бабьему безрассудству спутала временное и преходящее с вечным и необходимым? Или до того разрослась, разъярилась в ней неприязнь к этому временному, что любое слово, соединяющее ее с ним, вызывает в ней боль?.. Ничего тут Вера себе не ответила. Может, все оно так и было.
Одно Вера себе сказала: надо переболеть, надо перетерпеть. Пройдет время, и все заживет. Надо стиснуть зубы. Ведь она права и знает теперь истину. Она уверена в этом. Видимо, она чересчур разнервничалась и распустила себя. Неужели она, Вера Навашина, полное ничтожество? Ее одногодки тоже могли быть стойкими людьми, ведь года три назад с мокрыми глазами она читала о том, как погибла Любка Шевцова, себя ставила на ее место и полагала, что и она могла бы быть Любкой... А уж здесь – экое дело! Стиснуть зубы – и все...
Между прочим, уже почти засыпая, она подумала о том, что, пока мать не вышла из больницы, ей, как ни странно, было легче. Она стала старшей в семье, беспокоилась о матери и сестренках, о себе же вспоминала в последнюю очередь. Мать выздоровела и сняла ношу с ее плеч. Может, и теперь ей следует взвалить на себя прежнюю ношу?
После той ночи о никольских пересудах она уже не говорила ни слова, не реагировала и ни на какие реплики, казавшиеся ей обидными, хотя, случалось, готова была и вспылить. Сдерживала себя. Выход же своему раздражению она нередко давала в семье. Бывала с домашними резкой и обидчивой. Но они-то терпели. Сергей тоже терпел ее капризы, чаще молчал и иногда говорил: «Все образуется... Все само собой образуется...» – он и вправду очень верил в то, что все само собой образуется. «Что образуется? – возмущалась Вера. – Болезнь у меня образуется на нервной почве! Вот что». Однажды, когда она расплакалась из-за пустяка, Сергей спросил: «Может, ты ребенка носишь?..» Нет, ребенка она не носила. Но тут же Вере явилась мысль о том, что ей необходимо забеременеть, она посчитала, что ребенок им с Сергеем нужен, он и есть выход из положения. Все разговоры тут же умолкнут, а главное – ей, Вере, будет уже не до собственных переживаний. Сергей был против. Он сказал, что ребенка иметь им еще рано. Доводы его были разумны, однако Вера спорила с ним, раздражалась, дулась на Сергея. Наконец он передумал. Но к тому времени передумала и она. Теперь он просил ребенка, а она говорила: «Нет, ни в коем случае!» Она вообще была с ним неровной.
– Вера, да что с тобой? – сказала однажды Нина, заглянувшая к Навашиным. – Вид-то у тебя какой свирепый. Прямо как Бармалей.
Вера подошла к зеркалу, у которого она стояла полчаса назад, и заметила то, чего не замечала раньше. Напряженное состояние души, угнетавшее ее, отразилось на ее лице. Взгляд у нее стал тяжелый и суровый, а кожа на щеках и скулах словно была натянутой. «Вот тебе и стиснула зубы, – подумала Вера. – Да мне ведь за тридцать сейчас дашь!» И одета она была сейчас плохо, небрежно, как пожилая. Нина расшевелила ее в тот вечер, и Вера дала ей слово, что перестанет ходить мрачной, а одеваться будет тщательнее и «с надеждой», как выражалась Нина. И точно, одеваться она стала опять хорошо и ярко, на работу и в магазин шла как на свидание.