СТАРШИЕ
Луна плавно ускользает за тучку и снова вспыхивает перед носом лодки, а на северном краю неба Сверкающие Попутчики выпускают свои огненные стрелы, отражающиеся в воде. На корме стоит рулевой, полностью поглощенный своей ответственной миссией. Его движения, когда он отталкивается шестом, направляя лодку, неторопливы, уверенны и величавы. Длинная низкая лодка-плоскодонка скользит по черной воде столь же беззвучно, как и ее тень, неотрывно следующая за нею. В лодке виднеется несколько темных человеческих фигур; люди сидят нахохлившись, а один из них вытянулся во весь рост на дощатом настиле; руки его бессильно лежат вдоль тела, а закрытые глаза не видят, как здешняя луна скользит, сверкая, сквозь клочья тумана по залитому звездным светом синему ночному небосклону. Это возвращается домой с войны Фермер из Сандри.
На острове Сандри его давно уже ждут, еще с прошлой весны, когда он ушел вместе с семью другими мужчинами вслед за посланцем королевы, явившимся собирать для нее войско. К лету четверо из них вернулись в Сандри и сообщили, что Фермер был опасно ранен и теперь о нем заботится личный лекарь самой королевы. Они рассказали о том, какую доблесть он проявил в бою, не забыли и о своих воинских подвигах, и о том, как была выиграна эта война. И с тех пор никаких вестей о Фермере больше не поступало.
И вот теперь вместе с ним в лодке плыли трое его товарищей, все это время остававшихся при нем, а также врач, посланный королевой, один из помощников ее личного лекаря. Врач, подвижный и стройный человек лет сорока, настолько устал от долгого ночного плавания по каналу, что первым выпрыгнул на берег, стоило лодке бесшумно скользнуть к каменному причалу Фермы Сандри.
Пока гребцы и встречающие причаливали лодку и поднимали на пристань носилки с раненым, врач двинулся напрямик к дому, который успел увидеть, когда они еще только приближались к острову. На фоне быстро светлевшего неба, которое из темно-синего, ночного, стало почти бесцветным, он разглядел и крылья ветряных мельниц, и кроны деревьев, и крыши домов — в виде черных силуэтов, казавшихся особенно высокими после многих миль ровного водного пространства и бесконечных, заросших тростником каналов и проток.
— Эй, люди, здравствуйте! — крикнул врач, входя во двор. — Просыпайтесь! Сандри домой вернулся!
Первой ожила кухня; там сразу все пришло в движение. Да и повсюду в большом доме вспыхивали огни, слышались голоса, хлопали двери. Парнишка-конюх, спавший на сеновале, кубарем скатился оттуда; какая-то собака лаяла особенно упорно и хрипло, предупреждая о появлении незнакомца; люди выходили и выбегали во двор, куда уже успели внести носилки. И тут же из дома выбежала хозяйка, жена Фермера, накинув длинный зеленый плащ прямо на ночную рубашку; длинные волосы ее были распущены, босые ноги ступали по камням, не чувствуя холода. Подбежав к опущенным на землю носилкам, она опустилась на колени и склонилась над неподвижным телом, тихонько окликая мужа: «Фарре, Фарре!» И в эти мгновения все вокруг замерли в полной неподвижности и безмолвии. Наконец она подняла голову и, чуть откинув ее назад, прошептала:
— Он умер!
— Нет, он жив, — возразил ей врач.
И самый старший из тех мужчин, что несли носилки, Паск-шорник, подтвердил своим рокочущим басом:
— Он живой, Макали-дема. Но рана его была глубока.
Врач с жалостью и уважением посмотрел на жену Фермера, на ее маленькие босые ноги, на ее чистые растерянные глаза, и сказал:
— Дема, ты позволишь нам занести его в дом? Ему бы надо в тепло.
— Да-да, конечно, — сказала она и тут же вскочила и бегом бросилась к дому, чтобы приготовить для мужа постель.
Когда же те, что несли носилки, снова вышли из дома, во дворе их уже ждала добрая половина населения Сандри; люди надеялись, что уж теперь-то им расскажут всю правду. Больше всего взглядов было устремлено на старого Паска, и тот, выйдя во двор, неторопливо обвел глазами толпу, но ничего не сказал. Это был крупный, неторопливый, немолодой мужчина, могучий, как дуб, с несколько необычным, словно застывшим лицом, покрытым глубокими морщинами.
— Он жить-то будет? — осмелилась все же спросить одна из женщин. Паск еще некоторое время молча смотрел на собравшихся, но потом все же ответил:
— Ничего, мы поставим его на ноги и в землю воткнем.
— Да, да! — закричали женщины, принимаясь ахать, охать и вздыхать.
— И наши внуки и правнуки будут знать его имя, — прибавила Диади, жена Паска, пробираясь сквозь толпу к мужу. — Ну, здравствуй, старичок! — сказала она ему.
— Здравствуй, старушка! — откликнулся Паск. Они смотрели друг на друга, и было видно, что они одного роста.
— Все еще носят тебя ноги-то? — спросила она.
— А как же иначе я бы в родные края вернулся? — ответил Паск. Губы его, словно по привычке, были так плотно сомкнуты, что ему даже улыбнуться не удалось, но в глазах у него все же поблескивали искорки смеха.
— Что-то больно долго ты возвращался. Ладно, идем, старичок. Ты ведь небось с голоду помираешь? — И они рука об руку двинулись по улице, ведущей к мастерской шорника и конным выгулам. А двор продолжал гудеть, точно пчелиный улей; люди, разбившись на две группы, собрались вокруг двух других, только что вернувшихся земляков, расспрашивая их и делясь своими новостями; и разговор шел о войне, о столице, о здешних болотистых островках, о хозяйстве.
А Фарре отнесли в дом, в красивую комнату с высокими потолками, и уложили на постель, где только что спала его жена, так что постель еще хранила ее тепло. Рядом с раненым стоял врач, столь же суровый, напряженный и торжественный, как и рулевой в той лодке, на которой они сюда приплыли. Врач не спускал глаз с лица Фарре, держа пальцы у него на пульсе. И все вокруг него точно застыло.
В изножье кровати замерла, почти не дыша, жена Фарре. Впрочем, вскоре врач повернулся к ней и ободряюще кивнул, что должно было означать: очень неплохо, гораздо лучше, чем можно было ожидать.
