СТОЯ НА СВОЕМ
Они приближались: двое из них. Дрожь, начавшись где-то в кончиках пальцев, пробежала по рукам Мэри и пробралась в сердце. Она должна стоять на своем. Мистер Янг так и сказал: стой на своем. Он, может, еще придет. Хорошо бы пришел, уж мимо него они бы ни за что не прошли. Господи, хоть бы Норман перестал так трясти своим плакатом! От этого ее только сильнее бьет дрожь. Этот плакат Норман сделал собственноручно, но он получился совсем не такой, какой велел мистер Янг. Норман не имел никакого права так поступать! Вечно он все делает по-своему. Это война, сказал мистер Янг, и мы — армия Справедливости. Мы — ее солдаты. Они подступали все ближе, и теперь у Мэри даже коленки задрожали, но она стояла твердо, она стояла на своем.
Старик, стоявший перед ними на тротуаре, высоко поднял какой-то прикрепленный к палке плакат и, увидев их, еще сильнее принялся размахивать этим плакатом, трясти его, раскачивать вверх-вниз. На плакате было что-то неразборчиво написано черной краской и нарисован какой-то зверек, напоминавший опоссума.
— Что это? — спросила Шари, и Делавэр ответила:
— Кого-то машина сбила, наверное.
Рядом со стариком стояла еще женщина, которой из-за плаката почти не было видно. Наверное, вместе ехали, подумала Делавэр. Женщина что-то им кричала. И Шари спросила:
— А она — кто?
— Не знаю, идем скорей, — раздраженно бросила Делавэр, потому что этот старик действовал ей на нервы. Он вдруг начал делать плакатом какие-то странные движения, словно собирался зарубить их с помощью своего дохлого опоссума. А женщина оказалась довольно хорошенькой да и одета была очень мило, но, когда они подошли ближе, она не только не перестала что-то выкрикивать, а, наоборот, завопила еще громче:
— Я молюсь! Молюсь за вас!
— Почему же она тогда в церковь не идет? — спросила Шари. И они с Делавэр, взявшись за руки, пошли гораздо быстрее. А та женщина все плясала перед ними, точно баскетболист, пытающийся закинуть мяч в корзину, и голос у нее то и дело срывался на пронзительный визг. Прямо в лицо Шари она выкрикивала какие-то непонятные слова:
— Мать! Ты же ее мать! Останови ее! Останови! Ты же мать!
Чтобы не слышать ее воплей, Шари свободной рукой прикрыла глаза и втянула голову в плечи. Они с Делавэр уже торопливо поднимались на крыльцо. Заметив, что им осталось преодолеть всего четыре ступеньки, старик тоже что-то заорал и ударил Делавэр по плечу своим плакатом — ощущение было ужасное: даже и не боль, а скорее шок, словно от пережитого насилия, грубого посягательства на ее права. Впрочем, она в какой-то степени ожидала этого; можно даже сказать, заранее знала, что случится нечто подобное, и все же это оказалось так ужасно, что она остановилась и не могла сдвинуться с места. Шари подтолкнула ее к входной двери в клинику, стеклянной, в металлической раме, и попыталась отворить дверь, но та не поддавалась. Делавэр вдруг стало страшно: дверь, должно быть, заперта, и теперь они оказались в ловушке! Но тут дверь кто-то открыл изнутри, она распахнулась, заставив их отскочить, и на пороге возникла разъяренная женщина, кричавшая:
— Вам же судом запрещено к нашей клинике приближаться! Это частная собственность, и лучше бы вы об этом не забывали!
Шари выпустила руку Делавэр и, даже присев от страха, обеими руками закрыла лицо. Делавэр огляделась. Увидев, куда смотрит разъяренная женщина, она сказала Шари:
— Да она к ним обращается. Все нормально. — Она снова взяла Шари за руку, и они вошли внутрь мимо разъяренной женщины, заботливо придержавшей для них дверь.
Все, теперь они уже внутри. Пробрались-таки! И ему казалось, что сама Скверна смеется над ним из-за этих дверей, стоит там и смеется. А Мэри все что-то выкрикивала пронзительным голосом. Визг, пронзительные вопли, дьявольский смех… Норман поднял свой плакат и с размаху швырнул его оземь; потом все же поднял и боком сунул куда-то в траву, на газон, посаженный вдоль тротуара перед лавкой мясника. Мэри с визгом отпрыгнула в сторону и замерла, вытаращив на него глаза. Он вытащил плакат из травы и вновь поставил его вертикально. Ему уже немного полегчало.
