Эзоп
Серая тень скользила вдоль скальной полки к логову, поскуливая от досады и разочарования, потому что заклинание не подействовало.
Косые лучи вечернего солнца высвечивали лицо, голову, туловище, расплывчатые, смутные, подобно утренней мгле над ущельем.
Внезапно полка оборвалась, и тень растерянно присела, прижимаясь к стенке: логова не было! На месте логова — обрыв!
Тень стремительно повернулась, окинула взглядом долину. И река совсем не та. Ближе к утесам течет, чем прежде текла. И на скале появилось ласточкино гнездо там, где раньше никакого ласточкиного гнезда не было.
Тень замерла, и ветвистые щупальца на ее ушах развернулись, исследуя воздух.
Жизнь! В воздухе над пустынными распадками среди черед холмов реял едва уловимый запах жизни.
Тень зашевелилась, встала, поплыла вдоль полки.
Логова нет, и река другая, и к скале прилепилось ласточкино гнездо.
Тень затрепетала от вожделения. Заклинание подействовало, не подвело. Она проникала в другой мир.
Другой, и не только с виду. Мир, до того насыщенный живностью, что сам воздух ею пахнет. И может быть, эта живность не умеет так уж быстро бегать и так уж ловко прятаться.
Волк и медведь встретились под большим дубом и остановились поболтать.
— Говорят, убийства происходят, — сказал Лупус.
— Непонятные убийства, брат, — пробурчал Мишка. — Убьют и не съедают.
— Символические убийства, — предположил волк.
Мишка покачал головой.
— Вот уж никогда не поверю, что могут быть символические убийства. Эта новая психология, которую псы нам преподают, совсем тебе голову заморочила. Убийства могут происходить либо из ненависти, либо от голода. Стану я убивать то, чего не могу съесть.
Он поспешил внести ясность:
— Да я вообще не занимаюсь убийством, брат. Ты ведь это знаешь.
— Конечно, — подтвердил волк.
Мишка лениво зажмурил свои маленькие глазки, потом открыл их и подмигнул.
— Нет, вообще-то случается иногда перевернуть камень и слизнуть муравьишку-другого.
— Не думаю, чтобы псы посчитали это убийством, — серьезно заметил Лупус. — Одно дело — зверь или птица, другое дело — насекомое. Никто нам не говорил, что нельзя убивать насекомых.
— А вот и неверно, — возразил Мишка. — В канонах на этот счет ясно сказано: «Не губи жизнь. Не лишай другого жизни».
— Вообще-то, кажется, ты прав, брат, — ханжески произнес волк. — Кажется, там так и сказано. Но ведь и сами псы не больно-то церемонятся с насекомыми. Слышал небось, они все стараются придумать блохомор посильнее. А что такое блохомор, спрашивается? Средство морить блох. Убивать их, понял? А ведь блохи — живность, блохи — живые твари.
Мишка яростно взмахнул передней лапой, отгоняя зеленую мушку, которая жужжала у него над носом.
— Пойду на пункт кормления, — сказал волк. — Ты не идешь со мной?
— Я еще не хочу есть, — ответил медведь. — И вообще сейчас рано. До обеда еще далеко.
Лупус облизнулся.
— А я иногда зайду туда как бы невзначай, и дежурный вебстер обязательно что-нибудь найдет для меня.
— Смотри, — предостерег его Мишка. — Просто так он тебя не станет подкармливать. Не иначе что-нибудь замыслил. Не верю я этим вебстерам.
— Этому верить можно, — возразил волк. — Он дежурит на пункте кормления, а ведь совсем не обязан. Любой робот справится с этим делом, а он попросил ему поручить. Мол, надоело торчать в этих душных домах, где, кроме игр, никаких занятий. Зайдешь к нему — смеется, разговаривает, все равно как мы. Славный парень, этот Питер.
— А я вот слышал от одного пса, — пророкотал медведь, — будто Дженкинс говорил, что на самом деле их вовсе не вебстерами зовут. Мол, никакие они не вебстеры, а люди…
— А что такое люди? — спросил Лупус.
— Ведь я же тебе толкую: это Дженкинс так говорит…
— Дженкинс, — объявил Лупус, — до того старый стал, что у него ум за разум заходит. Столько надо всего в голове держать! Ему небось уже тысяча лет с лишком.
— Семь тысяч, — отозвался медведь. — Псы задумали ему на день рождения большой праздник устроить. Готовят в подарок новое туловище. Старое уже совсем износилось, чуть не каждый месяц в починке.
Он глубокомысленно покачал головой.
— Что ни говори, Лупус, а все-таки псы для нас немало сделали. Взять хотя бы пункты кормления… А медицинские роботы, а всякие прочие вещи. Да вот в прошлом году у меня зуб зверски разболелся…
— Ну, кормить-то можно было бы получше, — перебил его волк. — Они все твердят, дескать, дрожжи — все равно что мясо, такие же питательные и так далее. Но разве вкус с мясом сравнишь…
— А ты-то откуда знаешь? — спросил Мишка.
Волк замялся только на секунду.
— То есть… как откуда? Мне дед говорил. Такой разбойник был — нет-нет да закусит олениной. Он и рассказал мне, какой вкус у сырого мясца. Правда, тогда не было столько охранников, сколько их теперь развелось.
Мишка зажмурился, потом снова открыл глаза.
— Кто бы мне рассказал, какой вкус у рыбки… В Сосновом ручье форель водится. Я уже приметил. Проще простого: сунул лапу в ручей да выловил штучку-другую.
Он поспешно добавил:
— Конечно, я себе не позволю.
— Ну, конечно, — подхватил волк.
Один мир, а за ним другой, цепочка миров. Один наступает на пятки другому, шагающему впереди. Завтрашний день одного мира — сегодняшний день другого. Вчера — это завтра, и завтра — это тоже прошлое.
С той небольшой поправкой, что прошлого нет. Нет, если не считать воспоминаний, которые порхают на ночных крыльях в тени сознания. Нет прошлого, в которое можно проникнуть. Никаких фресок на стене времени. Никакой киноленты, которую прокрутил назад и увидел былое.
Джошуа встал, встряхнулся, снова сел и почесался задней лапой. Икебод сидел как вкопанный, постукивая металлическими пальцами по столу.
— Все верно, — сказал робот. — Мы тут бессильны. Все сходится. Мы не можем отправиться в прошлое.
— Не можем, — подтвердил Джошуа.
— Зато мы знаем, где находятся гоблины, — продолжал Икебод.
— Да, мы знаем, где находятся гоблины, — сказал Джошуа. — И может быть, сумеем к ним проникнуть. Теперь мы знаем путь.
Один путь открыт, а другой закрыт. Нет, не закрыт, конечно, ведь его и не было. Потому что прошлого нет, прошлого никогда не было, ему негде быть. На месте прошлого оказался другой мир.
Словно два пса, которые идут след в след. Один вышел, другой вошел. Словно длинный, бесконечный ряд шариковых подшипников, которые катятся по желобу, почти соприкасаясь, почти, но не совсем. Словно звенья бесконечной цепи на вращающейся шестеренке с миллиардами зубцов.
— Опаздываем, — сказал Икебод, глянув на часы. — Нам надо еще приготовиться, чтобы пойти на день рождения Дженкинса.
Джошуа опять встряхнулся.
— Да, не мешает. Сегодня у Дженкинса такой день! Ты только подумай, Икебод, семь тысяч лет!
— Я уже готов, — гордо сообщил Икебод. — Еще утром отполировал себя, а тебе надо бы причесаться. Вон какой лохматый.
— Семь тысяч лет, — повторил Джошуа. — Не хотел бы я столько жить.