— Он, похоже, и не дышит совсем, — прошептала женщина. Глаза ее казались огромными на хмуром, застывшем от сдерживаемой тревоги лице,
— Он дышит, — заверил ее врач. — Дышит медленно и глубоко. Дема, меня зовут Хамид, я помощник королевского лекаря, доктора Сейкера. И Ее Величество, и доктор Сейкер проявили столько заботы о твоем муже! Они также пожелали, чтобы я сопровождал его и оставался здесь столько времени, сколько потребуется, дабы оказать ему и всем вам любую посильную помощь. Ее Величество велела мне передать вам, что она очень благодарна твоему мужу за принесенную им жертву, высоко чтит то мужество, которое он проявил у нее на службе, и сделает все, что в ее силах, дабы доказать герою свою благодарность и уважение. Хотя, как она выразилась, никаких почестей не хватит, дабы воздать ему по заслугам.
— Благодарю тебя, — сказала жена Фарре, хотя, по всей видимости, лишь отчасти слышала то, что он говорил, ибо, не отрываясь, смотрела в неподвижное лицо мужа. И врач заметил, что она не в силах сдержать дрожь.
— Ты, должно быть, замерзла, дема, — с нежностью и почтением сказал ей Хамид. — Тебе бы следовало одеться потеплее.
— А ему достаточно тепло? Он не замерз там, в лодке? Я могу приказать разжечь огонь…
— Нет, не надо. Ему вполне тепло, дема. А тебе все же стоит одеться.
Она диковато на него глянула, словно видя его впервые, и кивнула:
— Да. Хорошо. Спасибо за заботу.
— Я зайду чуть позже, — сказал врач и, приложив руку к сердцу, тихо вышел из комнаты, прикрыв за собой массивную дверь.
Он прошел через весь дом в то крыло, где находилась кухня, и попросил подать ему еды и питья, ибо умирал от голода и жажды, да и ноги у него совершенно не слушались, потому что всю ночь просидел, скрючившись, на дне той проклятой лодки. Он не страдал особой застенчивостью, да и к тому же привык, чтобы его просьбы выполняли сразу. Путешествие их было долгим — сперва посуху от столицы, затем на лодке по бесконечным каналам и болотистым протокам, где гребцам приходилось отталкиваться шестами; за все это время один лишь Широкий остров показался Хамиду местом достаточно гостеприимным. Во всяком случае, таким, где можно было остановиться и передохнуть. А потом снова потянулись каналы и протоки, и солнце целыми днями нещадно палило, а дневную жару сменяли долгие, похожие на дурной сон, мучительные ночи, полные всевозможных неудобств. Больше всего Хамиду хотелось сейчас, чтобы обитатели Фермы задавали ему поменьше вопросов о состоянии Фарре и о том, что с ним будет дальше, и он постарался отвлечь их, требуя все новые кушанья, которые ему с удовольствием подавали. Вот и хорошо, пусть лучше накормят его как следует и посмотрят, как он работает. Ему совсем не хотелось рассказывать им больше того, что уже узнала от него жена хозяина Фермы.
Впрочем, они — то ли из осторожности, то ли из уважения к гостю, то ли понимая его чувства — никаких прямых вопросов о Хозяине Фермы ему и не задавали, хоть и состояние Фарре их, безусловно, тревожило. Они лишь обиняком спросили Хамида, точно ли Фарре будет жить, и его положительный ответ их, казалось, полностью удовлетворил. На некоторых лицах, правда, читалось и нечто иное: у одних пассивно-задумчивое смирение, у других некое хитроумное лукавство. Один молодой парень выпалил было: «А что, он действительно тогда превратится…» — и тут же умолк под тяжелыми взглядами пяти или шести старших островитян.
Да уж, эти островитяне с Сандри явно лишнего слова не вымолвят, понял Хамид. Все они, кроме самых юных, показались ему какими-то старообразными: с покрытой шрамами, задубевшей от ветров и потемневшей от солнца кожей, с ранними морщинами и сединой, с изуродованными работой узловатыми руками, с густыми, жесткими, сухими волосами. Лишь глаза у них были молодые — быстрые, внимательные. А у некоторых глаза имели совершенно необычный оттенок — янтарный; такие глаза были, например, у Паска, у его жены Диади и у некоторых других, в том числе и у самого Фарре. Когда Хамид впервые увидел Фарре — еще до того, как тот впал в глубокую кому, — он был просто поражен мужественной красотой его лица с резкими, четкими чертами и очень странными, светлыми, какими-то светящимися глазами. Островной диалект очень сильно отличался от того языка, которым пользуются на материке, но Хамид, выросший не так уж далеко от этих болотистых мест, местных в общем понимал неплохо. А под конец долгого, весьма разнообразного и в высшей степени вкусного завтрака он и сам уже глотал гласные в словах, подражая здешним жителям.
В огромную хозяйскую спальню он вернулся с тяжело нагруженным подносом. Как он и предполагал, жена хозяина дома, уже одетая и обутая, как полагается, сидела рядом с постелью, положив свою легкую руку на руку мужа. Она вскинула на Хамида глаза и посмотрела на него с вежливым почтением, но… точно на захватчика: пожалуйста, тише, не прерывай наш разговор, не мешай, сделай все, что нужно, и уходи. Хамид не был особым ценителем женской красоты — возможно, потому, что при дворе чересчур часто такую красоту видел, причем на столь близком расстоянии, когда она как бы растворяется, — и все же в душе его шевельнулось волнение при виде этой цветущей женщины, ее прелестного, пленительного тела, полного сил и жажды жизни. Уж она-то была совершенно живой! Она казалась ему похожей на нежную и сильную олениху и была столь же неосознанно обольстительна, как это прекрасное дикое животное. Он еще подумал, а есть ли у нее оленята, и тут же заметил малыша, стоявшего у нее за спиной. В спальне при закрытых ставнях царил полумрак, лишь кое-где мелькали пятнышки и полоски солнечного света, пробивавшегося сквозь щели и высвечивавшего то какой-нибудь предмет мебели, весьма, кстати сказать, тяжеловесной, то изножье кровати, то складки покрывала, то личико ребенка с огромными темными глазами.
— Хамид-дем, — с тревогой окликнула его хозяйка дома. Оказывается, она, несмотря на полную свою поглощенность состоянием мужа, все же запомнила его имя, услышала его тем особым слухом, какой развивается у постели тяжело больного, где каждое слово может нести в себе надежду или приговор. — Я по-прежнему не могу понять, дышит ли он!
