Глава 6
Работать с этими людьми оказалось настолько же приятно, насколько ужасно было работать в «каменной бригаде». Порой, правда, приходилось поднимать и переносить огромные тяжелые сундуки и ящики, полные книг и документов, однако мы подходили к работе с умом, не бросались ворочать тяжести с нетерпеливой яростью; и, самое главное, друг к другу тоже относились терпеливо и с уважением. Наиболее трудную работу мы старались распределить по справедливости. Да и подбадривали нас не свист кнута и не сердитые окрики, а шутки и неспешные беседы прямо за разборкой и укладыванием манускриптов и бумаг. Мы разговаривали и об этих древних свитках, и о непрекращающейся осаде нашего города, и о последней огневой атаке — в общем, обо всем, что происходит или происходило под солнцем. Я получил немало дополнительных знаний, просто работая вместе с этими людьми, и прекрасно понимал это. Но очень многое из того, о чем они говорили между собой, вызывало в моей душе неясную тревогу.
Пока мы работали вместе с Ребой и другими здешними рабами, беседы наши обычно носили нейтральный характер. Но большую часть дня жрецы и их рабы были заняты отправлением ежедневных ритуалов в Гробнице Предков и Сенате, и вскоре Реба, убедившись, что нам можно полночью доверять и мы все сделаем с величайшей осторожностью и вниманием, стал оставлять нас без присмотра. Так что, спустившись в старое хранилище у западной стены, мы, семеро рабов, были предоставлены самим себе, и здесь, в подземелье древнего храма, за толстыми стенами, никто нас услышать не мог. И вот здесь, пока мы прикидывали, как лучше применить свои небольшие силы, как вытащить и перенести подгнившие сундуки и хрупкие свитки, не повредив их, и начиналось самое интересное. Здесь Мимен, Таддер и Йентер вели такие беседы, каких я еще ни разу в жизни не слышал. Теперь я понимал, почему Эверра считает, что современные авторы оказывают на людей «дурное влияние»! Мои новые товарищи постоянно цитировали Дениоса, Каспро, Реттаку и других «новых» поэтов и философов, о которых я никогда прежде даже не слышал. И все цитируемые ими стихи, хоть они и были поистине прекрасны, носили критический, взрывной, мятежный характер, были полны яростных эмоций — боли, гнева, неудовлетворенного желания.
Меня это чрезвычайно смущало. В «каменной бригаде», где я работал прежде, царили жестокие нравы, но тем людям и в голову не пришло бы ставить под вопрос свое положение в обществе; они, скорее всего, сочли бы детскими вопрос о том, почему у одного человека есть власть, а у другого ее нет совсем. Неужели, думал я, то общество, которое оставили нам в наследство наши Предки, о котором позаботились и судьба, и боги, можно в мгновение ока полностью переменить, стоит только захотеть? Меня окружали сейчас люди, куда более образованные и воспитанные, чем большинство высокорожденных жителей Этры, и куда более честные и тактичные в повседневной жизни, чем они; однако в своих разговорах и мыслях они проявляли просто невероятную, прямо-таки бесстыдную неверность по отношению к своим Домам и самой Этре, осажденной сейчас врагами. Они безо всякого уважения говорили о своих хозяевах, презрительно отзывались об их ошибках и просчетах. Они не испытывали ни малейшей гордости по поводу того, скольких солдат поставил в армию их Дом. Они критиковали даже моральный облик самих сенаторов! Таддер и Йентер, например, и вовсе считали, что, возможно, некоторые сенаторы, вступив с Казикаром в тайный и преступный сговор, намеренно отправили большую часть наших войск на юг и тем самым расчистили Казикару подступы к Этре.
Я целыми днями слушал подобные рассуждения, но сам предпочитал помалкивать, хотя в душе моей росли гнев и протест. Когда Таддер, который даже и этранцем-то по рождению не был и прибыл к нам с севера, из Азиона, взялся рассуждать о падении Этры, но не как о страшном несчастье, а как об одной из возможностей переменить наше будущее, я не смог больше сдерживаться и буквально набросился на него. Не знаю, что уж я там сказал, — я смутно помню то, как с яростным гневом обвинял его в безверии, в предательской готовности разрушить наш город изнутри, в то время как враг находится у самых его стен…
Тут вмешались двое других юношей, ученики Мимена, и принялись осыпать меня презрительными насмешками, но Таддер остановил их.
— Гэвир, — сказал он, — извини, если я тебя обидел. Я уважаю твою верность родному городу. Но прошу, прими во внимание и то, что я тоже храню верность, только не тому Дому, который меня купил, и не тому городу, который использует мой труд. Я верен своему народу, таким же, как я, простым людям. И что бы я там ни говорил, я никогда не стану подбивать кого-то из рабов к мятежу! Я знаю, к чему это ведет. Так что пусть тебе подобные мысли даже в голову не приходят.