— Пойду кофейку выпью, — сказал он Мэри. Кофейня была через пять домов отсюда, и он побрел туда, неся над головой плакат и неотрывно думая о том, что происходит там, внутри, в лавке мясника. Он представлял себе, как они уложили ту девочку на стол, вспороли ей живот, выпотрошили ее, а потом, раздвинув ей ноги, залезли внутрь и, обнаружив там его, Нормана, стали с любопытством его рассматривать. Потом с помощью своих дьявольских инструментов вытащили его наружу; засунули ей прямо туда свои щипцы, ухватили ими его, извивающегося, окровавленного, и потащили. А покончив с этим, они принялись втыкать ей туда, между ног, острые ножи, а она дергалась, стонала и скалила зубы, выгибая спину и хватая ртом воздух. А он, безжалостно вытащенный наружу, лежал там, маленький, слабый, совершенно беспомощный. Мертвый. «Господь мне свидетель!» — громко сказал Норман и даже пристукнул по тротуару палкой, к которой был прикреплен плакат. Нет, он во что бы то ни стало туда прорвется! Прорвется и сделает то, что и должно быть сделано.
В кофейне за прилавком, как всегда, стояла знакомая толстуха. Молодая, а толстая. Впрочем, она гордо выставляла напоказ свое белокожее тело и полные, покрытые веснушками плечи. Норману здесь не нравилось, но рядом с клиникой кофе выпить было больше негде. На прилавке стояло меню с иностранными названиями. И люди в дорогой одежде уверенно заходили сюда и заказывали эти иностранные кушанья. Норман сказал толстухе:
— Мне чашку обыкновенного американского кофе. — Он всегда так говорил. И эта, Жирные Плечи, только кивнула. Когда он сделал этот плакат и стал приносить его с собой в кофейню, толстуха перестала с ним разговаривать, больше ему не улыбалась и смотрела настороженно. А он, собственно, именно этого и добивался. Она поставила полную чашку на прилавок. А он, точно отсчитав монетки, положил их перед нею, взял чашку, отнес ее на столик у окна и, прислонив плакат к подоконнику, наконец уселся. Его охватила усталость. Да и бедро опять разболелось, сустав точно зубами грызли; кофе оказался невкусным — недостаточно крепким и каким-то горьким. Норман посмотрел на свой плакат. Длинный волнистый волос, зацепившись за неровный край фанерки, чуть дрожал и ярко, как золотая проволочка, блестел в лучах солнца, бившего в окно. Норман протянул руку и снял волос, хотя онемевшие пальцы почти ничего не чувствовали — слишком долго, все утро, он таскал этот чертов плакат.
Они подошли к столу регистраторши, и та сердитая женщина, зайдя за него, глянула на Делавэр:
— Это вы — Шари?
— Нет, это я, — сказала Шари.
— Это ей назначено, — сказала Делавэр. Она даже плечи расправила и гордо подняла голову, надеясь заставить регистраторшу смотреть на нее, а не на мать. — А я только к врачу ее записывала. Она и раньше у доктора Рурке бывала.
Регистраторша недоуменно переводила глаза с одной на другую. Потом спросила:
— И которая же из вас беременна?
— Она, — сказала Делавэр, по-прежнему держа Шари за руку.
— Значит, это она — Шари Эск? А вы кто?
— Делавэр Эск.
Регистраторша, которую звали Кэтрин — имя было написано на табличке, прикрепленной к карману ее халата, — немного помолчала, словно обдумывая это сообщение, и повернулась к Шари.
— О'кей. Вам нужно еще кое-что подписать, — теперь она говорила с профессиональной уверенностью. — Во-первых, скажите: вы ничего сегодня с утра не ели?
Шари ответила мгновенно, подчиняясь ее властному тону:
— Ничего. — Она даже головой потрясла. — И я, конечно, подпишу все, что нужно.
Делавэр заметила, какой понимающий взгляд бросила на нее регистраторша, но не подала виду. Теперь была ее очередь сердиться.