— Приложи к его груди ухо, — сказал врач, и голос его неожиданно прозвучал очень громко, значительно громче ее почти шепота, — и сразу услышишь, как бьется сердце, как наполняются воздухом легкие. Хотя это и происходит очень медленно, как я и предупреждал тебя. Вот что, дема: я принес тебе поесть, и ты сейчас сядешь вот здесь, за этот стол, и немного поешь. А чтобы стало чуточку светлее, мы немного приоткроем ставню, вот так. Не беспокойся, его это ничуть не потревожит. Напротив, солнечный свет — это хорошо, это полезно. Но ты непременно должна сесть и позавтракать. Вместе с дочкой. Ведь девочка наверняка проголодалась.
Макали познакомила его с дочерью. Девочку звали Иди, ей было лет пять или шесть. Хлопнув себя ладошкой по груди, там, где сердце, она прошептала скороговоркой: «Да-будет-твой-день-удачлив-дем», и Хамиду показалось, что в этой цепочке слогов всего одна-единственная гласная. А малышка снова спряталась у матери за спиной.
Как приятно быть врачом и чувствовать, что тебя все слушаются, размышлял Хамид, глядя, как хозяйка дома и ее дочка послушно усаживаются за стол и принимаются за еду. Они были похожи друг на друга, как два отражения одного и того же человека, маленькое и большое — в одинаковых юбках и широких шароварах, с одинаковыми длинными шелковистыми косами. Он с умилением заметил, что на стол, пока они ели, не упало ни единой крошки.
Когда Макали встала из-за стола, лицо ее уже не было таким застывшим, а огромные темные глаза, в которых по-прежнему таилась тревога, смотрели почти спокойно. У нее очень мирная душа, подумал он. И почти сразу его опытный глаз врача заметил кое-какие признаки беременности — месяца три, наверное. Макали что-то шепнула девочке, и та побежала прочь. А она сама снова вернулась на прежнее место у постели больного, которое Хамид тут же уступил ей, но предупредил:
— Я собираюсь сейчас осмотреть его рану и заново ее перевязать. Ты останешься, дема, или, может, тебе лучше выйти?
— Я останусь, — сказала она.
— Хорошо, — кивнул он. И, сняв куртку, попросил, чтобы из кухни принесли горячей воды.
— А она у нас по трубам подается, — сказала Макали и подошла к какой-то дверке в дальнем темном углу. Хамид никак не ожидал, что в доме имеются подобные удобства. Впрочем, ему было известно, что некоторые из этих островных ферм представляют собой последний оплот древнейшей цивилизации, а люди здесь умеют использовать для собственного удобства и пропитания неистощимую энергию солнца, ветра и приливов. И при этом они бережно сохраняют тот образ жизни, что был установлен в незапамятные времена их далекими предками, впервые начавшими возделывать эти поля и пасти на этих пастбищах скот, считая такое занятие единственно правильным и надежным. Не показное, даже несколько крикливое, благополучие большого города, а настоящее, глубинное богатство земли чувствовалось и в том исходившем паром кувшине с водой, который Макали подала ему, и в ней самой.
— Тебе не нужно, чтобы вода кипела? — спросила она, и он ответил:
— Нет, вполне достаточно, чтобы она была просто горячей.
Макали двигалась проворно и уверенно, с явным облегчением почувствовав себя хоть в чем-то полезной. Когда взору открылась огромная колото-рубленая рана в животе Фарре, Хамид быстро глянул на молодую женщину, проверяя, не слишком ли болезненно она реагирует на столь ужасное зрелище. Губу она, правда, закусила, но взгляд остался спокойным.
— Выглядит, конечно, хуже некуда, — говорил он, указывая на неровные потемневшие края раны, — но это просто порез и не слишком глубокий; плоть разошлась, когда меч уже выдергивали. Гораздо опаснее то, что вот здесь, где меч проник глубоко, задев внутренности. — Он осторожно ощупал рану. Раненый даже не вздрогнул; он явно ничего не чувствовал. — Меч из раны вытаскивал воин, который и сам уже умирал, — продолжал Хамид. — Твой муж убил его, будучи смертельно ранен, но все же успел вырвать у него меч. Когда его окружили соратники, в левой руке он сжимал вражеский меч, а в правой — свой собственный, но с колен подняться уже не смог… Мы привезли с собой оба эти меча. Смотри, вот здесь был нанесен удар. Довольно глубокий. И лезвие было широким. Удар почти смертельный, но все же не совсем, нет, не совсем… Хотя, конечно, ущерб нанесен большой.
Врач посмотрел женщине прямо в лицо, надеясь, что она ответит на его взгляд, надеясь прочесть в ее глазах понимание, разумное отношение к происходящему и ту признательность, какую он уже видел и в ее глазах, и в глазах ее соотечественников. Но Макали, казалось, была не в силах оторвать взгляд от багровой разверстой раны, и лицо ее казалось замкнутым и очень напряженным.
— Но разумно ли было его трогать, везти его так далеко? — спросила она, не то чтобы интересуясь мнением врача, а просто удивляясь.
— Мой учитель, личный врач королевы, считал, что это не принесет ему вреда, — ответил Хамид. — И оказался прав. Лихорадка у него прошла, и вот уже девять дней, как у него нет жара. — Она кивнула: она и сама знала, какая прохладная у ее мужа кожа. — И рана воспалена, пожалуй, немного меньше, чем два дня назад. Пульс и дыхание достаточно сильные, наполненные. Нет, дема, здесь ему хорошо, и, видимо, здесь ему и следует быть.
— Да, это так, — сказала она. — Спасибо тебе. Спасибо тебе, Хамид-дем. — Ее ясные глаза на мгновение словно в душу ему заглянули, и взор ее тут же вернулся к страшной ране, неподвижному мускулистому телу, безмолвным устам и сомкнутым векам.
Да нет, думал между тем Хамид, если бы это было правдой, она бы наверняка все знала! Ну не могла она выйти замуж за человека, не зная этого! Но она об этом ничего не говорит. Значит, это всего лишь выдумки, легенды… И тут же эта мысль, на мгновение принесшая ему громадное облегчение, сменилась другой: нет, она все знает и прячется от этого знания. Словно тень свою в другой комнате на замок запереть пытается. И на всякий случай затыкает уши — вдруг кто-то скажет об этом вслух.