Семь тысяч лет — семь тысяч миров, ступающих след в след. Да нет, куда больше. Каждый день — мир. Семь тысяч на триста шестьдесят пять. А может быть, каждый час или каждая минута — мир. Или даже что ни секунда, то мир. Секунда — вещь плотная, достаточно плотная, чтоб разделить два мира, достаточно емкая, чтобы вместить два мира. Семь тысяч на триста шестьдесят пять, на двадцать четыре, на шестьдесят раз шестьдесят…
Вещь плотная и окончательная. Ибо прошлого нет. Назад пути нет. Нельзя вернуться и проверить рассказы Дженкинса: то ли это правда, то ли покоробившиеся за семь тысяч лет воспоминания. Нельзя вернуться и проверить туманные предания, повествующие о какой-то усадьбе, каком-то роде вебстеров, каком-то непроницаемом куполе небытия в горах далеко за морями.
Икебод подошел со щеткой и гребешком, и Джошуа отскочил в сторону.
— Не дури, — сказал Икебод. — Я не сделаю тебе больно.
— В прошлый раз чуть всю шкуру с меня не содрал, — пожаловался Джошуа. — Поосторожней там, где шерсть запуталась.
Волк пришел, надеясь подкрепиться, но ему ничего не предложили, а просить учтивость не позволяла, и теперь он сидел, аккуратно обвив лапы косматым хвостом, и смотрел, как Питер скоблит ножом прут.
Белка Поня прыгнула с развесистого дерева прямо на плечо Питера.
— Что это у тебя? — опросила она.
— Метательная палка, — ответил Питер.
— Метать любую палку можно, — заметил волк. — Зачем тебе такая отделка? Бери какую попало и бросай.
— Это совсем новая штука, — объяснил Питер. — Я придумал и сделал. Только еще не знаю, что это такое.
— У нее нет названия? — спросила Поня.
— Пока нет, — сказал Питер. — Надо будет придумать.
— Но ведь любую палку можно бросить, — твердил волк. — Какую захотелось, ту и бросил.
— Не так далеко, — ответил Питер. — И не так сильно.
Он покрутил прут между пальцами — гладкий, круглый, потом поднес к глазу, проверяя, не криво ли получилось.
— Я его не рукой метаю, — объяснил он, — а другой палкой и веревкой.
Он взял вторую палку, прислоненную к дереву.
— А мне вот еще что непонятно, — сказала Поня. — Зачем тебе вообще понадобилось метать палки?
— Сам не знаю, — ответил Питер. — Интересно, вот и бросаю.
— Вы, вебстеры, странные твари, — строго произнес волк. — Иногда мне кажется, что вы не в своем уме.
— Можно в любую цель попасть, — сказал Питер. — Только надо, чтобы метательная палка была прямая и веревка хорошая. Первая попавшаяся деревяшка тут не годится. Пока подберешь…
— Покажи мне, — попросила Поня.
— Гляди. — Питер поднял повыше ореховое древко. — Видишь, крепкая, упругая. Согни ее — тут же опять выпрямляется. Я связываю оба конца веревкой, кладу вот так метательную палку, упираю ее одним концом в веревку и оттягиваю…
— Вот ты говоришь, можно в любую цель попасть, — сказал волк. — Попробуй попади.
— А во что? Выбирайте, а я…
Поня взволнованно показала:
— Вон, вон на дереве малиновка сидит.
Питер быстро прицелился, оттянул веревку, и древко изогнулось дугой. Метательная палка просвистела над поляной. Малиновка закувыркалась в воздухе, роняя перышки. Она упала на землю с глухим, мягким стуком и застыла, маленькая, жалкая, согнутые коготки смотрят вверх… Кровь из клювика окрасила листья под головой.
Белка оцепенела на плече у Питера, волк вскочил на ноги.
Тишина, притихла листва, беззвучно плывут облака в голубом полуденном небе…
— Ты ее убил! — закричала вдруг Поня, захлебываясь ужасом. — Она мертвая! Ты ее убил!
— Я не знал, — промямлил ошеломленный Питер. — Я еще никогда не целился ни во что живое. Только в метки бросал…
— Все равно, ты убил малиновку. А убивать запрещается.
— Знаю, — сказал Питер. — Знаю, что запрещается. Но ведь вы сами меня попросили попасть в нее. Вы мне показали. Вы…
— Я не говорила, чтобы ты ее убивал! — кричала Поня. — Я думала, ты ей просто дашь хорошего тычка. Напугаешь ее как следует. Она всегда такая важная, надутая была…
— Я же сказал вам, что палка сильно бьет.
Страх пригвоздил вебстера к месту.
Далеко и сильно, думал он. Далеко и сильно — быстро.
— Не тревожься, дружище, — мягко произнес волк. — Мы знаем, что ты не нарочно. Это останется между нами. Мы никому не скажем.
Поня прыгнула на дерево и запищала с ветки:
— Я скажу! Скажу вот Дженкинсу!
Волк цыкнул на нее с лютой ненавистью:
— Ты доносчица паршивая! Подлая сплетница!
— Скажу, скажу! — не унималась Поня. — Вот увидите! Скажу Дженкинсу.
Она стремглав поднялась по стволу, добежала до конца ветки и перескочила на другое дерево.
Волк сорвался с места.
— Куда? — осадил его Питер.
— Всю дорогу по деревьям ей не пробежать, — торопливо объяснил волк. — На лугу придется спуститься на землю. Ты не тревожься.
— Нет, — сказал Питер. — Не надо больше убийств. Хватит одного.
— Но ведь она в самом деле скажет.
Питер кивнул.
— Не сомневаюсь.
— А я могу ей помешать.
— Кто-нибудь увидит и донесет на тебя, — сказал Питер. — Нет, Лупус, я тебе не разрешаю.
— Тогда улепетывай поскорей. Я знаю место, где ты можешь спрятаться. Тысячу лет искать будут, не найдут.
— Ничего не выйдет. В лесу глаза есть. Слишком много глаз. Они скажут, куда я пошел. Прошли те времена, когда можно было спрятаться.
— Наверно, ты прав, — медленно произнес волк. — Да, наверно, прав.
Он повернулся и посмотрел на убитую малиновку.
— Ну, а как насчет того, чтобы изъять доказательство? — спросил он.
— Доказательство?…
— Вот именно…
Волк быстро сделал несколько шагов, опустил голову. Послышался хруст. Лупус облизал усы и сел, обвив лапы хвостом.
— Сдается мне, мы с тобой могли бы поладить, — сказал он. — Честное слово, могли бы. У нас так много общего.
На носу его предательски трепетало перышко.
Туловище было хоть куда.
Нержавеющее, крепкое — никакой молот не возьмет. А всевозможных приспособлений и не счесть.
Это был подарок Дженкинсу ко дню рождения. Изящная гравировка на груди так и гласила:
Дженкинсу от псов.
Все равно я не смогу им воспользоваться, сказал себе Дженкинс. Оно слишком роскошное для меня, для такого старого робота. Я сам буду неловко чувствовать в этаком убранстве. Покачиваясь в кресле, он слушал, как воет ветер под застрехой.
Но ведь подарок сделан от души… А обижать их нельзя ни за что на свете. Так что изредка придется все же пользоваться новым туловищем — просто так, для вида, чтобы сделать приятное псам. Нельзя совсем не пользоваться им, ведь они столько хлопотали, чтобы его изготовить. Конечно, это туловище не на каждый день, только для исключительных случаев.
Таких, как Вебстерский пикник. На пикник стоит принарядиться. Торжественный день… День, когда все Вебстеры на свете, все Вебстеры, которые еще живы, собираются вместе. И меня приглашают. Ведь я вебстерский робот. Вот именно, всегда был и буду вебстерским.
Опустив подбородок на грудь, он прислушался к шепоту комнаты и повторил за ней слова. Слова, которые он и комната помнили. Слова из давно минувшего.
Качалка поскрипывала, и звук этот был неотделим от пропитанной настоем времени комнаты, неотделим от воя ветра и бормотания дымохода.