— А почему вы позволили тем людям орать на нас у входа в вашу клинику? — гневно спросила она, и голос у нее дрогнул.
— Но мы ничего не можем с ними сделать, — пожала плечами регистраторша. — Это частная собственность, так что внутрь они пройти не могут. А по тротуару, как вам, должно быть, известно, ходить никому не возбраняется. — Голос ее звучал холодно.
— Я думала, здесь есть охрана.
— Да эти волонтеры в основном только по вторникам являются, это их день. Доктор Рурке назначил вам на сегодня только потому, что в отпуск уезжает. Вот здесь распишитесь, голубушка, видите? — Она показала Шари, где нужно расписаться.
— И что же, они так и будут там торчать, когда мы выйдем?
— Вы где свою машину поставили?
— Мы без машины; на автобусе приехали.
Кэтрин нахмурилась. И, помолчав, посоветовала:
— Тогда вам домой лучше бы на такси поехать.
Делавэр понятия не имела, во что им обойдется поездка отсюда на такси. С собой у нее имелось одиннадцать долларов, и у Шари, наверно, долларов десять в сумочке найдется. Ладно, может, хоть часть пути на такси проехать удастся? Но вслух она ничего не сказала.
— Такси можно вызвать прямо отсюда, — продолжала Кэтрин. — Скажете, чтобы машина подъехала к заднему входу, на ту парковку, где наши врачи свои машины оставляют. Да, все правильно. Вы пока присядьте вон там; буквально через минутку к вам сестра выйдет. — Кэтрин собрала бумаги и ушла с ними куда-то вглубь офиса.
— Идем, — сказала Делавэр, направляясь в тот угол, где стояли диван, два кресла и столик, заваленный журналами. Шари не сразу последовала за ней; она еще некоторое время постояла у стола регистраторши, испуганно озираясь. И Делавэр, все еще сердясь, прикрикнула на нее: — Ну иди же!
Шари подошла к ней, осторожно присела на диван и снова принялась озираться. Ради похода в клинику она надела новую джинсовую юбку, белые ковбойские сапожки и синий атласный псевдоковбойский жилет. Деби, что работает в парикмахерском салоне «Золотистый нарцисс», неделю назад сделала ей «мокрую» завивку; порой Шари не обращала на себя должного внимания, и казалось, что в спутанных волосах у нее колтун, но сегодня она была причесана хорошо, волосы лежали у нее на плечах, точно золотистая львиная грива, дикая и пышная. Ее темные глаза так и сияли от страха и возбуждения. И Делавэр, глядя на нее, испытывала какую-то странную печаль. Отгоняя грустные мысли, она взяла первый попавшийся журнал и тупо в него уставилась.
Приемная была довольно уютной. Диван и кресла цвета аквамарина — ее любимый цвет. Но Делавэр сидела с сердитым видом и листала журнал. Порой она вела себя так, будто знает все на свете. Она действительно знала довольно много, но совершенно не представляла себе, что значит быть мамой. Да, этого она пока не знала совсем. Зато Шари это знала прекрасно и отлично все помнила. Сперва живот у нее стал выпирать, потом стал огромным, как рояль, и ей все время хотелось писать, а мать ее, видя это, просто с ума сходила. Впрочем, мама вечно сходила с ума и сердилась на нее. Так что ей стало значительно легче, когда она уехала с Дэвидом на Аляску; без матери ей было значительно легче, даже когда они остались в квартире одни — только она, Шари, и Делавэр, как, собственно, и должно было быть. Делавэр она помнила с самой первой минуты ее появления на свет. Ее тогда охватила такая глубокая-глубокая, ни с чем не сравнимая нежность; а девочка была такая мягкая, такая крошечная — все самое лучшее в мире всегда бывает очень маленьким, — и ее можно было обнять, прижаться к ней лицом. А потом и молоко пришло, и это было так прекрасно, что просто невозможно понять, где ты сама, а где твой ребенок. Делавэр-то, конечно, этого не помнила. Зато Шари помнила отлично.