Он почувствовал, что невольно затаил дыхание.
Жаль, думал он, что жена этого Фарре так молода и не слишком крепка и так сильно любит своего мужа. Жаль, что я и сам не знаю, где здесь правда, ибо мне бы очень не хотелось оказаться тем человеком, которому придется высказать вслух слова этой правды.
Однако, подчиняясь неожиданному порыву, он все же заговорил.
— Это еще не смерть… — сказал он очень тихо, почти умоляюще.
Она лишь кивнула, продолжая смотреть на мужа. И когда Хамид потянулся за чистым лоскутом, она уже держала его наготове.
Будучи врачом, он все же осмелился спросить ее о беременности. Она ответила, что чувствует себя хорошо и с ребенком тоже все в порядке. Он велел ей каждый день гулять по два часа на свежем воздухе и подальше от комнаты больного. Ему бы и самому очень хотелось пройтись с нею вместе, потому что она ему нравилась и было бы, наверное, очень приятно идти рядом с нею, высокой, гибкой, полной сил, и любоваться ее походкой. Но если она должна будет оставить Фарре на два часа, то ему придется ее там подменить, иначе и быть не может. И он подчинился ее безмолвному приказу, как и она подчинилась его приказу насчет прогулок, высказанному вслух.
Собственно, в остальное время свобода Хамида была практически ничем не ограничена, ибо Макали сама большую часть времени проводила возле постели раненого, так что не было ни малейшей необходимости и ему постоянно там находиться. А самому Фарре вообще ничего не было нужно — ни от него, ни от нее, ни от кого бы то ни было еще; он вообще ни в чем не нуждался, кроме разве что весьма скромного количества жидкой пищи, которую удавалось влить ему в рот. Дважды в день с бесконечным терпением Макали упорно кормила его с ложки крепким мясным бульоном на целебных травах, сваренным по рецепту доктора Сейкера; она же заставляла его глотать те лекарства, которые Хам ид каждый день готовил — толок, варил, растирал, процеживал — на кухне при самом заинтересованном участии поваров. За исключением этих двух получасовых кормлений и одной-единственной за день попытки выжать из больного в ночной горшок несколько капель мочи, делать ему у постели Фарре было больше нечего. Как ни странно, ни малейшего раздражения, ни пролежней у больного на коже не возникало, хотя он лежал совершенно неподвижно. Казалось, он всем доволен и не выказывает ни малейших признаков какого бы то ни было неудобства. Глаза он, впрочем, так ни разу и не открыл. Хотя, по словам Макали, раза два ночью все же слегка шевелился, точнее, вздрагивал. Но сам Хамид за все эти дни ни разу не заметил, чтобы раненый хоть чуточку шевельнулся.
Разумеется, думал он, если есть хоть доля правды в тех старинных книгах, которые показывал ему доктор Сейкер — что, кстати, косвенно подтверждалось некоторыми невольными и загадочными намеками Паска, — то Макали должна все знать! Или все-таки нет? Но она не сказала ему об этом ни словечка, а теперь уже слишком поздно ее расспрашивать. Он упустил эту возможность. А если уж он с нею не может поговорить об этом, то уж точно не станет что-то выспрашивать у нее за спиной, выясняя, правда это или все же сказки.
Ну, конечно же, этого просто не может быть, твердил ему разум. Это просто миф, слухи, какие-то легенды о «старых жителях островов»… Да болтовня это все, невежественные предрассудки! Кто такой, например, этот шорник? Темный, необразованный человек! Что я, опытный врач, вижу, глядя на своего пациента? Да, он находится в глубокой коме. Но это восстановительная кома. Несколько необычная, согласен, но отнюдь не сверхъестественная. Возможно, именно такая кома — как весьма длительный вегетативный период восстановления — и является вполне обычной для жителей этих островов, которые издавна вступают в браки с родственниками; возможно, именно эта их особенность возвращения к полноценной жизни после болезни и послужила основой для того мифа, чрезмерно преувеличенная, превращенная в нечто совершенно фантастическое, немыслимое…
Хотя в целом это был на редкость здоровый народ. Хамид не раз предлагал островитянам свои услуги, но работы для врача здесь оказалось немного: однажды ему довелось заново укладывать в лубок руку мальчика со сложным осколочным переломом, который никак не хотел заживать; в другой раз он вскрыл и вычистил нарывы на ноге у какого-то старика. Иногда маленькая Иди ходила за ним буквально по пятам. Девочка явно обожала отца и очень без него тосковала. Она никогда не спрашивала: «А он поправится?» — но Хамид не раз видел, как она, нахохлившись, сидит у постели Фарре, прижавшись щекой к его безжизненной руке. Сдержанное достоинство малышки не могло не трогать, и Хамид как-то спросил у нее, в какие игры они играли с отцом. Она довольно долго думала, прежде чем ответить, потом сказала: «Он просто рассказывал мне, что делает сейчас, и я иногда могла ему помочь». Она наверняка и за Фарре ходила по пятам, пока тот занимался повседневными делами и отдавал поручения своим работникам. Хамид же мог служить ей лишь неким, в общем неудовлетворительным и довольно легкомысленным, заменителем отца. Она, правда, слушала его рассказы о столице и королевском дворе, но без особого интереса, и вскоре убегала, чтобы заняться своими небольшими, но вполне серьезными обязанностями. И Хамиду все чаще становилось не по себе от тягостного ощущения собственной ненужности.
Обнаружив, что его успокаивает ходьба, он почти каждый день гулял по одному и тому же излюбленному маршруту: сперва спускался к причалу и шел вдоль дюн на юго-восточный конец острова, откуда впервые увидел открытое море, свободное от вечно шепчущихся о чем-то зеленых зарослей тростника; затем поднимался по крутому склону холма Сандри, довольно, в общем, высокого, с многочисленными выходами на поверхность гранитной породы, перемежавшимися редкими полосками земли; с вершины холма был виден морской простор, волноломы, далекие поля и бескрайние зеленые болота. На самой вершине устроились несколько ветряных мельниц, ловивших морской ветер своими хрупкими крыльями. Постояв на вершине, Хамид спускался вниз по склону холма мимо небольшого леска, носившего название Старая роща, к центральной усадьбе. С холма были видны еще штук двадцать пять фермерских домов, однако усадьбой, или Фермой, называли только этот дом, и только его хозяина называли Фермером, или Хозяином Сандри, или просто Сандри, если в данный момент он находился не на острове. И единственное, что могло заставить жителя острова покинуть родные места, это долг короне и королеве. Вот уж действительно коренное население, мрачновато размышлял Хамид, стоя на тропе, огибавшей Старую рощу, и рассматривая деревья.