Огонь, подумал Дженкинс. Давно мы огня не разводили. Людям нравилось, чтобы в камине был огонь. Бывало, сидят перед ним, и смотрят, и представляют себе разные картины. И мечтают…
Но мечты людей — да, где вы, мечты людей? Улетели на Юпитер, погребены в Женеве, и теперь только-только начинают пробиваться хилые ростки у нынешних Вебстеров.
Прошлое… Я чересчур занят прошлым. Поэтому от меня мало проку. Мне столько надо помнить, так много, что очередные дела отходят на второе место. Я живу в прошлом, а это неправильно.
Ведь Джошуа говорит, что прошлого нет, а уж кому об этом знать, как не ему.
Изо всех псов только он один и может знать. Он так старался найти прошлое, чтобы отправиться туда, отправиться назад во времени и проверить то, что я ему рассказывал. Он думает, что у меня маразм, считает мои рассказы старыми роботскими побасенками, полуправдой, полувымыслом, причесанным для гладкости. Спроси его — ни за что не признается, но ведь думает именно так, плутишка. И думает, что я не знаю этого, да не тут-то было. Дженкинс усмехнулся про себя.
Где ему провести меня. Меня никто из них не проведет. Я их насквозь вижу, знаю, чем они дышат. Я помогал Брюсу Вебстеру переделывать самых первых из них. Слышал самое первое слово, какое было ими произнесено. Они-то, может быть, забыли, да я помню каждый взгляд, каждый жест, каждое слово.
А может быть, это только естественно, что они забыли. И ведь они немалого достигли. Я старался поменьше вмешиваться, так оно было лучше. Так мне велел и Джон Вебстер в ту далекую ночь. Потому Джон Вебстер и сделал то, что ему пришлось сделать, чтобы закрыть наглухо город Женеву. Конечно, Джон Вебстер. Кто же еще. Кроме него, некому.
Он думал, что всех людей запер там и освободил Землю для псов. Но он забыл одну вещь. Вот именно забыл. Он забыл про своего собственного сына с его компанией лучников, которые с утра пораньше отправились в лес играть в дикарей и дикарок.
И ведь игра обратилась горькой действительностью почти на тысячу лет. Пока мы их не нашли и не доставили домой, В усадьбу Вебстеров — туда, откуда все пошло.
Наклонив голову и сложив руки на коленях, Дженкинс продолжал медленно качаться. Поскрипывало кресло, и ветер гулял под застрехой, и дребезжало окно. И камин с его прокопченной глоткой толковал что-то про былые дни, про других людей, про давно отшумевшие западные ветры.
Прошлое, думал Дженкинс. Вздор. Безделица, когда впереди еще столько дел. Еще столько проблем ожидает псов. Например, перенаселение. Уж сколько мы о нем думаем, сколько говорим. Слишком много кроликов, потому что ни волкам, ни лисам не разрешается их убивать. Слишком много оленей, потому что койотам и волкам запрещается есть оленину. Слишком много скунсов, слишком много мышей, слишком много диких кошек. Слишком много белок, дикобразов, медведей.
Запрети убийство — этот могучий регулятор — разведется слишком много живности. Укроти болезни, обрати на борьбу с травмами быстроходных медицинских роботов — еще одним регулятором меньше.
Человек заботился об этом. Уж он заботился… Люди убивали всех на своем пути, будь то животное или другие люди.
А псы мечтали об этом. И добились этого. Все равно как в сказке про братца Кролика… Как в детских фантазиях минувших времен. Или как в библейской притче про льва и агнца, которые лежали рядом друг с другом. Или как на картинках Уолта Диснея с той поправкой, что картинки всегда отдавали фальшью, потому что воплощали человеческий образ мыслей.
Скрипнула дверь, кто-то переступил с ноги на ногу. Дженкинс повернулся.
— Привет, Джошуа, — сказал он. — Привет, Икебод. Прошу, входите. Я тут немножко задумался.
— Мы проходили мимо и увидели свет, — объяснил Джошуа.
— Я думал про свет. — Дженкинс глубокомысленно кивнул. — Думал про ту ночь пять тысяч лет назад. Из Женевы прибыл Джон Вебстер — первый человек, который навестил нас за много столетий. Он лежал в спальне наверху, и все псы спали, и я стоял вон там у окна и смотрел за реку. А там — ни одного огня, ни единого. В какую сторону ни погляди — сплошной кромешный мрак. Я стоял и вспоминал то время, когда там были огни, и спрашивал себя, увижу ли я их когда-нибудь снова.
— Теперь там есть огни, — мягко произнес Джошуа. — Сегодня ночью по всему миру светят огни. Даже в логовах и пещерах.
— Знаю, знаю, — сказал Дженкинс. — Сейчас стало даже лучше, чем было прежде.
Икебод протопал в угол, где стояло сверкающее туловище, поднял руку и почти нежно погладил металлический кожух.
— Я очень благодарен псам, что они подарили мне туловище, — сказал Дженкинс. — Да только зачем это? Достаточно подлатать немного старое, и оно еще вполне послужит.
— Просто мы тебя очень любим, — объяснил Джошуа. — Псы в таком долгу перед тобой. Мы и раньше пытались что-нибудь сделать для тебя, но ведь ты нам никогда не позволял. Хоть бы ты разрешил нам построить тебе новый дом, современный дом со всякими новинками.
Дженкинс покачал головой.
— Это совершенно бесполезно, ведь я все равно не смогу там жить. Понимаешь, для меня дом — здесь. Усадьба всегда была моим домом. Только латайте ее время от времени, как мое туловище, и мне ничего другого не надо.
— Но ты совсем одинок.
— Ничего подобного, — возразил Дженкинс. — Здесь полно народу.
— Полно народу? — переспросил Джошуа.
— Люди, которых я знал.
— Ух ты, какое туловище! — восхищался Икебод. — Вот бы примерить.
— Икебод! — завопил Джошуа. — Сейчас же пойди сюда. Не смей трогать…
— Оставь ты этого юнца в покое, — вмешался Дженкинс. — Пусть зайдет, когда я буду посвободнее…
— Нет, — отрезал Джошуа.
Ветка поскреблась о застреху, тонкими пальцами постучалась в стекло. Брякнула черепица, ветер прошелся по крыше легкой, танцующей походкой.
— Хорошо, что вы заглянули, — произнес Дженкинс. — Мне надо вам кое-что сказать.
Он покачивался в кресле взад-вперед, и один полоз поскрипывал.
— Меня не хватит навечно, — продолжал Дженкинс. — Семь тысяч лет тяну, как еще до сих пор не рассыпался.
— С новым туловищем тебя еще на трижды семь тысяч лет хватит, — возразил Джошуа.
Старый робот покачал головой.
— Я не о туловище, а о мозге говорю. Как-никак машина. Хорошо сработан, на совесть, но навечно его не хватит. Рано или поздно что-нибудь поломается, и тогда конец моему мозгу.
Кресло поскрипывало в притихшей комнате.
— А это значит смерть, — продолжал Дженкинс, — значит, что я умру. Все правильно. Все как положено. Все равно от меня уже никакого толку. Был я когда-то нужен.
— Ты нам всегда будешь нужен, — мягко сказал Джошуа. — Без тебя нам не справиться.
Но Дженкинс продолжал, словно и не слышал его:
— Мне надо рассказать вам про Вебстеров. Надо вам объяснить. Чтобы вы поняли.
— Я постараюсь понять, — ответил Джошуа.
— Вы, псы, называете их вебстерами — это ничего. Называйте как хотите, лишь бы вы знали, кто они такие.
— Иногда ты называешь их людьми, а иногда называешь вебстерами, — заметил Джошуа. — Не понимаю.
— Они были люди, и они правили Землей. И среди них был один род по фамилии Вебстер. Вот эти самые Вебстеры и сделали для вас такое замечательное дело.
— Какое замечательное дело!
Дженкинс крутнулся вместе с креслом и остановил его.
— Я стал забывчивым, — пробурчал он. — Все забываю. Чуть что, сбиваюсь.