В этот раз она сразу, на следующее же утро, поняла, что случилось. С Делавэр она долго ничего не знала и не понимала, потому что тогда о детях вообще не думала, и мамой не была, и думала только о Донни и о том, как любит его. А потом у нее вдруг стал выпячиваться живот, и мать спросила, приходят ли у нее месячные; а они к этому времени с Донни уже расстались, и она теперь гуляла с Роди. Мать, услышав это, жутко рассердилась и вообще запретила Шари гулять — и с Роди, и с кем бы то ни было еще. Но на этот раз все было иначе. На этот раз она сама жутко рассердилась, она сама чуть с ума не сошла. С Донни они были влюблены друг в друга. А сейчас ничего похожего не было. Мак сделал с ней это прямо в машине, прямо на большой стоянке, где кино смотрят из автомобиля, и вел он себя точно обезьяна в зоопарке, а после этого еще и заставил ее фильм досматривать. Когда же он наконец привез ее домой, она долго отмывалась под душем и уже тогда, прямо под душем, поняла: что-то произойдет нехорошее. А на следующее утро она просто знала: да, произойдет что-то нехорошее. Ну и, конечно, месячные у нее не пришли. Она так и знала, что не придут. Вот когда она действительно чуть с ума не сошла от гнева. Люди считали, что она вообще никогда не сердится, но тут она словно с цепи сорвалась. И гнев ее словно прямо там и начинался, у нее в животе, в том самом месте — похожий на горячий, красный, светящийся шар. Она никому ничего об этом не сказала, но сама все прекрасно понимала. Она, конечно, знала далеко не все, но уж в том, что касалось ее самой, она разбиралась. То, что было у нее внутри, принадлежало только ей одной. Мак тогда вывернул ей руки и больно впился в губы, чтобы она даже не пикнула, а потом с силой воткнул в нее эту свою штуку — ну точно как обезьяна в зоопарке. Но то, что теперь происходило у нее внутри, принадлежало только ей, и только она одна могла решить, появиться на свет этому младенцу или нет. Делавэр появилась на свет, потому что была ее, ее собственной, Шари сама захотела, чтобы Делавэр родилась. Но на этот раз все было иначе. То, что сейчас было у нее внутри, тоже являлось ее частью, как, например, бородавка или болячка, которую потом сама же и сцарапываешь. Как если бы Мак, тогда сделавший ей так больно, например, порезал, нанес ей ножом страшную рану, и теперь на этой ране образовался струп, который она и собиралась содрать, чтобы снова стать целой. Она ведь не какая-то там обезьяна из зоопарка, и внутри у нее не только эта, нанесенная им, рана; она — человек, и точка. Именно так и Линда всегда говорила, когда Шари училась в спецклассе. Главное, Шари, будь человеком, всегда будь самой собой. Ты же настоящий человек, и очень милый к тому же. И у тебя прелестная дочка. Ну, разве ты ею не гордишься? И ты, Шари, очень хорошая мать. Да, это я знаю, всегда отвечала Линде Шари, и теперь она снова повторила про себя эти слова. Иногда Делавэр, правда, вела себя так, словно мама у них в семье — это она, только она, конечно, ошибалась. Мамой у них в семье всегда была Шари. Но как только она сообщила, что хочет сделать аборт, Делавэр сразу стала сердито на нее посматривать, напустила на себя такой важный вид и все повторяла: а ты уверена, уверена? И Шари просто не могла ей объяснить, почему она так уверена. Ты сама должна стать мамой, чтобы это понять, только и сказала она. Иногда мне кажется, что я уже и так мама, заявила Делавэр. И Шари понимала, что она имеет в виду, хотя это было совсем, совсем не то. Понимаешь, сказала она Делавэр, ты была мною, пока не стала собой. Я тебя сотворила. Я сделала так, чтобы ты родилась и начала жить. А на этот раз все совсем не так. То, что во мне, это не я; это что-то плохое, совсем мне не нужное, какая-то часть меня, от которой мне больше всего хочется избавиться, вроде заусеницы. «Господи, мама!» — воскликнула Делавэр, и Шари велела ей не поминать имени Господа всуе. В общем, Делавэр более-менее поняла: Шари знает, что делает; она даже перестала спрашивать ее: «А ты уверена?»; она даже сама ее к доктору Рурке записала. Но сейчас Делавэр, сидя на этом красивом диване цвета аквамарина, опять отчего-то казалась очень печальной. И Шари взяла ее за руку.
— Ты — мой Рыцарь в сверкающих доспехах, — сказала она ей. И Делавэр с искренним изумлением вскинула на нее глаза.