В других местах острова, а если честно, то и на всех прочих островах, деревьев, достойных внимания, не было вообще. Вдоль ручьев росли низкорослые ивы, больше похожие на кустарник, имелось также несколько садов, состоявших из карликовых, искривившихся под постоянным напором ветра яблонь. Но в Старой роще деревья были действительно большие, некоторые с очень толстыми, многовековыми стволами, и все очень высокие, раз в восемь или десять выше человеческого роста. Здесь деревья не толпились, а росли свободно, на приличном расстоянии друг от друга, широко раскинув мощные нижние ветви и густую крону. Земля между ними и под ними поросла негустым кустарником, папоротниками и тонкой, мягкой, приятной на ощупь травкой. Их тень так и манила прохладой в эти жаркие летние дни, когда солнце, гневно сверкая очами, непрерывно изливало свои лучи на море и полоски каналов, а слабый ветерок едва колыхал раскаленный воздух. Но Хамид под эти Деревья никогда не заходил. Он просто стоял на тропе и смотрел на лежавшую под густой листвой тень.
Неподалеку от тропы среди могучих деревьев виднелась солнечная прогалинка. Там под напором зимних ураганов явно рухнуло какое-то старое дерево; упало оно, наверное, лет сто назад, потому что почти ничего не осталось от его толстенного ствола, кроме переплетенных стеблей травы и кустарника, как бы отмечавших след упавшего великана — полоску в несколько ярдов. Там не пробился из земли ни один молодой побег, и никто не посадил на этом месте новое деревце, чтобы заменить упавшее; лишь колючая дикая роза, наслаждаясь солнечным светом, буйно цвела над гнилыми останками огромного пня.
Постояв, Хамид двинулся дальше, к дому, который теперь был так хорошо ему знаком; он издали узнавал его массивные черепичные крыши и закрытые ставнями окна той комнаты, где Макали сидела у постели мужа, ожидая, когда тот очнется.
— Ах, Макали, Макали, — тихонько вздохнул врач, печалясь о ней и сердясь на нее и на самого себя, жалея себя и словно прислушиваясь к звукам ее имени.
Комната ему, вошедшему с яркого солнца, показалась неприятно темной, однако он уверенно подошел к больному и, почти резко откинув простыню, ощупал края раны, послушал Фарре, посчитал его пульс.
— Он все время так хрипло дышит! — прошептала Макали.
— Его организм обезвожен. Ему необходима вода. Она встала, чтобы взять маленькую серебряную пиалу и ложечку, с помощью которой вливала мужу в рот бульон и воду, но Хамид покачал головой. Перед его внутренним взором ожила та иллюстрация из древней книги, которую показывал ему доктор Сейкер, — та гравюра, где было изображено, как именно следует поступать в подобных случаях. То есть, конечно, если веришь во все эти мифы. Но он-то не верил! Не верила и Макали, иначе наверняка бы уже что-нибудь сказала! И все же придется попробовать, понимал он, ничего другого не остается. Щеки у Фарре совсем впали, и волосы начали выпадать от малейшего прикосновения. Он умирал, медленно умирал от жажды.
— Кровать нужно поставить так, чтобы голова у него была высоко, а ноги низко, — авторитетным тоном сказал Хамид. — Самый простой способ — убрать в изножье из рамы одну доску. Тебра поможет мне это сделать. — Макали тут же вышла из комнаты и вскоре вернулась в сопровождении садовника Тебры. Хамид тут же взялся за дело. Вместе с Теброй они укрепили кровать под таким углом, что пришлось, обмотав грудь Фарре широким бинтом, привязать его к кроватной раме, чтобы он не соскальзывал вниз. Затем Хамид попросил Макали найти ему большой кусок какой-нибудь непромокаемой ткани или плащ. А сам принес из кухни глубокий медный таз и наполнил его холодной водой. Затем расстелил большой кусок промасленной кожи, который принесла ему Макали, под нижней половиной тела Фарре, главным образом под его ногами, и укрепил таз с водой между ножками перевернутой скамьи, чтобы он стоял прочно, а затем опустил в таз ноги больного.
— Все время нужно следить, чтобы вода полностью покрывала его ступни, — сказал он Макали.
— Но ведь он тогда, наверное, замерзнет? — неуверенно спросила она. Хамид не ответил.
Ее встревоженный, испуганный вид разозлил его. И он вышел из комнаты, не сказав больше ни слова.
Вечером, когда он снова туда вернулся, Макали сообщила:
— Ему стало гораздо легче дышать.
Ну, еще бы! — подумал Хамид, прижимаясь ухом к груди больного и понимая, что теперь уже тот делает всего один вдох в минуту.
— Хамид-дем, — услышал он ее голос, — я тут… кое-что заметила…
— Вот как?
Он и сам не ожидал, что голос его прозвучит столь насмешливо и враждебно. И она, конечно, тоже обратила на это внимание. И оба вздрогнули. Но она уже начала говорить и остановиться не могла.
— Его… — снова начала она, — в общем, мне показалось… — И она совсем откинула простыню с тела мужа, обнажив его гениталии.
Пенис был почти неотличим от яичек и коричневой зернистой кожи паха; казалось, он потонул в мошонке, словно желая вернуться к тому неразделимому единству, какое бывает у новорожденных.
— Да, — с равнодушным видом кивнул Хамид, хотя и был, к своему удивлению, потрясен этим зрелищем до глубины души. — Этот… этот процесс развивается… как того и следовало ожидать.
Макали робко посмотрела на него поверх распростертого тела мужа.
— Но… не мог бы ты?…
Некоторое время он стоял молча. Потом все же заговорил:
— Похоже, что… Насколько я знаю, в таких случаях — ну, при очень сильном повреждении всей системы внутренних органов, всего тела… — он умолк, подыскивая понятные ей слова, — … при таком ранении или после страшного потрясения, горя… но в данном случае именно при ранении, почти смертельном… точнее, при таком, которое почти наверняка оказалось бы смертельным, если бы не послужило толчком к началу этого процесса, к развитию некоей врожденной способности… предрасположенности…
Макали стояла совершенно неподвижно, по-прежнему глядя прямо на него, так что все «ученые» слова как-то съеживались у него во рту, превращаясь в бессмыслицу. Он опустил глаза и ловким, профессионально ласковым жестом приподнял сомкнутые веки Фарре.