— Ты говорил о каком-то замечательном деле, которое сделали для нас вебстеры.
— Что? Ах, да. Вот именно. Вы должны присматривать за ними. Главное — присматривать.
Он медленно раскачивался в кресле, а мозг его захлестнули мысли, перемежаемые скрипом качалки.
Чуть не сорвалось с языка, говорил он себе. Чуть не погубил мечту…
Но я вовремя вспомнил. Да, Джон Вебстер, я вовремя спохватился. Я сдержал слово, Джон Вебстер.
Я не сказал Джошуа, что псы когда-то были у людей домашними животными, что обязаны людям своим сегодняшним положением. Ни к чему им об этом знать. Пусть держат голову высоко. Пусть продолжают свою работу. Старые родовые предания забыты, и не надо извлекать их из забвения.
А как хотелось бы рассказать им. Видит бог, хотелось бы рассказать. Предупредить их, чего надо остерегаться. Рассказать им, как мы искореняли старые представления у дикарей, которых привезли сюда из Европы. Как отучали их от того, к чему они привыкли. Как стирали в их мозгу понятие об оружии, как учили их миру и любви.
И как мы должны быть начеку, чтобы не прозевать тот день, когда они примутся за старое, когда возродится старый человеческий образ мыслей.
— Но ты же сказал… — не унимался Джошуа.
Дженкинс сделал отрицательный жест.
— Пустяки, не обращай внимания, Джошуа. Мало ли что плетет старый робот. У меня иной раз все путается в мозгу, и я начинаю заговариваться. Слишком много о прошлом думаю, а ведь ты сам говоришь, что прошлого нет.
Икебод присел на корточках, глядя на Дженкинса.
— Конечно же, нет, — подтвердил он. — Мы проверяли и так и сяк — все данные сходятся, все говорят одно. Прошлого нет.
— Ему негде быть, — сказал Джошуа. — Когда идешь назад по временной оси, тебе встречается не прошлое, а совсем другой мир, другая категория сознания. Хотя Земля та же самая или почти та же самая. Те же деревья, те же реки, те же горы, и все-таки мир не тот, который мы знаем. Потому что он по-другому жил, по-другому развивался. Предыдущая секунда — вовсе не предыдущая секунда, а совсем другая, особый сектор времени. Мы все время живем в пределах одной и той же секунды. Двигаемся в ее рамках, в рамках крохотного отрезка времени, который отведен нашему миру.
— Наш способ мерить время никуда не годится, — подхватил Икебод.
— Это он мешал нам верно представить себе время. Мы все время думали, что перемещаемся во времени, а фактически было иначе и ничего похожего. Мы двигались вместе со временем. Мы говорили: еще секунда прошла, еще минута прошла, еще час, еще день, — а на самом деле ни секунда, ни минута, ни час никуда не делись. Все время оставалась одна и та же секунда. Просто она двигалась — и мы двигались вместе с ней.
Дженкинс кивнул.
— Понятно. Как бревна в реке. Как щепки, которые несет течением. На берегу одна картина сменяется другой, а поток все тот же.
— В этом роде, — сказал Икебод. — С той разницей, что время — твердый поток и разные миры зафиксированы крепче, чем бревна в реке.
— И как раз в этих других мирах живут гоблины?
Джошуа кивнул:
— А где же им еще жить?
— И ты теперь, надо думать, соображаешь, как проникнуть в эти миры, — заключил Дженкинс.
Джошуа легонько почесался.
— Конечно, соображает, — подтвердил Икебод. — Мы нуждаемся в пространстве.
— Но ведь гоблины…
— Может быть, они не все миры заняли, — сказал Джошуа. — Может быть, есть еще свободные. Если мы найдем незанятые миры, они нас выручат. Если не найдем — нам туго придется. Перенаселение вызовет волну убийств. А волна убийств отбросит нас к тому месту, откуда мы начинали.
— Убийства уже происходят, — тихо произнес Дженкинс.
Джошуа наморщил лоб и прижал уши.
— Странные убийства. Убьют, но не съедают. И крови не видно. Как будто шел-шел — и вдруг упал замертво. Наши медицинские роботы скоро с ума сойдут. Никаких изъянов. Никаких причин для смерти.
— Но ведь умирают, — сказал Икебод.
Джошуа подполз поближе, понизил голос:
— Я боюсь, Дженкинс. Боюсь, что…
— Чего же тут бояться?
— В том-то и дело, что есть чего. Ангес сказал мне об этом. Ангес боится, что кто-то из гоблинов… кто-то из гоблинов проник к нам.
Порыв ветра потянул воздух из дымохода, прокатился кубарем под застрехой. Другой порыв поухал совой в темном закоулке поблизости. И явился страх, заходил туда и обратно по крыше, глухо, сторожко ступая по черепицам.
Дженкинс вздрогнул и весь напрягся, укрощая дрожь. У него сел голос.
— Никто еще не видел гоблина, — проскрежетал он.
— А его, может, вообще нельзя увидеть.
— Возможно, — согласился Дженкинс. — Возможно, его нельзя увидеть.
Разве не это самое говорил человек? Призрак нельзя увидеть, привидение нельзя увидеть, но можно ощутить их присутствие. Ведь вода продолжает капать, как бы туго ни завернули кран, и кто-то скребется в окно, и ночью псы на кого-то воют, и никаких следов на снегу.
Кто-то поскребся в окно. Джошуа вскочил на ноги и замер. Статуя собаки — лапа поднята, зубы оскалены, обозначая рычание. Икебод весь превратился в слух, выжидая.
Кто-то поскребся опять.
— Открой дверь, — сказал Икебоду Дженкинс. — Там кто-то просится в дом.
Икебод прошел через сгусток тишины. Дверь скрипнула под его рукой. Он отворил, тотчас в комнату юркнула белка, серой тенью прыгнула к Дженкинсу и опустилась на его колени.
— Это же Поня! — воскликнул Дженкинс.
Джошуа сел и спрятал клыки. Металлическая физиономия Икебода расплылась в дурацкой улыбке.
— Я видела, как он это сделал! — закричала Поня. — Видела, как он убил малиновку. Он попал в нее метательной палкой. И перья полетели. И на листике была кровь.
— Успокойся, — мягко произнес Дженкинс. — Не торопись так, расскажи все по порядку. Ты слишком возбуждена. Ты видела, как кто-то убил малиновку.
Поня всхлипнула, стуча зубами.
— Это Питер убил.
— Питер?
— Вебстер, которого зовут Питером.
— Ты видела, как он метнул палку?
— Он метнул ее другой палкой. Оба конца веревкой связаны, он веревку потянул, палка согнулась…
— Знаю, — сказал Дженкинс. — Знаю.
— Знаешь? Тебе все известно?
— Да, — подтвердил Дженкинс. — Мне все известно. Это лук и стрела.
И было в его тоне нечто такое, отчего они все притихли, и комната вдруг показалась им огромной и пустой, и стук ветки по стеклу превратился в потусторонний звук, прерывающийся замогильный голос, причитающий, безутешный.
— Лук и стрела? — вымолвил наконец Джошуа. — Что такое лук и стрела?
Да, что это такое? подумал Дженкинс. Что такое лук и стрела?
Это начало конца. Это извилистая тропка, которая разрастается в громовую дорогу войны.
Это игрушка, это оружие, это триумф человеческой изобретательности.
Это первый зародыш атомной бомбы.
Это символ целого образа жизни.
И это слова из детской песенки:
Кто малиновку убил?
Я, ответил воробей.
Лук и стрелы смастерил
И малиновку убил!
То, что было забыто. То, что теперь воссоздано. То, чего я опасался.
Он выпрямился в кресле, медленно встал.
— Икебод, — сказал он, — мне понадобится твоя помощь.
— Разумеется, — ответил Икебод. — Только скажи.