— Господи, мама! — вырвалось у нее, но смотрела при этом совсем не сердито.
— Не поминай имени Господа всуе, — тут же велела ей Шари.
Из коридора появилась медсестра и подошла к ним; это была белая женщина, одетая, как и весь персонал клиники, в уродливые бледно-зеленые штаны и блузу. Она с улыбкой посмотрела на обеих и сказала:
— Привет!
— Привет! — улыбнулась в ответ Шари.
Медсестра заглянула в бумаги, которые держала в руке.
— Ну, хорошо, проверим еще разок, ладно? Вы — Шари, — сказала она, глядя на Делавэр. — Сколько вам лет, Шари?
— Тридцать один, — сказала Шари.
— Верно. А тебе сколько лет, детка?
— Я просто с ней пришла, — ответила Делавэр.
— Да, я понимаю. — Медсестра, казалось, была несколько сконфужена. Она снова довольно долго смотрела в бумаги, потом на Делавэр, потом уточнила: — Значит, это не ты на процедуру записана?
Делавэр помотала головой.
— Но нам необходимо знать, сколько тебе лет.
— Зачем?
Медсестра сразу сменила тон и спросила строго:
— Ты несовершеннолетняя?
— Да, а что? — Тон Делавэр тоже стал весьма неприязненным.
Сестра молча повернулась и куда-то ушла. Шари взяла в руки журнал с портретом Кевина Костнера на обложке.
— У этого человека взгляд совершенно безумный, — сказала она, изучая фотографию. — К нам, во «Фрости», часто один человек приходит, у него тоже такие вот сумасшедшие глаза. А на самом деле он очень даже умный и милый. Он всегда берет «бургер» без картошки и «земляничное мягкое». Мне лично мягкое мороженое не нравится. В нем и вкуса-то никакого. Мне нравится твердое мороженое. Как раньше. Старомодное твердое мороженое. Тебе ведь тоже, да?
Делавэр молча кивнула, потом все же сказала «да», потому что Шари нужно было, чтобы с ней хоть о чем-то говорили. Делавэр давно уже поняла, что ей нужно поплакать, вернее, что она готова вот-вот расплакаться, но делать этого не хочет. А все из-за того местечка на плече, куда ей попал своим дурацким плакатом тот тип. Хотя у нее ничего и не болело по-настоящему. И на джинсовой куртке ни следа не осталось. Разве что на плече потом небольшой синяк к вечеру проявится, и она заметит его, когда будет раздеваться перед сном, а может, и вовсе ничего заметно не будет. И все же то место, куда этот старик попал краем своей фанерки с написанными на ней словами, существовало как бы по своим, особым законам. И болело. И от этой боли у Делавэр холодело сердце, становилось трудно дышать, и она несколько раз глубоко вздохнула. Тут как раз и медсестра вернулась.
— Все в порядке, детка! — сказала она, глядя куда-то между Шари и Делавэр.
Шари тут же вскочила, словно ее пригласили танцевать, схватила Делавэр за руку и потянула за собой.
— Пошли! — нетерпеливо и возбужденно сказала она. Сейчас она казалась очень хорошенькой.
Норман не имел никакого права просто так взять и уйти! Он вел себя как последний грубиян. Эгоист! Ничего такого особенного он той девице не сделал, слегка задев ее по плечу своим плакатом; но если все же сделал, если все же он ее ударил, то у них обоих, вполне возможно, опять будут неприятности. Он не имел абсолютно никакого права так вести себя! Тоже мне, размахался своим плакатом! Он же мог и ее, Мэри, тоже ударить. А какое он имел право? Конечно же, никакого! Он никогда приказам не подчиняется. И ей придется сказать об этом мистеру Янгу, раз Норман — такой ненадежный человек.