Ошеломленный его извинениями и его искренностью, устыдившись собственной несдержанности, я совсем смешался, отступил, и мы, как ни в чем не бывало, продолжили заниматься своей работой. Ученики Мимена, правда, всячески меня избегали, презрительно поглядывали в мою сторону и разговаривать со мной не желали, но старшие мужчины обращались со мной точно так же, как и прежде. На следующий день, когда мы с Йентером везли в подвал Гробницы Предков один из древних сундуков, погрузив его на маленькую ручную тележку, которую сами же и соорудили для перевозки наиболее хрупких реликвий, он успел рассказать мне историю Таддера. Рожденный свободным в одной из северных деревень, Таддер еще совсем мальчишкой был взят в плен вооруженными налетчиками и продан в рабство — в какую-то семью старинного города Азиона, где и получил образование. А когда ему было лет двадцать, в Азионе вспыхнуло восстание рабов, которое жесточайшим образом подавили. Тогда погибли сотни рабов, женщин и мужчин, а каждого подозреваемого в бунте клеймили каленым железом.
— Ты же видел его руки, — сказал Йентер.
Я действительно видел эти страшные шрамы и еще подумал тогда, что это, наверное, следы пожара или несчастного случая.
— Когда Таддер говорит «мой народ», — пояснил мне Йентер, — то имеет в виду не какое-то отдельное племя, или город, или Семью. Он имеет в виду всех нас, тебя и меня.
Я по-прежнему мало что понял из его слов, ибо тогда даже еще представить себе не мог человеческую общность, большую, чем та, что отгорожена от остального мира стенами Этры; я просто принял это как факт.
Ученики Мимена продолжали меня игнорировать, но уже довольно беззлобно. Все-таки я был гораздо младше даже самого младшего из них и, видимо, казался им всего лишь жалким недоучкой. Хорошо было уже и то, что они по-прежнему мне доверяли, зная, что я ни разу их не выдал. и в моем присутствии продолжали разговаривать совершенно свободно. И я — хоть меня по большей части и возмущало то, что они говорили, и я в душе презирал их за ханжество, за притворную верность хозяевам, которых они на самом деле ненавидели, — обнаружил вдруг, что все же прислушиваюсь к ним. Точно так же и дома я, словно зачарованный, прислушивался, испытывая отвращение, даже омерзение, и к разговорам об отношениях мужчин и женщин, которые велись порой у нас в Хижине.
Ансо, самый старший из учеников Мимена, любил разглагольствовать о «барнавитах», банде беглых рабов, живущих где-то в великих лесах, раскинувшихся к северо-востоку от Этры. Под предводительством некоего Барны, человека выдающегося роста и силы, эти рабы создали собственное государство — республику, в которой все люди были равны и свободны. Каждый человек имел право голоса и мог быть как избранным в правительство, так и исключенным оттуда, если плохо справлялся со своими обязанностями. Всю работу «барнавиты» делали вместе, товары и добытую пищу делили сообща и поровну. Жили они в основном охотой и рыбной ловлей, а также грабили на дорогах богатых купцов и торговые караваны, которые направлялись в Азион или из Азиона. Местные крестьяне и фермеры их поддерживали и никогда не выдавали ни Казикару, ни Азиону, поскольку «барнавиты» щедро делились с ними награбленным и нажитым добром, а эти земледельцы, хоть и не были рабами — чаще всего они были «освобожденными», — жили в ужасающей нищете.
Ансо весьма живо описывал жизнь «барнавитов» в этих диких лесах и уверял, что они не подчиняются ни хозяину, ни сенаторам, ни правителям государств и связаны лишь обетом верности своему сообществу, который дают исключительно добровольно. Ансо знал множество историй о смелых, даже отчаянных нападениях «барнавитов» на торговые караваны, охраняемые вооруженными воинами, на купеческие корабли, плавающие по реке Расси, а также о том, как «барнавиты», умело замаскировавшись, неузнанными приходят в большие города, даже в Казикар и Азион, и обменивают на рынке награбленное добро на то, что им более всего необходимо в лесу. Людей они никогда не убивают, сказал Ансо, только в случае самообороны; а если кто-то случайно забредет в их город, скрытый глубоко в лесной чаще, то ему придется либо молить их о помиловании и впоследствии, принеся обет верности, жить вместе с ними как свободный человек, либо умереть. И у бедняков они никогда ничего не отнимают, да и у зажиточных фермеров забирают только часть собранного урожая, но никогда не трогают зерно, оставленное для посева. Даже женщины на уединенных фермах и в деревнях «барнавитов» не боятся; женщин они тоже с радостью принимают в свое общество, но только в том случае, если женщина сама захочет к ним присоединиться.
Таддер, правда, сразу утыкался носом в книгу или попросту выходил из комнаты, как только Ансо садился на своего любимого конька и начинал рассказывать эти бесконечные истории. Но один или два раза Таддер все же не выдержал, взорвался и обозвал пресловутых «барнавитов» «обыкновенной бандой беглецов, промышляющих воровством». Он с таким презрением говорил о них, что это заставило меня задуматься, уж не имеют ли эти люди какого-то отношения к тому восстанию рабов, из-за которого пострадали и сам Таддер, и многие другие рабы в Азионе. Йентер относился к историям Ансо гораздо спокойнее, высмеивал их, называл «невозможной романтической бредятиной», и я был, пожалуй, согласен с ним. Идея о том, что сборище беглых рабов способно обустроить свою жизнь так, словно они сами в ней хозяева, перевернув при этом вверх тормашками вековой, священный миропорядок, казалась мне тогда абсолютно утопической. И все же мне нравилось слушать эти идиллические повествования о лесном братстве свободных людей.