— Посмотри! — сказал он ей.
Она, затаив дыхание, склонилась над мужем и увидела меж век его слепой глаз — без зрачка, без радужки, без белка — блестящий, как полированная, безжизненная, коричневая бусина.
Когда ее тяжкие вздохи переросли в сдерживаемые рыдания, Хамид наконец не выдержал и взорвался:
— Но ты же знала, наверняка знала! Ты знала, когда выходила за него!
— Знала, — сказала она каким-то ужасным голосом — на вдохе, со всхлипом.
У Хамида по рукам поползли мурашки, волосы зашевелились на голове. Он был не в силах поднять на нее глаза. И осторожно опустил приподнятое веко больного, тонкое и неподвижное, похожее на сухой листок.
Макали отвернулась и медленно отошла в самый дальний, темный конец этой большой продолговатой комнаты.
— Они смеются над этим, — донесся из полумрака ее голос, глухой, суховатый — он никогда не слышал, чтобы она говорила таким голосом. — Там, на материке, в столице, люди смеются над этим, верно ведь? Там болтают всякую чушь о деревянных людях, о дубиноголовых Старых Островитянах. А здесь над этим никто не смеется. Когда он женился на мне… — Макали повернулась лицом к Хамиду, вышла в пятно теплого вечернего света, лившегося в единственное не закрытое ставнями окошко, и ее белые одежды словно вспыхнули, засветились. — Когда Фарре из Сандри, Фарре Старший, стал за мной ухаживать, а потом женился на мне, люди на моем родном Широком острове предупреждали меня: не делай этого, а ему то же самое говорили здешние люди. Выходи замуж за такого же человека, как ты сама, бери в жены такую же, как ты сам. Но разве нас тогда это заботило? Ему было все равно, да и мне тоже. Я не верила! И ни за что бы не поверила! Но, приехав сюда, я увидела… те деревья, в роще, старшие деревья — ты же был там, ты сам их видел! А ты знаешь, что у них есть имена? — Она умолкла, задыхаясь от сдерживаемых рыданий, и, вцепившись в спинку стула, принялась раскачивать его из стороны в сторону. — Он привел меня туда и сказал: «Это мой дед, — она явно пыталась подражать хрипловатому голосу мужа. — А это Аита, бабушка моей матери. А Дорандем стоит здесь уже четыреста лет…»
Голос у Макали сорвался.
— Мы не смеемся над этим, — сказал Хамид. — Для нас это что-то вроде легенды… нечто такое, что может оказаться и правдой… некая тайна! Кто они… эти старшие? Что заставляет их меняться?… Как это происходит?… Доктор Сейкер послал меня сюда не только для того, чтобы ухаживать за больным и быть полезным его семье. Он хотел, чтобы я кое-что узнал. Проверил. Подтвердил кое-какие данные. Выяснил, как происходит этот процесс…
— Этот процесс… — эхом откликнулась Макали и снова подошла к постели больного. А потом, глянув на Хамида поверх безжизненного, как бревно, тела, спросила тихим хрипловатым голосом, положив обе руки на живот:
— Что я ношу в себе?
— Ребенка, — не колеблясь, ясным голосом ответил Хамид.
— Какого ребенка?
— А это имеет значение? Она промолчала.
— Это такой же твой и его ребенок, как ваша дочь Иди. Ты знаешь, что она за ребенок?
И Макали не сразу, но ответила:
— Она такая же, как я. У нее не янтарные глаза.
— А если б они были янтарные, ты разве меньше бы ее любила?
— Нет, конечно.
И она надолго умолкла. Стояла, смотрела сперва на мужа, потом в окно, потом вдруг подняла глаза и посмотрела прямо на Хамида.
— Значит, ты приехал, чтобы об этом узнать, — твердо сказала она.
— Да. И оказать ту помощь, какая в моих силах.
Она кивнула:
— Спасибо.
И он, согласно здешнему обычаю, приложил руку к сердцу.
А Макали заняла свое прежнее место у постели больного и глубоко, но очень тихо вздохнула, так тихо, что он с трудом этот вздох расслышал.
С трудом разлепив губы, Хамид воскликнул — но лишь про себя: «Он слеп и глух, он ничего не чувствует! Он не знает, здесь ты или нет. Он — просто бревно, кусок дерева, и тебе нет нужды так мучить себя, без конца бодрствуя у его постели!» Так и не произнеся вслух ни одного из этих слов, он снова сжал губы и продолжал молча стоять возле нее.
— Долго еще? — спросила она своим обычным тихим голосом.
— Не знаю. Та перемена… произошла очень быстро. Так что, наверное, теперь уже скоро.
Она кивнула. И положила руку на руку мужа, поглаживая своими легкими теплыми пальцами его продолговатую, сильную, безжизненную кисть.
— Однажды, — сказала она, — он показал мне пень одного из старших, того, что рухнул давным-давно.
Хамид кивнул, вспомнив ту солнечную прогалину в роще и ту дикую розу.
— Он сломался пополам во время сильной бури, хотя ствол у него давно уже подгнил… Он был очень стар, он был древнее всех остальных, и здесь даже не были уверены, кто именно… чье имя… С тех пор ведь прошло немало столетий. Корни его по-прежнему оставались в земле, но ствол сгнил. Вот порыв ветра и сломал его. Но пень-то остался. И было видно… Он мне показал… — Она снова немного помолчала. — Там были видны кости. Кости ног. Прямо в стволе этого дерева. Они были похожи на куски слоновой кости. Они были там, внутри. И сломались вместе с деревом. — Она опять умолкла. Потом сказала: — Так что они все-таки умирают. В конце концов.
Хамид кивнул.
Снова оба довольно долго молчали. Хамид почти машинально наблюдал за раненым, но так и не смог заметить, как поднимается или опускается грудь Фарре.
— Ты можешь теперь идти, куда хочешь, Хамид-дем, — ласково сказала ему Макали. — Я уже совсем пришла в себя. Спасибо тебе.