Уже десятый час, и больше сюда, наверное, никто не придет. Мэри посмотрела в другую сторону, но и за квартал отсюда не было видно ни души — ни в машине, ни пешком, да и прежде ни одна из проезжавших мимо машин даже ход не замедлила. Та ужасная женщина в сапогах и атласном жилете, похожая на какую-то жалкую циркачку, явно притащила сюда свою родную дочь, в этом и сомнений быть не может, они с девчонкой похожи как две капли воды. Бедная девочка! Надо, пожалуй, за нее помолиться. Но Мэри так разозлилась, что молитвы у нее не получалось. Вообще-то она могла бы помолиться и за этого несчастного ребенка. И за его отца. За того бедного юношу, какого-нибудь служащего или солдата, который наверняка даже ничего и не знает. Ну да какое им дело до его прав? Никакого! Им вообще ни до кого нет дела, кроме самих себя. Они только себя и видят, только себя! Какое они имеют право! Они же просто животные…
В горле у Мэри пересохло, руки опять дрожали. Она ненавидела, когда у нее вот так дрожат руки. Говорят, солдаты на поле боя испытывают страх. Но когда у нее начинали дрожать руки, она чувствовала себя похожей на своего деда Кевори, когда тот сидел в своей темной комнатке, пропахшей мочой, и его большие белые руки неудержимо дрожали и тряслись… «Тебе придется помочь мне, Мэри. Подержи-ка чашку…» А потом голова его вдруг странно дергалась, словно это он нарочно, и вода, естественно, текла по подбородку, а он начинал трясти Мэри своими ужасными дрожащими руками… И на помощь к ней никто, разумеется, не спешил…
Какое они имели право рассчитывать, что она будет стоять тут одна? Норману тоже полагалось здесь находиться! Он же сам вызвался. А она, кстати, пришла сегодня только потому, что прошлый вторник вынуждена была пропустить — подменяла школьную секретаршу; она всегда отрабатывает те дни, которые пропускает. И потом, она обещала мистеру Янгу. А к своим обещаниям она всегда относилась с уважением. Остальным-то на данные ими обещания наплевать. Приходят, когда хотят, а порой даже и не вспомнят, что обещали прийти, если им вдруг по какой-то причине это оказалось неудобно. Нет, Норман не имел никакого права просто так взять и уйти! И оставить ее одну — без плаката, без ничего; ну, разумеется, он думал только о себе и ни о чем другом. Сперва она надеялась, что, может, мистер Янг случайно проедет мимо и увидит, как она стоит тут одна на страже, с несокрушимой верой в душе, но по этой улице давно уже не проезжало ни одной машины. И мимо нее тоже никто не проходил. И теперь уж, наверное, не пройдет.
Я — солдат, думала она, и, как всегда, эта мысль наполнила ее силой. Храбрые парни сражаются там, защищая флаг родины: она видела, как этот флаг развевается, ярко и чисто сияя в тучах маслянисто-черного дыма. Она непременно спросит у мистера Янга, нельзя ли и ей выходить на дежурство с американским флагом. Такие флаги с желтыми кистями теперь повсюду продаются. Я — солдат армии Жизни. Я стою на страже. Мэри выпрямилась и принялась мерить шагами тротуар перед клиникой, четко, на каблуках, поворачивая у края лужайки. Она испытывала радость и гордость оттого, что несет солдатскую службу.
Когда они уже шли по коридору, Делавэр спросила у медсестры:
— А можно мне тоже туда войти? — Впрочем, она понимала, что сама все испортила, когда не пожелала ответить, сколько ей лет. Медсестра, не останавливаясь, вредным — накося-выкуси! — голосом бросила через плечо:
— Спроси у доктора.
Да что они все время долдонят, как детям: «подождите медсестру», «спроси у доктора»!
Доктор Рурке поздоровался с Делавэр как со старой знакомой:
— Привет, Делла! — И она тут же спросила у него, можно ли ей остаться с Шари. Но доктор спокойно объяснил, что руководство приняло решение не допускать родственников и прочих заинтересованных лиц в операционную во время процедуры. Шари тут же послушно выпустила руку Делавэр и широко ей улыбнулась. Шари доктор Рурке нравился, он был очень симпатичный, такой румяный, рыжеволосый, и она несколько раз говорила Делавэр, что он, похоже, «здорово соображает». Шари с готовностью последовала за медсестрой в другое помещение, отделенное какой-то странной, болтающейся туда-сюда дверью с двумя створками, а доктор Рурке остался в коридоре с Делавэр. — У нее все будет хорошо, — сказал он ей своим приятным голосом. Делавэр кивнула. И он пошутил: — Говорят, что вакуумный аборт не страшнее похода в парикмахерскую. — Она промолчала. Он подождал, когда она кивнет, и прибавил: — Знаешь, я ведь могу ей трубы перевязать. Это совсем не сложно, а она даже и не узнает, что с ней что-то сделали.