Ибо слова «свобода» и «воля» постепенно завоевали свое, весьма существенное, место в моей душе; от них исходил какой-то яркий свет, точно от крупных летних звезд, которыми я так часто любовался в Венте. Я и в городе частенько поднимал глаза к темному небу, но здесь звезды всегда казались более далекими и тусклыми. Вечера у нас были свободными; мы проводили их в своей комнате, и жрецы разрешали нам брать масло для светильников. Я читал «Превращения» Дениоса. Эту книгу одолжил мне Таддер, и она стала для меня поистине великим открытием. Она была похожа на тот сон, превратившийся в «воспоминание», когда мне казалось, что я нахожусь в каком-то неизвестном мне доме, где в светлых комнатах меня радушно встречают незнакомые мне люди, и я вижу множество различных чудес, и меня приветствует какое-то чудесное золотистое животное… Дениос — величайший из поэтов, так утверждали все мои старшие товарищи. Он был рожден рабом и в своих стихах пользовался словом «свобода» с такой нежностью и почтением, что я неизменно вспоминал Сэлло, мою сестру, в те мгновения, когда она говорила о своем возлюбленном. У Мимена был потрепанный, умещавшийся в кармане рукописный вариант «Космологии» Каспро; он сказал, что никогда не расстается с этой книгой, и убедил меня прочесть ее. Мне поэма Каспро показалась очень странной и какой-то тревожной; понял я в ней очень мало, но порой та или иная строчка брала меня за сердце с той же щемящей силой, как тот гимн о свободе, который я услышал в самую первую ночь, проведенную здесь.
Однажды мне позволили отлучиться на часок и сбегать повидаться с сестрой. Стоял жаркий сентябрь. Сэлло выглядела неважно, из-за беременности ноги у нее сильно отекали, осунувшееся лицо казалось каким-то усталым. Она обняла меня и стала расспрашивать обо всем — о жрецах, о других рабах, о нашей работе, — так что все время говорил один я, а потом время у меня вышло, и пришлось бегом бежать назад.
А через несколько дней я получил весточку от Эверры: он писал, что ребенок у Сэлло родился семимесячным и прожил всего лишь час.
Мы не могли похоронить его на нашем кладбище у реки, потому что оно находилось за городской стеной. Во время осады тела умерших рабов сжигали в так называемых огненных башнях, как и тела полноправных горожан. И прах рабов смешивался с прахом свободных людей в водах Зольного ручья, который протекал возле огненных башен и выбегал наружу из-под городской стены через неширокую трубу, чтобы затем воссоединиться с водами реки Нисас, затем — реки Морр, а затем и с морем.
Я стоял в час осеннего заката у огненных башен на берегу ручья с горсткой других людей из Аркаманта. Сэлло на похоронах не было: она еще плоховато себя чувствовала, но Йеммер успокоила меня, сказав, что самое страшное уже позади. А через несколько дней мне позволили навестить сестру. Она показалась мне страшно худой и еще более усталой. Она все время плакала, обнимая меня, а потом сказала своим нежным, тихим, усталым голосом:
— Понимаешь, если бы он остался жив, его бы все равно постарались поскорее куда-нибудь сбыть или обменять на что-нибудь полезное. Я слышала, как в одном из Домов ребенка-раба обменяли на фунт мяса. Кому во время осады нужен лишний рот… Знаешь, Гэв, по-моему, он это понимал. Понимал, что никому по-настоящему и не хочется, чтобы он остался жив. Даже мне. Чем… — Она не закончила своего вопроса, а просто слегка развела руками в безнадежном жесте, и я понял, что она хотела сказать: «Чем он мог бы быть для меня или я для него?»
Меня потрясло, как изменились за это время все обитатели Аркаманта. Лица худые, даже костлявые, а взгляд такой же усталый и настороженный, как у Сэлло. Это было лицо осады. Зайдя в классную комнату, я с грустью обнаружил, что мои маленькие ученики совсем отощали, просто кожа да кости, стали равнодушными, вялыми. Дети во время голода всегда умирают первыми. Мы у себя в Коллегии Жрецов ели в два раза лучше, чем большинство людей в городе. Сэлло очень обрадовалась, увидев меня в добром здравии, и все просила, чтобы я рассказал ей, чем нас кормят. И я рассказывал о том, какой у жрецов рыбный пруд, как тщательно они охраняют своих кур-несушек, как нам время от времени перепадает то кусочек мяса, то тарелка наваристого супа, какой у них садик со священными травами и овощными грядами. Рассказал я и о том, что Предкам обычно приносят зерно в виде подношений, и получается, что зерно это кормит теперь не священных Предков, а их потомков. Мне было стыдно рассказывать об этом, но Сэлло сказала:
— Мне так приятно хотя бы послушать о еде! А оливки у жрецов есть? Ох, до чего же я соскучилась по оливкам! Больше всего! — Пришлось сказать, что и оливки нам иногда дают, хотя на самом деле я уже много месяцев ни одной не пробовал.