— Туловище, — продолжал Дженкинс. — Я хочу воспользоваться моим новым туловищем. Тебе придется отделить мою мозговую коробку…
Икебод кивнул.
— Я знаю, как это делается, Дженкинс.
Голос Джошуа зазвенел от испуга:
— В чем дело, Дженкинс? Что ты задумал?
— Я пойду к мутантам, — раздельно произнес Дженкинс. — Настало время просить у них помощи.
Тень скользила вниз через лес, сторонясь прогалин, озаренных лунным светом. В лунном свете она мерцала, ее могли заметить, а этого допустить нельзя. Нельзя срывать охоту другим, которые последуют за ней.
Потому что другие последуют. Конечно, не сплошным потоком, все будет тщательно рассчитано. По три, по четыре — и в разных местах, чтоб не всполошить живность этого восхитительного мира.
Ведь если они всполошатся — все пропало.
Тень присела во мраке, приникла к земле, исследуя ночь напряженными, трепещущими нервами. Выделяя знакомые импульсы, она регистрировала их в своем бдительном мозгу и откладывала в памяти для ориентировки.
Кроме знакомых импульсов, были загадочные — совсем или наполовину. А в одном из них улавливалась страшная угроза…
Тень распласталась на земле, вытянув уродливую голову, отключила восприятие от наполняющих ночь сигналов и сосредоточилась на том, что поднималось вверх по склону.
Двое, притом отличные друг от друга. Она мысленно зарычала, в горле застрял хрип, а ее разреженную плоть пронизало острое предвкушение пополам с унизительным страхом перед неведомым.
Тень оторвалась от земли, сжалась в комок и поплыла над склоном, идя наперехват двоим.
Дженкинс был снова молод, силен, проворен, проворен душой и телом. Проворно шагал он по залитым лунным светом, открытым ветру холмам. Мгновенно улавливал шепот листвы и чириканье сонных птах. И еще кое-что.
Да, и еще кое-что!
Ничего не скажешь, туловище хоть куда. Нержавеющее, крепкое — никакой молот не возьмет. Но не только в этом дело.
Вот уж никогда не думал, говорил он себе, что новое туловище так много значит! Никогда не думал, что старое до такой степени износилось и одряхлело. Конечно, оно с самого начала было так себе, да ведь в то время и такое считалось верхом совершенства. Что ни говори, механика может творить чудеса.
Роботы, конечно постарались — дикие роботы. Псы договорились с ними, и они смастерили туловище. Вообще-то псы не очень часто общаются с роботами. Нет, отношения хорошие, все в порядке, но потому и в порядке, что они не беспокоят друг друга, не навязываются, не лезут в чужие дела.
Дженкинс улавливал все, что происходило кругом. Вот кролик повернулся в своей норке. Вот енот вышел на ночную охоту — Дженкинс тотчас уловил вкрадчивое, вороватое любопытство в мозгу за маленькими глазками, которые глядели на него из орешника. А вон там, налево, свернувшись калачиком, под деревом спит медведь и видит сны, сны обжоры, дикий мед и выловленная из ручья рыба с приправой из муравьев, которых можно слизнуть с перевернутого камня.
Это было поразительно — и, однако, вполне естественно. Так же естественно, как ходить, поочередно поднимая ноги. Так же естественно, как обычный слух. Но ни слухом, ни зрением этого не назовешь. И воображение тут ни при чем. Потому что сознание Дженкинса вполне вещественно и четко воспринимало и кролика в его норе, и енота в кустах, и медведя под деревом.
И у самих диких роботов теперь такие же туловища, сказал он себе, ведь если они сумели смастерить такое для меня, так уж себе и подавно изготовили. Они тоже далеко продвинулись за семь тысяч лет, как и псы, прошедшие немалый путь после исхода людей. Но мы не обращали внимания на них, потому что так было задумано. Роботы идут своим путем, псы — своим и не спрашивают, кто чем занят, не проявляют любопытства. Пока роботы собирали космические корабли и посылали их к звездам, пока мастерили новые туловища, пока занимались математикой и механикой, псы занимались животными, ковали братство всех тех, кого во время человека преследовали как дичь, слушали гоблинов и зондировали пучины времени, чтобы установить, что времени нет.
Но если псы и роботы продвинулись так далеко, то мутанты, конечно же, ушли еще дальше. Они выслушают меня, говорил себе Дженкинс, должны выслушать, ведь я предложу задачу, которая придется им по нраву.
Как-никак мутанты — люди, несмотря на все свои причуды, они сыны человека. Оснований для злобы у них не может быть, ведь имя человек теперь не больше, чем влекомая ветром пыль, чем шелест листвы в летний день.
И кроме того, я семь тысяч лет их не беспокоил, да и вообще никогда не беспокоил. Джо был моим другом, насколько это вообще возможно для мутанта. С людьми иной раз не разговаривал, а со мной разговаривал. Они выслушают меня и скажут, что делать. И они не станут смеяться.
Потому что дело нешуточное. Пусть только лук и стрела — все равно нешуточное. Возможно, когда-то лук и стрелой были потехой, но история заставляет пересматривать многие оценки. Если стрела — потеха, то и атомная бомба — потеха, и шквал смертоносной пыли, опустошающей целые города, потеха, и ревущая ракета, которая взмывает вверх, и падает за десять тысяч миль, и убивает миллион людей…
Правда, теперь и миллиона не наберется. От силы несколько сот, обитающих в домах, которые построили им псы, потому что тогда псы еще помнили, кто такие люди, помнили, что их связывало с ними, и видели в людях богов. Видели в людях богов и зимними вечерами у очага рассказывали древние предания, и надеялись, что наступит день, когда человек вернется, погладит их по голове и скажет: «Молодцом, верный и надежный слуга».
И зря, говорил себе Дженкинс, шагая вниз по склону, совершенно напрасно. Потому что люди не заслуживали преклонения, не заслуживали обожествления. Господи, я ли не любил людей? Да и сейчас люблю, если на то пошло, но не потому, что они люди, а ради воспоминаний о некоторых из великого множества людей. Несправедливо это было, что псы принялись работать на человека. Ведь они строили свою жизнь куда разумнее, чем человек свою. Вот почему я стер в их мозгу память о человеке. Это был долгий и кропотливый труд, много лет я искоренял предания, много лет наводил туман, и теперь они не только называют, но и считают людей вебстерами.
Я сомневался, верно ли поступил. Чувствовал себя предателем. И были мучительные ночи, когда мир спал, окутавшись мраком, а я сидел в качалке и слушал, как ветер стонет под застрехой. И думал: вправе ли был так поступить? А может быть, Вебстеры не одобрили бы мои действия? До того сильна была их власть надо мной, так сильна она до сих пор, через тысячи лет, что сделаю что-нибудь и переживаю: вдруг это им не понравилось бы?
Но теперь я убедился в своей правоте. Лук и стрелы это доказывают. Когда-то я допускал, что человек просто пошел не по тому пути, что некогда, во времена темной дикости, которая была его колыбелью и детской комнатой, он свернул не в ту сторону, шагнул не с той ноги. Теперь я вижу, что это не так. Человек признает только один-единственный путь — путь лука и стрел.
Уж как я старался! Видит бог, я старался. Когда мы выловили этих шатунов и доставили их в усадьбу Вебстеров, я изъял их оружие, изъял не только из рук — из сознания тоже. Я переделал все книги, какие можно было переделать, а остальные сжег. Я учил их заново читать, заново петь, заново мыслить. И в книгах не осталось и намека на войну и оружие, на ненависть и историю — ведь история есть ненависть, — не осталось ни намека на битвы, подвиги и фанфары.
Да только попусту старался… Теперь я вижу, что попусту старался. Потому что, сколько не старайся, человек все равно изобретет лук и стрелы.
Закончив долгий спуск, он пересек ручей, скачущий вниз к реке, и начал карабкаться вверх, к мрачным, суровым контрфорсам, венчающим высокий бугор.