— В этом-то все и дело, — сказала Делавэр.
Он не понял.
— Она такие вещи отлично понимает, — пояснила Делавэр.
— Хорошо, я мог бы рассказать ей, в чем заключается перевязка труб. Чтобы она поняла и знала, что предохраняться ей больше не нужно. — Голос его звучал тепло, с настойчивой щедростью.
— А развязать их можно?
— Ей вообще не следует иметь детей, — твердо сказал он и больше ничего не прибавил.
— Она получила мозговую травму при рождении, — сказала Делавэр. Ей довольно часто приходилось это объяснять. — Так что это не наследственное, не генетическое. — И она, будучи сама живым тому подтверждением, посмотрела доктору Рурке прямо в глаза. И на лице у него, разумеется, тут же появилось сердитое выражение, как у Кевина Костнера, как у них у всех.
— Ну, ладно, допустим, — нехотя сказал он — ведь врачи никогда не ошибаются, — но согласись: очень велика вероятность того, что она опять забудет надеть «колпачок» или принять пилюлю. Я ведь прав?
— Ничего она не забывала! Она вообще никогда о таких вещах не забывает. Просто тот подонок, ее знакомый, отвез ее на площадку, где кино прямо из автомобилей смотрят, и там, в машине, ее изнасиловал. Так что, по-моему, она просто хочет избавиться от последствий свидания с этим мерзавцем. — Делавэр снова пристально посмотрела на доктора Рурке, который уже начинал проявлять некоторое нетерпение, и торопливо закончила: — А что, если ей захочется еще одного ребенка родить? Разве могу я решать за нее такие вещи? Как вы себе это представляете?
Доктор Рурке тяжело вздохнул, медленно выдохнул и сказал:
— Ладно. — И, отвернувшись, буркнул: — Не волнуйся, все у нее будет хорошо. Это все равно что пирожок съесть. — И он тоже исчез за той болтающейся дверью.
Делавэр еще немного постояла в коридоре, потом, решив, что глупо без конца торчать под дверью операционной, подошла к регистраторше и спросила, где туалет. Ей было туда очень нужно — еще с тех пор, как они на Шестой улице пересели на автобус, идущий в Вестсайд.
Норман ждал, пока окончательно не убедился, что Визгливая Мэри ушла, однако, вернувшись на свой пост, он, к своему огорчению, обнаружил, что она по-прежнему там и расхаживает перед лавкой мясника с таким видом, словно это место принадлежит лично ей, — спину держит прямо и четко, по-солдатски, разворачивается у начала газона. Ну прямо как заведенная механическая игрушка! И о чем только ее муж думает, позволяя ей в таком виде по улицам таскаться? Все они одинаковые — маршируют на тощих ножонках, бдительность ненужную проявляют да к Янгу подлизываются! Ах, мистер Янг сказал то, мистер Янг сказал это! Уж он-то, Норман, знает, что сказал Янг. Хоть и сам-то он говорит «на языке людей и ангелов». Знает он, что сказал Янг, да и дело свое он тоже знает. Которое этих баб и вовсе не касается. Сидели бы лучше дома да хозяйство вели, а не путались у людей под ногами! Норман хотел уже повернуть назад и некоторое время погулять по соседним кварталам — может, она все-таки домой уйдет? — а потом выйти с другой стороны. Но, подумав немного, он вдруг остановился, резко развернулся и решительным шагом двинулся к ней.
— Ладно, иди, — спокойно сказал он. — Теперь моя очередь дежурить.
— Я нахожусь на посту! — взвизгнула она.
— Я же сказал, что теперь моя очередь, — и, говоря это, он заметил, как дрожит и трясется у нее голова. Но она даже с места не сдвинулась и заверещала:
— Я все расскажу мистеру Янгу! Я расскажу, как ты себя ведешь!
— В общем, я здесь остаюсь, — сказал он, не обращая внимания на ее угрозы.
— Ну и оставайся! — И она опять принялась маршировать перед входом в клинику.