Перед самым уходом я успел еще повидаться с Сотур. Она тоже была бледной и вялой, ее прекрасные волосы пересохли и потускнели. Она ласково со мной поздоровалась, и я вдруг сказал, сам того не ожидая:
— Сотур-йо, ты не дашь мне бронзовый грошик? Я хочу купить Сэлло несколько оливок.
— Ах, Гэв! Где же ты их возьмешь? Мы их несколько месяцев не видели, — удивилась она.
— Ничего. Я знаю, где их можно достать.
Она молча посмотрела на меня своими большими глазами, кивнула и куда-то ушла. Потом вернулась и сунула мне в ладонь монетку.
— Жаль, что я не могу дать больше, — сказала она, тем самым превратив мою первую в жизни попытку попросить милостыню в нечто обыденное, простое и ничего не значащее.
За эту монету, на которую в прошлом году можно было купить фунт оливок, торговец на черном рынке дал мне всего десяток жалких сморщенных плодов. Я бегом бросился в Аркамант и попросил Йеммер передать их Сэлло, которую уже перевели в «шелковые комнаты». На работу я, разумеется, сильно опоздал, но Реба ничего мне не сказал — возможно, заметил, что я вернулся в слезах.
Реба вообще обладал мягким отзывчивым характером и ясным умом. Иногда мы с ним понемногу беседовали, и он рассказывал мне о священных ритуалах и обрядах, которые зачастую отправляли сами рабы. Он заставил меня почувствовать достоинство этой затворнической жизни и мирную красоту бесконечно повторяемых циклов обрядов и молитв, обращенных к Предкам, от которых зависело само благополучие, сама жизнь нашего города. По-моему, Реба видел возможность того, что мой Дом согласится отдать меня Коллегии Жрецов, и мне льстило, что он заинтересован именно в моей персоне. Я вполне мог представить себе жизнь там, в святилище, но хотел жить только в Аркаманте, рядом со своей сестрой, и не хотел заниматься более ничем, кроме того, к чему меня готовили с самого детства: выучиться и получить возможность учить детей моего Дома.
Наша работа приближалась к концу. Старинные документы были перенесены в подвалы под Гробницей Предков, и теперь их оставалось только разобрать и сложить. Эту работу можно было бы делать, почти не думая, однако большая часть старинных свитков и летописей не имели ни имени автора, ни каких-либо иных данных, а потому их следовало сперва просмотреть, пронумеровать страницы, постараться выяснить название и имя автора, затем очистить от грязи, пересыпать порошком от насекомых и только после этого как следует упаковать. Поскольку никого из нас дома особенно не ждали — кому нужен лишний рот в период голода? — то мы с удовольствием принялись за разборку этих безымянных документов. Жрецы и их немолодые рабы были очень этому рады; на самом деле без нас им было бы просто не под силу со всем этим справиться. Я с удивлением убеждался, что мы, семеро домашних рабов, и даже я сам, оказались куда более образованными, чем члены Коллегии. Они, разумеется, превосходно разбирались в древних обрядах и ритуалах, однако историю нашего города и его соседей знали очень плохо, как, впрочем, и историю тех обрядов, которые каждый день отправляли. Мы раскопали огромное количество самых разнообразных и невероятно интересных документов: жития великих людей Этры, начиная с самых первых дней ее существования; пророчества; описания гражданских и межгосударственных войн и союзнических отношений с другими городами. Все это чрезвычайно меня увлекало, и мне не давала покоя давняя моя мечта — написать историю всех наших городов-государств. Я чувствовал себя совершенно счастливым, зарывшись в груду старинных свитков и пергаментов в тиши глубокого подвала под мостовыми безмолвной, умирающей Этры.
— До чего же все-таки приятно окунуться в прошлое, — сказал как-то Мимен, — особенно если будущее ничего хорошего тебе не обещает.
Теперь у Зольного ручья днем и ночью горели погребальные костры — это жгли тела тех, кто умер от голода, — и дым от этих костров, поднимаясь вверх, смешивался с осенними туманами, отчего над крышами домов постоянно висела голубоватая пелена. Иногда в этом дыме чувствовался запах подгоревшего мяса, и рот у меня тут же невольно наполнялся слюной от голода и тошнотворного отвращения.
Снаружи у северной стены вражеская армия строила огромный земляной вал — опору для осадных орудий, из которых можно было бы бить по верхнему, более тонкому краю стены. Стража Этры и простые горожане, дежурившие на стенах, сбрасывали на строителей булыжники из разобранных мостовых, но враги были чересчур многочисленны и проворны, как муравьи, да и вражеские лучники стреляли в каждого, кто осмеливался показаться между зубцами стены. Защитники города собирали стрелы, выдернутые из тел умирающих; они вообще использовали любую возможность, чтобы пополнить свои колчаны, и делали стрелы даже из ветвей тех деревьев, что росли внутри городских стен, в том числе и старых сикомор.