Кругом что-то шуршало, и новое туловище сообщило сознанию, что это мыши — мыши снуют в ходах, которые проделали в густой траве. И на мгновение он уловил незатейливое счастье резвящихся мышек, незатейливые, простенькие, легкие мысли счастливых мышек.
На стволе упавшего дерева притаилась ласка — ее душу переполняло зло, вызванное мыслью о мышах и воспоминанием о тех днях, когда ласки кормились мышами. Вражда крови — и страх, страх перед тем, что сделают псы, если она убьет мышь, страх перед сотней глаз, следящих за тем, чтоб убийство больше не шествовало по свету.
Но ведь человек убил. Ласка убивать не смеет, а человек убил. Пусть даже не со зла, не намеренно. Но ведь убил. А каноны запрещают лишать жизни.
Случались и прежде убийства, и убийц наказывали. Значит, человек тоже должен быть наказан. Нет, мало наказать. Наказание проблемы не решит. Проблема-то не в одном человеке, а во всех людях, во всем человеческом роде. Ведь что один сделал, могут сделать и остальные.
Замок мутантов высился черной громадой на фоне неба, до того черной, что она мерцала в лунном свете. И никаких огней, но в этом не было ничего удивительного, потому что никто еще не видел в замке огней. И никто не помнил, чтобы отворялись двери замка. Мутанты выстроили замки в разных концах света, вошли в них, и на том все кончилось. Прежде они вмешивались в людские дела, даже вели с людьми нечто вроде саркастической войны, когда же люди исчезли, мутанты тоже перестали показываться.
У широкой каменной лестницы Дженкинс остановился. Запрокинув голову, он глядел на возвышающееся перед ним сооружение.
Джо, наверное, умер, сказал он себе. Он был долгожитель, но ведь не бессмертный. Вечно жить он не мог. Странно будет теперь встретиться с мутантом и знать, что это не Джо.
Он начал подниматься по ступенькам, шел медленно — медленно, все нервы на взводе, готовый к тому, что вот-вот на него обрушится первая волна сарказма.
Однако ничего не произошло.
Он одолел лестницу и остановился перед дверью, размышляя, как дать мутантам знать о своем приходе.
Ни колокольчика. Ни звонка. Ни колотушки. Гладкая дверь, обыкновенная ручка. И все.
Он нерешительно поднял кулак и постучал несколько раз, потом подождал. Никакого отклика. Дверь оставалась немой и недвижимой.
Он постучал еще, на этот раз погромче. И опять никакого ответа.
Медленно, осторожно он взялся за дверную ручку и нажал на нее. Ручка подалась, дверь отворилась, и Дженкинс ступил внутрь.
— Дурень ты, дурень, — сказал Лупус. — Я заставил бы их поискать меня. Заставил бы погоняться за мной. Я бы так просто им не поддался.
Питер покачал головой.
— Может быть, ты так и поступил бы, Лупус, может быть, для тебя это годится. Но для меня это не подходит. Вебстеры никогда не убегают.
— Откуда ты это взял? — не унимался волк. — Чушь какую-то порешь. До сих пор ни одному вебстеру не надо было убегать, а раз ни одному вебстеру еще не приходилось убегать, откуда ты можешь знать, что они никогда…
— Ладно, заткнись, — отрезал Питер.
Они продолжали молча подниматься по каменистой тропе, взбираясь на холм.
— За нами кто-то следует, — вдруг сказал Лупус.
— Тебе померещилось, — возразил Питер. — Кому это нужно следовать за нами?
— Не знаю, но…
— Что, запах чуешь?
— Нет…
— Что-нибудь услышал? Или увидел?
— Нет, но…
— Значит, никто за нами не следует, — решительно заявил Питер. — Теперь вообще никто никого не выслеживает.
Свет луны, струясь между деревьями, испестрил серебром черный лес. В ночной долине, на реке, утки о чем-то сонно спорили вполголоса. Слабый ветерок снизу принес с собой дыхание речной мглы.
Тетива зацепилась за куст, и Питер остановился, чтобы освободить ее. При этом он уронил на землю несколько стрел и нагнулся, чтоб поднять их.
— Придумал бы какой-нибудь другой способ носить эти штуки, — пробурчал Лупус. — Без конца то зацепишься, то уронишь, то…
— Я уже думал об этом, — спокойно ответил Питер. — Пожалуй, сделаю что-нибудь вроде сумки, чтобы можно было повесить на плечо.
Подъем продолжался.
— Ну и что ты собираешься сделать, когда придешь в усадьбу Вебстеров? — спросил Лупус.
— Я собираюсь найти Дженкинса, — ответил Питер. — Собираюсь рассказать ему, что я сделал.
— Поня уже рассказала.
— Может быть, она не так рассказала. Может быть, что-нибудь напутала. Поня очень волновалась.
— Да она вообще ненормальная.
Они пересекли лунную прогалину и снова нырнули во мрак.
— Что-то у меня нервишки разгулялись, — сказал Лупус. — Затеял ты ерунду какую-то. Я тебя до сих пор проводил и…
— Ну и возвращайся, — сердито ответил Питер. — У меня нервы в порядке. Я…
Он круто обернулся, волосы на голове у него поднялись дыбом.
Что-то было не так… Что-то в воздухе, которым он дышал, что-то в его мозгу… Тревожное, жуткое ощущение опасности, но еще сильнее — чувство омерзения, оно вонзило когти ему в лопатки и поползло по спине миллионами цепких ножек.
— Лупус! — вскричал он. — Лупус!
Возле тропы внизу вдруг сильно качнулся куст, и Питер стремглав бросился туда. Обогнув кусты, он круто остановился. Вскинул лук и, мгновенно выхватив из левой руки стрелу, упер ее в тетиву.
Лупус распростерся на траве — половина туловища в тени, половина на свету. Его пасть оскалилась клыками, одна лапа еще царапала землю.
А над ним наклонилась какая-то тень. Тень, силуэт, призрак. Тень шипела, тень рычала, в мозгу Питера отдался целый поток яростных звуков. Ветер отодвинул ветку, пропуская лунный свет, и Питер рассмотрел нечто вроде лица — смутные очертания, словно полустертый рисунок мелом на пыльной доске. Лицо мертвеца, и воющий рот, и щели глаз, и отороченные щупальцами уши.
Тренькнула тетива, и стрела вонзилась в лицо — вонзилась, и прошла насквозь, и упала на землю. А лицо все так же продолжало рычать.
Еще одна стрела уперлась в тетиву и поползла назад, дальше, дальше, почти до самого уха. Стрела, выброшенная упругой силой крепкой прямослойной древесины, выброшенная ненавистью, страхом, отвращением человека, который натягивал тетиву.
Стрела поразила размытое лицо, замедлила полет, закачалась — и тоже упала.
Еще одна стрела — и сильнее натянуть тетиву. Еще сильнее, чтоб летела быстрее и убила наконец эту тварь, которая не желает умирать, когда ее поражает стрела. Тварь, которая только замедляет стрелу, и заставляет ее качаться, и пропускает насквозь.
Сильнее — еще сильнее. И… Лопнула тетива.
Секунду Питер стоял, опустив руки: в одной никчемный лук, в другой никчемная стрела. Стоял, измеряя взглядом просвет, отделяющий его от призрачной нечисти, присевшей над останками серого.
В душе его не было страха. Не было страха, хотя он лишился оружия. Была только бешеная ярость, от которой его трясло, и был голос в мозгу, который чеканил одно и то же звенящее слово:
— Убей… убей… убей…
Он отбросил лук и пошел вперед — руки согнуты в локтях, пальцы словно кривые когти. Жалкие когти…
Тень попятилась — попятилась под напором волны страха, внезапно захлестнувшей ей мозг, страха и ужаса перед лицом лютой ненависти, излучаемой идущим на нее созданием. Властная, свирепая ненависть…
Ужас и страх ей и прежде были знакомы — ужас, и страх, и отчаяние, но здесь она столкнулась с чем-то новым. Как будто мозг ожгло карающей плетью.
