Если это не птицы,
покрытые гарью,
если это не стоны, громящие окна свадьбы,
тогда это, верно, хрупкие дети ветра,
которые свежей кровью поят заскорузлый сумрак.
Нет, это не птицы,
потому что мгновенье – и птицы станут волами;
это могут быть камни, белые в полнолунье,
и всегда – это дети, истекшие кровью
до того, как судья приподнимет завесу.
Все знают боль, которая дружит со смертью,
но боль настоящая не обитает в душах,
и в воздухе нет ее, и нет ее в нашей жизни
и в этих задымленных кубах.
Настоящая боль, та, что все заставляет проснуться,
это крохотный, вечно горящий ожог
в безвинных глазах неизвестных миров.
Забытые платья так давят на плечи,
чтонебо порой их сгоняет в шершавое стадо.
А умершие от родов узнают перед смертью,
что каждый шум – это камень, и каждый след – это сердце.
Мы забываем, что есть у мысли задворки,
где заживо съеден философ червями и сбродом.
Но слабоумные дети отыскивают по кухням
маленьких ласточек на костылях, знающих слово «любовь».
Нет, это не птицы.
Птицы не воплощают мутный озноб болота.
И это не жажда зверства, гнетущая ежечасно,
не лязг самоубийства, бодрящий нас на рассвете.
Это воздушный взрыватель – и весь мир в нас
становится болью,
это атом живого пространства, созвучного скорости света,
это смутная лесенка, где облака отдыхают
от вечного гвалта, бурлящего в бухтах крови.
Сколько искал я
этот ожог, никому не дающий заснуть,
а находил лишь матросов, распятых на парапете,
и хрупких детенышей неба, засыпанных снегом.
А настоящая боль оставалась где-то,
где каменели рыбы, внутри бревна задыхаясь,
на пустошах неба, чуждого древности статуй
и пламенной дружбе вулканов.
Нет и в голосе боли. Одни только зубы,
но зубы замолкнут, разъединенные крепом.
Нет в голосе боли. И только земля остается.
Земля, где всегда есть двери, открытые в рай плодов.