Тревога царила и в Сенате; там шли жаркие дебаты и споры, порой изливавшиеся на городские площади. Почему, вопрошали уличные ораторы, Этра оказалась настолько неподготовленной к нападению? Почему в нашем городе не было достаточных запасов ни оружия, ни продовольствия и даже армия оказалась отосланной в дальние края? По городу ползли слухи: неужели среди сенаторов действительно есть предатели, сторонники Казикара? Говорили, например, что сенаторы отказались открыть городские ворота, потому что хотели, чтобы жители Этры вымерли от голода, прежде чем город будет сдан. В общем, одни считали упорство сенаторов благородным и мужественным, а другие — гнусным предательством. Кроме того, все шептались о несправедливом распределении продуктов. Многие торговцы с черного рынка были жестоко убиты, когда товары у них подошли к концу и их обвинили в утаивании продуктов. А дом одного купца разъяренная толпа попросту разнесла в щепы, ибо все были уверены, что у этого богача закрома ломятся от припасов, в то время как остальные умирают от голода. Но в кладовых купца люди не нашли ничего, только полбочонка сушеных фиг, спрятанного в Хижине рабов. Ходили слухи о запасах зерна, припрятанных в подвалах Сената или в подвалах Гробницы Предков и Коллегии Жрецов, и последнее, кстати сказать, было недалеко от истины. Жрецы просто в ужас пришли, узнав об этом. Они опасались не только за сохранность собственной жизни, но и своего драгоценного рыбного пруда, кур и огорода, и умоляли поставить вокруг святилища дополнительную охрану. В итоге охрана действительно была выставлена — десять человек, которые, разумеется, ничего не смогли бы сделать, если бы толпа все же ринулась на обитель жрецов. Однако святость Гробницы Предков по-прежнему охраняла и жрецов, и нас заодно.
Была уже середина октября. Жизнь как бы застыла, повиснув на волоске, и всем казалось, что наш конец близок. Еще несколько дней — и либо начнется штурм северной стены, который, конечно же, закончится успешно, либо вышедшая из повиновения толпа горожан откроет какие-то ворота, пытаясь спастись, прежде чем в городе начнутся пожары и резня. Впрочем, возможно было, что Сенат все же решит сдать город, дабы избежать полного его уничтожения.
И тут случилось то, на что мы уже давно утратили всякую надежду.
На рассвете, когда дымная пелена и туман тяжело висели над улицами Этры, над вражеским лагерем и над рекой Нисас, мы вдруг услышали сигналы боевой тревоги, громкие крики, пение горнов, ржание лошадей, бряцанье оружия. Это армия Этры наконец-то вернулась домой.
Все утро мы слушали шум битвы за городской стеной, а те, кому посчастливилось подняться на стены, могли и наблюдать сражение. Нас, рабов, естественно, заперли во дворе, и мы лишь просили тех, кто пробегал мимо наших ворот, сообщить нам хоть какие-то новости. Ближе к полудню большой отряд городской стражи промаршировал через площадь и остановился перед Гробницей, желая получить благословение Предков. Все воины были пешими, лошадей в городе давно уже не осталось: их забили и съели. Вид у стражников был жалкий — худые, оружие убогое, одежда превратилась в лохмотья, лица измученные. Казалось, это просто нищие, притворяющиеся воинами, или, может, призраки воинов. Однако Предки благословили их устами жрецов, и они двинулись по Долгой улице к Речным воротам. Шли они молча, слышно было лишь ритмичное бряцанье их оружия. Затем впервые за шесть месяцев ворота распахнулись, и отряд этранских стражников ринулся наружу, ошеломив врага этим неожиданным нападением с тыла, ибо те уже вступили в бой с нашими войсками. Об этом мы, по крайней мере, услышали собственными ушами, потому что люди, забравшись на крыши и наблюдая оттуда за сражением, во все горло комментировали его. Потом мы услышали оглушительный рев и победные кличи, и наблюдатели с крыш закричали:
— Ура, мы захватили мост! Мост перешел в руки Этры! И весь тот день, хотя не раз звучал сигнал тревоги и отдельные отряды Казикара все еще пытались отбить прежние позиции, продолжался постепенный откат вражеского войска от стен города. Армия Казикара бежала под натиском этранцев, тщетно пытаясь перегруппироваться и найти более выгодные пути к отступлению, но все они в итоге оказались блокированы, и к вечеру огромное войско, столько месяцев осаждавшее Этру, превратилось в разбросанную по полям между Этрой и рекой Морр толпу обезумевших людей, пытающихся спасти свою жизнь. Тех, кому удалось переправиться на тот берег реки Нисас, наша кавалерия преследовала, точно охотники дичь, — впоследствии это побоище получило название «охота на диких свиней». Снаружи, у городских стен, на земляном валу и повсюду в разгромленном лагере толстым слоем лежали мертвые тела, тысячи мертвых воинов, уже лишенных доспехов и оружия. Река Нисас местами вышла из берегов, так она была запружена мертвецами.