Это была ненависть.
Тень заскулила про себя — заскулила, захныкала, попятилась, лихорадочно копаясь мысленными пальцами в помутившемся мозгу в поисках формулы бегства.
Комната была пустая — пустая, заброшенная, гулкая. Комната, которая, поймав скрип открывающейся двери, потолкла его в глухих углах, потом возвратила. Комната, воздух которой загустел от пыли забвения, пропитался торжественным молчанием праздных столетий.
Дженкинс стоял, держась за дверную ручку, стоял, прощупывая все углы и темные ниши обостренным чутьем новой аппаратуры, составляющей его туловище. Ничего. Ничего, кроме тишины, и пыли, и мрака. И похоже, тишина, пыль и мрак безраздельно царят здесь уже много лет. Никакого намека на дыхание хоть какой-нибудь бросовой мыслишки, никаких следов на полу, никаких каракуль, начертанных небрежным пальцем на столе.
Откуда-то из тайников мозга просочилась в сознание старая песенка, старая-престарая — она была старой уже тогда, когда ковали первое туловище Дженкинса. Его поразило, что она существует, поразило, что он вообще ее знал. А еще ему стало не по себе от разбуженной ею шквала столетий, не по себе от воспоминания об аккуратных белых домиках на миллионе холмов, не по себе при мысли о людях, которые любили свои поля и мерили их уверенной, спокойной хозяйской поступью.
Энни больше нету здесь. Нелепо, сказал себе Дженкинс. Нелепо, что какой-то вздор, сочиненный племенем, которое почти перевелось, вдруг пристал ко мне и не дает покоя. Нелепо.
Кто малиновку убил? Я, ответил воробей.
Он закрыл дверь и пошел через комнату.
Пыльная мебель ждала человека, который так и не вернулся. Пыльные инструменты и аппараты лежали на столах. Пылью покрылись названия книг, выстроенных рядами на массивных полках.
Ушли, сказал себе Дженкинс. И никому не ведомо, когда и почему ушли. И куда, тоже неведомо. Никому ничего не говоря, ночью незаметно ускользнули. И теперь, как вспомнят, конечно же, веселятся, веселятся при мысли о том, что мы стережем и думаем — они еще там, думаем — как бы не вышли.
В стенах были еще двери, и Дженкинс подошел к одной из них. Взявшись за ручку, он сказал себе, что открывать нет смысла, продолжать поиски нет смысла. Если эта комната пуста и заброшена, значит, и все остальные такие же.
Он нажал на ручку, и дверь отворилась, и его обдало зноем, но комнаты он не увидел. Перед ним была пустыня, золотистая пустыня простерлась до подернутого маревом ослепительного горизонта под огромным голубым солнцем.
Нечто зеленое и пурпурное — вроде ящерицы, но совсем не ящерица, — семеня ножками, с мертвящим свистом молнией проскользнуло по песку.
Дженкинс захлопнул дверь, оглушенный и парализованный.
Пустыня. Пустыня и что-то скользящее по песку. Не комната, не зал и не терраса — пустыня.
И солнце было голубое. Голубое и палящее.
Медленно, осторожно он снова отворил дверь, сперва самую малость, потом пошире.
По-прежнему пустыня.
Захлопнув дверь, Дженкинс уперся в нее спиной, словно требовалась вся сила его металлического туловища, чтобы не пустить пустыню внутрь, преградить путь тому, что эта дверь и пустыня означали.
Да, здорово у них голова варила, сказал он себе. Здорово и быстро, куда там обыкновенным людям за ними гнаться. Мы и не представляли себе, как у них здорово варила голова. Но теперь-то я вижу, что она у них варила лучше, чем мы думали.
Эта комната — всего лишь прихожая, мост через немыслимые дали к другим мирам, другим планетам, вращающимся вокруг безвестных солнц. Средство покинуть Землю, не покидая ее, ключ, позволяющий, открыв дверь, пересечь пустоту.
В стенах были другие двери, и Дженкинс посмотрел на них, посмотрел и покачал головой.
Он медленно прошел через комнату к выходу. Тихо, чтобы не нарушить безмолвие пыльного помещения, нажал дверную ручку, и вышел, и увидел знакомый мир. Мир луны и звезд; ползущей между холмами речной мглы, перешептывающихся через распадок древесных крон.
Мыши все так же сновали по своим травяным ходам, и в голове у них роились радостные мышиные мысли или что-то вроде мыслей. На дереве сидела сова, думая кровожадную думу.
Рядом, думал Дженкинс, совсем еще рядом таится она — древняя лютая ненависть, древняя жажда крови. Но мы с самого начала обеспечили им преимущество, какого не было у человека, а впрочем, человечество скорее всего при любом начале осталось бы таким же.
И вот мы снова видим исконную жажду крови у человека, стремление выделиться, быть сильнее других, утверждать свою волю посредством своих изобретений — предметов, которые позволяют его руке стать сильнее любой другой руки или лапы, позволяют его зубам впиваться в плоть глубже любого клыка, которые достают и поражают на расстоянии.
Я думал получить помощь. Я пришел сюда за помощью.
А помощи не будет.
Не будет помощи. Ведь только мутанты могли мне помочь, а они ушли.
Теперь вся ответственность на тебе, говорил себе Дженкинс, идя вниз по ступеням. Ты отвечаешь за людей. Ты должен их как-то остановить. Должен их как-то изменить. Ты не можешь позволить им погубить дело, начатое псами. Не можешь позволить им опять превратить этот мир в мир лука и стрел.
Он шел по темной лощине под лиственным сводом и ощущал запах гниющих прошлогодних листьев, скрытых под новой зеленью. Ничего подобного он прежде не испытывал.
Его старое туловище не обладало обонянием.
Обоняние, обостренное зрение, восприятие мыслей других существ — способность читать мысли енотов, угадывать мысли мышей, жажду крови в мозгу ласок и сов…
И еще кое-что: отголосок чьей-то ненависти в дыхании ветра и какой-то чужеплеменный крик ужаса.
Эта ненависть, этот крик пронизали его сознание и приковали его к месту, потом заставили сорваться с места и бежать, мчаться вверх по склону, не так, как человек бежал бы в темноте, а как бежит робот, видящий во мраке и наделенный железным организмом, которому неведомы тяжелое дыхание и задыхающиеся легкие.
Ненависть — и он знал лишь одну ненависть, равную этой.
Чувство становилось все сильнее, все острее по мере того, как он мерил тропу скачками, и мысль его стонала от мучительного страха — страха перед тем, что он увидит.
Он обогнул кустарник и круто остановился.
Человек шел вперед, согнув руки в локтях, и на траве лежал сломанный лук. Волк распростерся на земле — половина серого туловища на свету, половина в тени, и от волка пятилась какая-то призрачная тварь, наполовину тень, наполовину свет, то ли видно, то ли не видно, будто фантом из кошмара.
— Питер! — крикнул Дженкинс, но крик его был беззвучным.
Потому что он уловил исступление в мозгу полупрозрачной твари — исступление и панический ужас пробились сквозь ненависть человека, который наступал на сжавшуюся в комок, брызгающую слюной тень. Панический ужас и отчаянное стремление — стремление что-то найти, что-то вспомнить.
Человек почти настиг ее. Он шел прямо, решительно — тщедушное тело, нелепые кулачки. И отвага.
Отвага, сказал себе Дженкинс, с такой отвагой ему сам черт не страшен. С такой отвагой он сойдет в преисподнюю, и разворотит дрожащую брусчатку, и выкрикнет злую, скабрезную остроту в лицо князю тьмы.
Но тень уже нашла — нашла искомое, вспомнила заветное. Дженкинс ощутил волну облегчения, которая пронизала ее плоть, услышал магическую формулу — то ли слово, то ли образ, то ли мысль. Что-то вроде ворожбы, заклинания, чародейства, но не всецело. Мысленное усилие, мысль, подчиняющая себе тело, — так, пожалуй, вернее.