Норман стоял, высоко подняв свой плакат, а она так и мелькала у него перед носом — слева направо, справа налево отстукивали по тротуару ее каблучки, руки по швам, плечи опущены, отчего грудь кажется впалой… Господи, сунуть бы ей в руки этот чертов плакат! Пусть гордится! Но плакат он ей так и не сунул; он вообще старался на нее не смотреть, стоя на своем посту перед крыльцом лавки мясника и по-прежнему высоко подняв свой плакат. И Господь был ему свидетелем.
Сидя в очень чистом туалете с зелеными стенами, Делавэр решила все же поплакать, дать выход скопившимся внутри слезам и соплям, пока она одна, а мать где-то в другом месте, но теперь, разумеется, ничего не получалось; слезы и не думали течь, и от этих невыплаканных слез стало щипать горло. Делавэр сняла с себя рубашку и осмотрела правое плечо над ключицей, где по-прежнему чувствовалась боль после удара, нанесенного ей тем типом с плакатом. Ничего особенного там не было, только небольшое покраснение, возникшее, возможно, из-за того, что она все время потирала это место свободной рукой, той, за которую не держалась Шари.
Делавэр вернулась в приемную, села на диван, взяла какой-то журнал и, раскрыв его, спряталась за ним. Она даже что-то там прочитала, но перед глазами у нее все время с удивительной отчетливостью маячили ноги той женщины, которая кричала, что молится за них. На ней были колготки цвета загара и темно-синие туфли с аккуратными небольшими каблучками. Юбка у нее тоже была синяя с белым, в складку, белые горохи на синем фоне. Выше она Делавэр видна не была. Зато в ушах стояли ее вопли: «Ты же мать! Останови ее!» А на том старикашке были коричневые брюки, коричневые туфли и полосатая рубашка. И живот у него был отвислый, потому что он уже старый, а вот лица у него как бы и вовсе не было — лицо его все время скрывалось за этим идиотским плакатом с опоссумом, которым он постоянно тряс, размахивал и делал такие движения, будто в руках у него не плакат, а топор и он рубит дрова. И он все ближе и ближе подбирался к Шари с Делавэр, а потом, когда они шли к крыльцу, ударил ее…
Делавэр вздрогнула.
— Какое у тебя красивое имя — Делавэр! — сказала регистраторша Кэтрин, по-прежнему сидя у себя за столом, и смысл ее слов дошел до Делавэр не сразу. — И где вы только нашли такое?
— Просто моей матери нравилось, как оно звучит.
— Очень необычное имя.
— Это из «Индианы Джонса».
Кэтрин засмеялась и кивнула. Она перебирала в папке какие-то бумаги.
— Вы с ней вдвоем живете?
Делавэр не возражала против ее вопросов, потому что голос Кэтрин звучал легко и спокойно, а может, потому, что ее лицо цвета коричневого сахара теперь, не будучи сердитым, выглядело просто усталым.
— Да, — сказала Делавэр.
— Ты школу кончаешь?
— Да.
— Работаешь?
— Летом подрабатываю. А она работает в «Фрост-Ти-Мен». Она всегда работает.
— Это хорошо, — ласково кивнула Кэтрин. Она еще немного поворошила свои бумаги, потом вдруг сказала: — Уж ты-то школу хорошо закончишь, — и ее слова прозвучали так, словно она твердо это знает.
— Да, наверное.
— Я в этом ни капельки не сомневаюсь. В колледж будешь поступать?
— Скорее всего.
— Это хорошо, — снова сказала Кэтрин. — Ты поступишь.
Слезы подступили к глазам совершенно неожиданно; беззвучно пролились и тут же высохли. Делавэр принялась читать рецензии на какой-то фильм о человеке, убившем двадцать женщин, потом рецензии на фильм о детях, одержимых демонами. Медсестра, пройдя по коридору, заглянула в холл и сказала ей:
— Подруга твоя уже в палате, детка.
Делавэр вскочила и пошла за ней по коридору. Сестра на ходу рассказывала ей:
— Она немного нервничала, так что доктор дал ей успокаивающее. Она еще с полчаса, наверное, будет немного вялой, а потом можете одеваться и идти домой. — Она провела Делавэр в чистую зеленую комнату без окон и с тремя кроватями, две из которых были пусты. На третьей кровати лежала Шари; ее густые вьющиеся волосы были откинуты назад, лицо без макияжа казалось совсем юным, как у девочки-подростка. Она перевела взгляд на Делавэр, сонно ей улыбнулась и сказала: — Привет, малыш!