Нас выпустили на свободу после заката. Я поднялся на стену у Северных ворот и увидел, как живые движутся среди груд мертвецов, приподнимая и переворачивая их, словно туши забитых овец, чтобы снять с них доспехи, а порой и перерезая кому-то горло, если возникали сомнения в том, что человек мертв. Вскоре призвали рабов — нужно было собрать погибших этранцев и перенести их тела к погребальным кострам на берегу Зольного ручья. Нас семерых тоже послали туда, и мы всю ночь при свете луны и факелов собирали и носили трупы. Это была жуткая работа. Я отчетливо помню лишь то, что каждый раз, когда мы с Ансо, работая в паре, клали очередное тело возле погребального костра, мне приходила в голову одна и та же мысль: о ребенке Сэлло, сыне Явена и моем племяннике, который прожил всего час в умирающем от голода городе. И каждый раз я просил Энну сопроводить в страну мертвых не душу этого мертвого воина, а ту крошечную, безвинно загубленную душу, не оставить ее во время странствий по полям вечной тьмы и вечного света.
Очень много было погибших из числа городских стражников. Они дорого заплатили за свою храбрую атаку.
Всю ту ночь в городе было неспокойно; и свободные граждане, и рабы ринулись в открытые ворота и принялись грабить продовольственные кладовые армии Казикара, и этранским солдатам, которые обязаны были охранять и ворота, и эти кладовые, пришлось отступить под натиском изголодавшихся людей, в большинстве своем к тому же хорошо им знакомых. Некоторые воины даже привезли в город повозки, нагруженные зерном, и горожане, облепив их, точно муравьи, дрались из-за каждой горстки зерна. Порядок был восстановлен лишь на рассвете, да и то пришлось применить силу — кнуты, дубинки и даже мечи. В тусклом утреннем свете я видел, какой ужас был написан на лицах воинов, когда они смотрели на своих соотечественников, женщин и мужчин, которые копошились над обглоданными останками овец, точно черви на дохлой крысе.
Рабам под угрозой смертной казни было приказано к полудню вернуться в дома своих хозяев. Так что я покинул святилище, успев лишь поблагодарить старого Ребу и принять в подарок от Мимена его рукописную копию поэмы Каспро.
— Только Эверре эту книжку не показывай, — сказал Мимен со своей суховатой усмешкой, и я, не зная, как его благодарить за столь щедрый дар, лишь пробормотал, заикаясь:
— Нет, нет, ни за что…
Это была моя первая собственная книга. Первая по-настоящему ценная вещь, которая действительно принадлежала мне. Я называл одежду, что была на мне, «своей одеждой» и доску в нашей классной комнате «своей доской», но даже эти вещи мне не принадлежали. Они были собственностью Дома Арка, как и я сам. Но эта книга… эта книга была моей!
* * *
Явен, вернувшись домой, первым делом, разумеется, поздоровался с родителями, выразил им свою любовь и почтение и поспешил прямиком в «шелковые комнаты», Было необыкновенно приятно видеть, как после его возвращения сразу расцвела и засияла Сэлло. Явен не слишком исхудал — во всяком случае, у многих горожан вид был гораздо хуже, — но и ему, безусловно, здорово досталось, и выглядел он измученным, огрубевшим и усталым. Он много рассказывал нам об этой военной кампании — мне, Сэл, Сотур, Астано и Око, когда мы все собрались у Эверры в классе, как в былые времена. Оказывается, против Этры вместе с войском Морвы выступили и несколько полков из Галлека, а также из Вотуса и Оска, так что нашим воинам приходилось нелегко, отбивая атаки по нескольким направлениям одновременно. Явен считал, что этранские военачальники допустили несколько существенных ошибок, отдавая путаные приказы, но никакого предательства в рядах нашей армии не было. Этранской армии действительно никак не удавалось поспешить на помощь родному городу, поскольку они постоянно вели сражения с вражескими полками, наступавшими с разных сторон, и в случае их отступления враги, несомненно, стали бы преследовать их до самых городских стен. Однако им все же удалось одержать победу, и они сразу же бросились на помощь Этре. Ночью они по лодочному мосту переправились через реку Морр и врасплох застали осаждавшую наш город армию Казикара, нанеся удар с востока, откуда его никто не ожидал.
— Однако мы и представить себе не могли, до чего трудно вам здесь приходится! — признался Явен. — Мне и сейчас страшно подумать, как вы здесь голодали… — Астано показала ему кусочек «осадного» хлеба, который специально для этого сохранила: коричневатую корочку, похожую на древесную стружку; хлеб в последние недели осады пекли из небольшого количества ячменной или пшеничной муки грубого помола, смешанной с соломенной трухой и солью.
— Вот уж соли у нас было сколько угодно, — сказала Астано. — Не было лишь того, что ею полагается солить.
Явен улыбнулся, однако мрачные морщины у него на лице так и не разгладились.
— Ничего, Казикар нам еще за это заплатит, — сказал он. — Мы его заставим!