Потому что формула помогла. Тварь исчезла. Исчезла, улетучилась из этого мира. Никакого намека, ни малейшего признака. Словно ее никогда и не было.
А то, что она произнесла, то, что подумала? Сейчас. Вот оно…
Дженкинс осекся. Формула запечатлена в его мозгу, он помнит ее, помнит слово, помнит мысль, помнит нужную интонацию, но он не должен пускать ее в ход, должен забыть о ней, хранить ее в тайниках сознания.
Ведь она подействовала на гоблина. Значит, подействует и на него. Непременно подействует.
Человек тем временем повернулся кругом и теперь стоял, уставившись на Дженкинса, — плечи опущены, руки повисли.
На белом пятне лица зашевелились губы:
— Ты… ты…
— Я Дженкинс, — сказал ему Дженкинс. — У меня новое туловище.
— Здесь что-то было, — произнес Питер.
— Гоблин, — ответил Дженкинс. — Джошуа мне сказал, что к нам проник гоблин.
— Он убил Лупуса.
Дженкинс кивнул:
— Да, он убил Лупуса. Он и многих других убил. Это он занимался убийством.
— А я убил его, — сказал Питер. — Убил его… или прогнал… или…
— Ты его испугал, — объяснил Дженкинс. — Ты оказался сильнее его. Он испугался тебя. Страх перед тобой прогнал его обратно в тот мир, откуда он пришел.
— Я мог его убить, — похвастался Питер, — но веревка лопнула…
— В следующий раз, — спокойно заметил Дженкинс, — постарайся сделать более прочную тетиву. Я тебя научу. И сделай стальной наконечник для стрелы…
— Для чего?
— Для стрелы. Метательная палка — стрела. А палка с веревкой, которой ты ее метаешь, называется луком. Все вместе называется лук и стрела.
Питер сник.
— Значит, не я первый? Еще до меня додумались?
Дженкинс покачал головой:
— Нет, не ты первый.
Он пересек поляну и положил руку на плечо Питера.
— Пошли домой, Питер.
Питер мотнул головой.
— Нет. Я посижу здесь около Лупуса, пока не рассветет. Потом позову его друзей, и мы похороним его. — Он поднял голову и добавил, глядя в глаза Дженкинсу: — Лупус был мой друг, Дженкинс. Очень хороший друг.
— Иначе и быть не могло, — ответил Дженкинс. — Но мы еще увидимся?
— Конечно. Я приду на пикник. Вебстерский пикник. До него осталось около недели.
— Верно, — произнес Дженкинс, думая о чем-то. — Через неделю. И тогда мы с тобой увидимся.
Он повернулся и медленно пошел вверх по склону.
Питер сел около мертвого волка ждать рассвета. Раз или два его рука поднималась, чтобы вытереть щеки.
Они сидели полукругом лицом к Дженкинсу и внимательно слушали его.
— Теперь сосредоточьтесь, — говорил Дженкинс. — Это очень важно. Сосредоточьтесь, думайте, думайте как следует и представьте себе вещи, которые принесли с собой: корзины с едой, луки и стрелы и все остальное.
— Это новая игра, Дженкинс? — прыснула одна из девочек.
— Да, — сказал Дженкинс, — что-то вроде игры. Вот именно, новая игра. Увлекательная игра. Захватывающая.
— Дженкинс всегда к пикнику Вебстеров придумывает какую-нибудь новую игру, — заметил кто-то.
— А теперь, — продолжал Дженкинс, — внимание. Смотрите на меня и постарайтесь угадать, что я задумал…
— Это игра в угадайку! — взвизгнула смешливая девочка. — Угадайка — моя любимая игра!
Дженкинс растянул рот в улыбку.
— Ты права. Совершенно верно: это игра в угадайку. А теперь все сосредоточьтесь и смотрите на меня…
— Мне хочется испытать лук и стрелы, — сказал один из мужчин. — Потом, когда кончится игра, можно будет испытать их, Дженкинс?
— Можно, — терпеливо произнес Дженкинс. — Когда кончится игра, можете испытать их.
Он закрыл глаза и стал мысленно включаться в сознание каждого из них, проверяя всех поочередно и улавливая трепетное предвкушение в направленных к нему мыслях, ощущая, как его мозг тихонько щупают пытливые мысленные пальцы.
Сильней! говорил он про себя. Сильней! Сильней! На экране его сознания появилась легкая рябь, и он поспешил разгладить ее.
Не гипноз, даже не телепатия, но что-то похожее, что-то очень похожее… Сосредоточить, слить воедино души собравшихся — вот в чем заключается его игра.
Медленно, осторожно он извлек из тайника формулу — слово, мысленный образ, интонацию. Потом передал все это в мозг, исподволь, не спеша — так разговаривают с ребенком, стараясь научить его верно произносить слова, правильно держать губы, двигать языком.
Подождал секунду, чувствуя, как другие ощупывают формулу, простукивают ее мысленными пальцами. А затем подумал громко — так, как думал гоблин.
И ничего не произошло. Ровным счетом ничего. Ни щелчка в мозгу. Ни такого чувства, словно падаешь. Ни головокружения. Вообще никаких ощущений.
Значит, провал. Значит, все кончено. Значит, игра проиграна.
Он открыл глаза и увидел тот же склон. И солнце так же светило в бирюзовом небе.
Он сидел молча, сидел как истукан, ощущая устремленные на него взгляды.
Кругом все осталось по-прежнему.
Если не считать…
Там, где прежде алел кустик иван-чая, теперь покачивалась маргаритка. А рядом с ней появился колокольчик, которого не было, когда он закрыл глаза.
— Уже все?
Смешливая девочка была заметно разочарована.
— Все, все, — ответил Дженкинс.
— Можно нам теперь проверить луки и стрелы? — спросил один из юношей.
— Можно, только поосторожней. Не цельтесь друг в друга. Это опасная штука. Питер вам покажет, как ими пользоваться.
— А мы пока разберем припасы, — сказала одна женщина. — Ты захватил свою корзину, Дженкинс?
— Захватил, — ответил Дженкинс. — Она у Эстер. Я дал ей подержать на время игры.
— Чудесно, — отозвалась женщина. — Не было года, чтобы ты нас чем-нибудь не удивил.
И в этом году удивлю, еще как удивлю, сказал себе Дженкинс. Вас поразят пакетики с ярлычками, в каждом пакетике — семена.
Да, нам понадобятся семена. Они понадобятся, чтобы вновь появились сады, вновь зеленели поля, чтобы люди вновь растили урожай. Нам понадобятся луки и стрелы, чтобы добывать мясо. Понадобятся остроги и рыболовные крючки.
Постепенно он стал примечать еще кое-какие отличия. Другой наклон дерева на краю поляны. Новый изгиб реки в долине внизу. Дженкинс сидел на солнце, прислушиваясь к возгласам мужчин и подростков, которые испытывали луки и стрелы, слушая болтовню женщин, которые расстелили скатерть и теперь раскладывали еду.
Скоро придется сказать им, думал он. Придется предупредить, чтобы не очень налегали на еду — не уписывали все в один присест. Эти припасы нужны нам, чтобы перебиться день-два, пока мы не накопаем корней, не наловим рыбы, не соберем плодов.
Да, сейчас придется созвать их и сообщить, что произошло. Объяснить, что отныне они могут полагаться только на собственные силы. Объяснить — почему. Объяснить, чтобы брались за дело и действовали по своему разумению. Потому что здесь их окружает девственный мир.
Предупредить их насчет гоблинов.
Впрочем, это не самое важное. Человек знает способ — жестокий способ. Способ одолеть любого, кто станет на его пути.
Дженкинс вздохнул.
— Господи, помоги гоблинам, — произнес он.