Он пошел в свою комнату. На столе под лампой, когда он ее зажег, обнаружилось несколько сухих листков. Он подобрал их возле той тропы, что проходит по опушке Старой рощи, где растут старшие деревья. Несколько сухих листков, тонкая веточка. А каковы их цветы и плоды? Этого он не знал. И сейчас стояло лето, период между цветением и созреванием плодов. Но с живого дерева он бы не осмелился сломать ни одной, даже самой маленькой веточки, сорвать хотя бы листик.
За ужином, сидя за одним столом с другими обитателям Фермы, Хамид встретился глазами со старым Паском, который спросил у него своим рокочущим басом:
— Доктор-дем, он превращается?
— Да, — сказал Хамид.
— Значит, ты даешь ему воды?
— Да.
— Ты обязательно должен давать ему воду, дем, — настойчиво повторил старый шорник. — Она не понимает. Она не такая, как он. И не может знать, что ему нужно.
— Но она носит его семя, — сказал Хамид и с какой-то неожиданно яростной улыбкой посмотрел старику прямо в глаза.
Но Паск в ответ не улыбнулся, не сделал ни единого жеста, и его застывшее лицо осталось совершенно бесстрастным. Он лишь промолвил:
— Верно. Девочка-то у них другая, но второй ребенок может оказаться и из старших. — И он равнодушно отвернулся от Хамида.
Утром, отослав Макали на прогулку, Хамид принялся изучать ноги Фарре. Похоже, голени еще больше вытянулись, стараясь достать до воды, а ступни теперь оказались полностью погружены в воду, кожа на подошвах стала гораздо мягче, а длинные коричневые пальцы тоже немного удлинились и как бы раздвинулись в стороны. Да и руки Фарре, по-прежнему лежавшие неподвижно вдоль тела, тоже, казалось, стали длиннее, а пальцы, скрюченные, точно артритом, но все же сильные, странным образом растопырились.
Макали вернулась, раскрасневшаяся и даже чуть вспотевшая после утренней прогулки под жарким летним солнцем. Ее жизненная сила и одновременно уязвимость казались Хамиду бесконечно трогательными, особенно после того, как он столь долго созерцал медлительный, неумолимый уход ее мужа, его физическое ожесточение, отвердение.
— Макали-дема, — сказал он ей, — нет никакой необходимости сидеть возле него целыми днями. Единственное, что еще можно для него сделать, это следить, чтобы таз у него под ногами всегда был полон воды.
— Значит, ему безразлично то, что я сижу с ним рядом, — сказала она, и это прозвучало отнюдь не как вопрос.
— Я думаю, да. Теперь уже безразлично.
Она кивнула.
Ее сдержанность тронула его, и он, страстно желая ей помочь, спросил:
— Дема, скажи, а он… или хоть кто-нибудь когда-либо говорил тебе о том, как… ну, если такому суждено случиться… Возможно, есть какие-то способы, с помощью которых мы можем облегчить это… превращение, или такие средства, которые традиционно применяются… ну, я ведь в этом совсем не разбираюсь. Нет ли здесь людей, у кого можно было бы об этом спросить? Может быть, у Паска и Диади?
— О, уж они-то будут знать, как поступить, когда придет время, — сказала она с легким раздражением в голосе. — И позаботятся о том, чтобы все было сделано правильно. Как полагается, по-старому. Так что ты можешь на этот счет не беспокоиться. В конце концов, врачу ведь не обязательно хоронить своего пациента. Пусть этим занимаются могильщики.
— Он еще не умер.
— Нет, пока не умер. Он всего лишь слеп, глух, нем и не знает, нахожусь ли я с ним рядом или за сотни миль от него. — Она вскинула на Хамида глаза, и под ее взглядом он отчего-то вдруг почувствовал смущение. — А интересно, — вдруг спросила она, — если мне придет в голову вонзить ему в руку нож, он это почувствует?
Хамид решил сделать вид, что воспринимает ее вопрос как простое проявление любопытства.
— Реакция на любой раздражитель у него постоянно слабеет, — сказал он, — а в последние несколько Дней ее и вовсе почти нет. Во всяком случае, на те раздражители, какие применял я. — Он изо всех сил ущипнул Фарре за кожу на запястье, хотя сделать это теперь стало нелегко: кожа умирающего становилась все более сухой и жесткой.
Женщина внимательно следила за его действиями.
— Он боялся щекотки, — вдруг сказала она.
Хамид только головой покачал, но все же коснулся длинной коричневой ступни, вынув ее из таза с водой, но ступня осталась совершенно неподвижной.
— Значит, он ничего не чувствует? И ему совершенно не больно? — спросила она таким тоном, словно подтверждения ей и не требовалось.
— Я думаю, нет.
— Что ж, его счастье.
Вновь почувствовав смущение, Хамид низко склонился к больному и принялся обследовать его рану. Он давно уже отменил всякие повязки, ибо рана почти затянулась, и рубец выглядел достаточно чистым, и плоть вокруг него, глубоко поврежденная ударом меча, образовала плотный валик, похожий на нарост, какие бывают на коре деревьев. Впрочем, Хамид не сомневался в том, что и этот валик вскоре рассосется.
— Я могла бы вырезать на нем свое имя, как на дереве, — сказала Макали, стоя рядом с Хамидом и низко наклоняясь к больному. Потом вдруг склонилась еще ниже и принялась целовать, обнимать и гладить бесчувственное тело мужа, обливаясь слезами.
Поскольку она никак не могла успокоиться, Хамид позвал женщин, которые тут же пришли, окружили Макали тесным кольцом и, исполненные сочувствия, увели ее в другую комнату. Оставшись один, Хамид бережно прикрыл простыней грудь Фарре, испытывая удовлетворение от того, что эта женщина наконец не выдержала и заплакала по-настоящему. Он считал, что слезы в таких случаях — естественная и необходимая реакция. Женщина очищает разум и душу, когда плачет, — так объяснила ему когда-то одна знакомая.
Хамид резко провел ногтем большого пальца по плечу Фарре. Ощущение было такое, словно он провел по деревянной спинке кровати или по столешнице — ему самому даже стало немного больно. И в душе у него вдруг поднялась волна гнева на этого человека, нет, не человека, ибо человеком его пациента считать было уже нельзя. «Господи, да что я, с ума схожу, что ли? — одернул он себя. — За что я так рассердился на этого несчастного? Разве может он как-то изменить собственную природу, то, чем он является или чем становится теперь?»