— Ах, и ты говоришь о плате… — промолвила Сотур. — Значит, мы теперь купцы?
— Нет, сестренка. Мы воины.
— Нет, а вот с нами, женами воинов, их возлюбленными, матерями и сестрами… как будет Казикар расплачиваться с нами?
— Да уж как получится, — мягко ответил Явен и обнял за плечи Сэлло, сидевшую с ним рядом на школьной скамье.
Эверра заговорил о чести города, об оскорблении, нанесенном нашим великим Предкам, о необходимости мести. Явен слушал его внимательно, но больше о войне не сказал ни слова. Зато принялся расспрашивать меня о том, как мне жилось у жрецов, что мы делали в Гробнице Предков и какие древние документы и реликвии спасали. И когда я рассказывал ему об этом, то видел перед собой лицо прежнего Явена, страстно любившего историю, эпос и поэзию и с таким вдохновением руководившего нами, когда мы «возводили» на вершине холма в Венте старинную крепость Сентас. Мне вдруг захотелось спросить у него, что он думает насчет «новых» поэтов. Возможно, подумал я, наш Явен когда-нибудь станет Отцом Аркаманта, а я буду учителем в его школе и тогда непременно дам ему прочесть «Превращения» Дениоса — пусть и он откроет для себя целый новый мир… Впрочем, все это были только мечты, по-настоящему я себе подобной возможности не представлял. И все же под воздействием мыслей об этом я рассказал Явену и о том, как мы еще в самом начале осады декламировали в мужской Хижине, где нас заперли, «Мост через Нисас» и все собравшиеся там мужчины хором ревели «У стен высоких Этры…». В общем, кончилось все тем, что мы прямо там, в классе, тоже принялись декламировать баллады, и Явен вел нас своим звучным голосом, и кое-кто из моих учеников, отощавших за время осады малышей, потихоньку прокрался в класс, чтобы послушать этот странный хор. Ребятишки с округлившимися от изумления глазами и не понимая, что происходит, смотрели на молодого высокого воина, который, радостно смеясь, с воодушевлением выкрикивал строки прекрасной поэмы Гарро: «Спасалось бегством войско Морвы, // Ее храбрейшие сыны бежали…»
— Снова и снова, — услышал я вдруг шепот Сотур. — И так далее, и тому подобное… — Она не выкрикивала вместе с нами патриотические стихи, и вид у нее был несчастный и растерянный. Заметив, что я смотрю на нее с пониманием и сочувствием, она резко отвернулась.
Всю ту осень после осады мы наслаждались одним из самых сладостных удовольствий — освобождением от непрерывного, сильнейшего напряжения и постоянного страха. В этом ощущении легкости и избавления от гнета, по-моему, наиболее ярко и проявляется свобода, ибо оно позволяет душе как бы воспарить над миром. И в Аркаманте царила атмосфера всеобщей терпимости и доброты. Люди были благодарны друг другу за то, что пережили вместе и выжили, несмотря ни на что. И теперь могли сколько угодно радоваться и смеяться, и действительно смеялись.
В начале зимы домой вернулся и Торм. Всю осаду он прожил где-то в городе, а не в Аркаманте. Временный диктатор учредил особое войско, состоявшее из тех, кто еще только учился военному делу, и воинов, которые в силу подученных ранений или по старости уже в армии не служили. Эти отряды были призваны оказывать всемерную помощь городской страже, стеречь крепостные стены и ворота, патрулировать улицы, а также порой выполнять функции пожарных и охраны общественного порядка. Войско, в котором служил Торм, немало помогло городу, защищая его и бесстрашно отражая огневые атаки противника. Сперва этих воинов многие считали настоящими героями, однако они все чаще стали принимать участие в казнях торговцев с черного рынка и вообще всех, кто припрятывал провизию, а также тех, кого подозревали в предательстве, и в итоге люди стали их бояться. Больше всего они боялись тех расследований и допросов, которые воины этого особого полка проводили всегда с особой жестокостью. Понемногу их стали обвинять в том, что они слишком широко и чересчур вольно пользуются данной им властью. Впрочем, через несколько дней после освобождения Этры это войско было распущено — после того, как временный диктатор подал в отставку, передав всю полноту власти Сенату.
Торму исполнилось всего семнадцать, но выглядел он значительно старше, да и вел себя как взрослый мужчина, мрачный, замкнутый и молчаливый.
Он привел с собой в Аркамант и Хоуби. В порядке вознаграждения за службу он попросил, чтобы Хоуби освободили от работы в гражданской армии и передали ему в качестве личного телохранителя. Как и Меттер, телохранитель Отца Алтана, Хоуби спал теперь у дверей комнаты своего хозяина. Он по-прежнему брил себе голову и стал куда крупнее Торма, но не заметить их сильнейшего сходства друг с другом было невозможно.