Он быстро вышел из дома и отправился по своему излюбленному маршруту, а после прогулки долго читал у себя в комнате. Лишь к вечеру он вновь зашел к больному. Возле Фарре не было никого. Хамид придвинул к постели стул, на котором Макали просидела столько дней и ночей, и сел. Полумрак и тишина этой комнаты действовали успокаивающе. Здесь происходило исцеление, странное, таинственное, пугающее, но вполне реальное. Фарре проделал долгий путь от смертного порога через страдания и боль к успокоению; повернул от смерти к иной жизни, совершенно не похожей на прежнюю. К жизни старших. Разве было в этом что-то дурное? Единственное зло он причинил своей жене, оставив ее одну и уходя в другую жизнь, однако он так или иначе сделал бы это, и, может быть, ей было бы еще тяжелее, если бы он просто умер от ран.
Но, может быть, жестокость ситуации именно в том, что он не умирает?
Хамид по-прежнему сидел у постели Фарре, погруженный в свои мысли или даже в полудрему, усыпленный сумеречной безмятежностью этой комнаты, когда туда тихонько вошла Макали и зажгла неяркий светильник. На ней была широкая легкая блуза, под которой свободно колыхалась ее полная, ничем не стесненная грудь, и пышные шаровары из тончайшей материи, собранные на щиколотках над босыми ступнями; ночь на острове наступила какая-то особенно жаркая, душная, воздух неподвижно застыл над засоленными болотами, над песчаными отмелями. Макали обошла кровать и встала у изголовья. Хамид хотел уже вскочить, но она остановила его:
— Нет, нет, останься. Прости меня, Хамид-дем. Прости. Не вставай, не надо. Я всего лишь хотела и виниться перед тобой за то, что вела себя как ребенок.
— Горе должно найти выход наружу, — сказал он.
— Я ненавижу плакать! Слезы опустошают мне душу. А беременность постоянно заставляет меня плакать из-за пустяков.
— Это не пустяки. Это большое горе, дема, из-за которого не грех и поплакать.
— О да, — живо откликнулась она. — Но это — если бы мы любили друг друга. Тогда я, наверное, легко могла бы наполнить слезами этот таз. — Макали говорила с какой-то странной, жестокой легкостью. — Но все кончилось много лет назад. Он ведь и на войну пошел, чтобы быть от меня подальше. И этот ребенок, которого я ношу, не его. Он всегда был холоден со мной. Всегда был слишком медлительным. Всегда был почти таким, какой он сейчас.
И она быстро посмотрела на мужа, распростертого на постели, — посмотрела с отчуждением, даже с вызовом. — Они были правы, — сказала она. — Полуживому нечего на живой жениться! Скажи: если бы твоя жена оказалась деревяшкой, пнем, палкой, разве ты не стал бы искать себе другую подругу, из плоти и крови? Разве не стал бы искать такую же любовь, на какую способен сам?
Говоря это, она подошла к Хамиду совсем близко и слегка наклонилась над ним. Ее близость, движение ее легких одежд, тепло и аромат ее тела внезапно целиком заполнили его мир, и, когда она положила руки ему на плечи, он вдруг обнял ее и с силой притянул к себе, желая проникнуть в нее, испить ее тело своими устами, пронзить ее тяжелую податливую мягкость острием своего болезненно страстного желания. Он настолько потерял голову, что не понял даже, в какой момент она вдруг вырвалась и резко его оттолкнула. И тут же отвернулась к постели, где с протяжным скрипучим стоном ворочался раненый; его ранее неподвижное тело сейчас все дрожало и тряслось, пытаясь согнуться, приподняться, а из-под приподнявшихся век вдруг посмотрели на женщину и врача круглые, лишенные радужки и зрачка глаза.
— Вот! — вскричала Макали, стряхивая со своего плеча руку Хамида и торжествующе выпрямляясь. — Фарре!
Застывшие приподнятые руки Фарре с нелепо растопыренными пальцами дрожали, точно ветки на ветру. Но более ничего не происходило. Лишь откуда-то из глубин его неподвижного тела вновь донесся тот глубокий, трескучий, скрипучий стон. И Макали прижалась к телу мужа, и стала гладить его лицо, целовать немигающие глаза, губы, грудь, живот со страшным шрамом, бугорок между соединившимися, сросшимися ногами.
— А теперь ложись, — шептала она, — ложись и снова засыпай. Спи спокойно, мой дорогой, мой единственный, любовь моя, спи, спи и ни о чем не тревожься, ибо теперь я знаю, я поняла…
Хамид, точно очнувшись от ступора, почти вслепую нашел дверь и вышел из комнаты, шагнув с порога дома куда-то в ясную летнюю ночь. Он шел, не разбирая дороги и страшно злясь на Макали за то, что она его использовала. А потом его охватил гнев на себя — за то, что позволил себя использовать. Но постепенно гнев стал стихать, и он остановился, огляделся и понял, горестно и изумленно усмехнувшись, что, сам того не ведая, пошел по тропе, что вела прямиком в Старую рощу, хотя раньше никогда по ней не ходил.
Здесь повсюду, рядом и в отдалении, высились гигантские стволы, почти невидимые сейчас, ночью, в густой тени собственных крон. Кое-где сквозь листву пробивался лунный свет, заставляя ее серебристо светиться, разливаясь ртутными озерцами на траве. Здесь, в роще, среди старших деревьев, было холодно, здесь царили тишь и безмолвие.
Хамида пробрала дрожь.
— Он тоже скоро придет к вам, — сказал он, обращаясь к этим толстоствольным темным великанам с могучими руками-ветвями и уходящими глубоко в землю корнями. — Паск и другие знают, что делать. Скоро, скоро он будет здесь. А она станет приходить сюда с малышом и часами сидеть в его тени летним полднем. Может быть, потом и ее похоронят здесь же. У его корней. А вот я точно здесь не останусь. — И эти последние слова он произнес уже на ходу, мысленно устремляясь назад, мимо дома Фарре, к причалу, к лодке, которая понесет его по каналам и протокам, заросшим тростником, к дороге, что ведет вглубь материка, на север, подальше отсюда. — Если вы не возражаете, я уйду прямо сейчас…
Старшие стояли неподвижно и равнодушно смотрели, как он торопливо выбирается из-под сени их ветвей и быстро, широко шагая, удаляется прочь — хрупкая, неровно движущаяся человеческая фигурка, чересчур маленькая и чересчур поспешно спасающаяся бегством, чтобы обращать на нее внимание.