Причиной возвращения Торма в родной дом послужила помолвка Астано. Мать Фалимер так и не одобрила ее брал с Корриком Белтомо Рундой и выбрала ей в мужья родственника Коррика по материнской линии, Ренина Белтомо Тарка. Таркмант был одним из древнейших Домов Этры, хотя и не слишком богатым, а сам Ренин, многообещающий молодой сенатор, отличался приятной внешностью и умением вести беседу, хотя, по словам Сэлло, нашего главного источника сведений об очередном женихе Астано, образованием не блистал. «Он даже Трудека не читал! — возмущалась она. — Хотя, может, в политике он и разбирается».
А от Сотур мы на тему замужества не слышали ни слова Мы вообще мало ее видели. Казалось, она в отличие от нас так и не сумела освободиться от пережитого страха и напряжения. Она никак не могла набрать прежний вес, и у нее по-прежнему было «осадное» лицо. А если я встречал ее в библиотеке с книгой в руках, она лишь ласково здоровалась со мной, но старалась поскорее ускользнуть прочь. Моя мучительная страсть к ней прошла, превратившись в некую болезненную жалость с легким оттенком нетерпения: я совершенно не мог понять, почему она продолжает хандрить в такие чудесные дни, озаренные обретением свободы.
Эверре предстояло вручить жениху и невесте поздравительный адрес, и он целыми днями готовился к этому, выписывая подходящие цитаты из своих любимых классиков В благостной атмосфере той осени я чувствовал, что гадко и нечестно утаивать от моего старого учителя то, что я узнал от Мимена и других, работая в Гробнице Предков. И рассказал Эверре, что прочел Дениоса, а Мимен даже подарил мне свой экземпляр «Космологии» Каспро. Эверра помрачнел, покачал головой, но гневной тирадой не разразился, что весьма меня вдохновило, и я спросил: чем же поэмы Дениоса могут испортить тех, кто их читает, если они столь благородны как по языку, так и по содержанию?
— Неудовлетворенностью, — ответил Эверра. — Благородные слова, которые учат быть несчастным. Такие поэты отказываются от того, чем одарили их предки. Их труд — это бездонный колодец. Ведь если удалить твердую основу тех верований и представлений, на которых, собственно, и строится наша жизнь, то все будет впустую. Останутся одни слова! Заносчивые, пустые слова. А одними словами, Гэвир, сыт не будешь. Только вера дает нам и жизнь, и покой. Вся наша мораль основана на вере.
Я пытался доказать, что и в произведениях Дениоса, несомненно, есть некая мораль, просто более широкая, чем та, что известна нам, но разум мой тогда еще плутал наугад в потемках, и все мои доводы Эверра отмел своей незыблемой уверенностью.
— Дениос не учит ничему, кроме бунта, который, собственно, является… отказом от истины. Молодежь любит такие игры. Я хорошо с этим знаком. Да и ты, став старше, почувствуешь, как надоело тебе состояние этого болезненного безумия, и вернешься к вере, единственной основе нашей морали и нашего права.
Я с огромным облегчением вновь внимал уже известным мне незыблемым истинам. Да и сам Эверра больше ни слова не сказал о том, что запрещает мне читать Каспро. Кстати сказать, я тогда не так уж и часто открывал эту книгу: она оказалась чересчур трудной для меня; идеи, заключенные в ней, представлялись мне странными и весьма далекими от действительности; но порой строки из произведений Каспро или Дениоса сами собой всплывали в моей памяти, раскрывая вдруг весь свой потаенный смысл, раскрываясь во всей своей красе подобно тому, как весной прямо на глазах разворачивается только что проклюнувшийся буковый листок.
И одна из этих строк непрерывно крутилась у меня в голове, когда я стоял вместе со всеми домочадцами и смотрел, как Астано в белом с серебром платье идет через наш просторный атриум навстречу своему жениху: «Она подобна кораблю, плывущему в сиянье вод…»
Эверра произнес свою речь, блистая цитатами из классики и стремясь каждого из гостей потрясти образованностью обитателей Аркаманта. Затем Мать Фалимер сказала все те необходимые слова, которые всегда говорит мать, передавая свою дочь Дому ее будущего мужа. Затем вперед вышла Мать Таркманта, чтобы, в свою очередь, приветствовать и принять в свои объятия нашу Астано. После этого мои маленькие ученики спели свадебную песню, которую Сотур репетировала с ними в течение нескольких недель, На этом официальная часть закончилась. Музыканты на галерее настроили свои лютни и барабаны, и родовитые гости отправились в парадные комнаты пировать и танцевать. Для нас, домашних слуг, тоже устроили пир с музыкой и танцами, только на заднем дворе. Было холодно, моросил дождь, но мы все равно готовы были сколько угодно танцевать и пировать.
Свадьба Астано состоялась в день весеннего равноденствия. А через месяц Явена вновь отозвали в полк.
Этра готовила вторжение в Казикар. Вотус, заключивший во время войны против нас союз с Морвой, теперь переметнулся на нашу сторону, опасаясь растущей мощи Казикара и видя некую возможность для себя урвать свой кусок, пока Казикар ослаблен поражением в войне с Этрой Этранцы и вотусаны намеревались вместе штурмом захватить Казикар или осадить его. Это был огромный город-государство, порой выступавший против нас, а порой бывший нашим союзником в войнах с другими городами-государствами. В общем, «снова и снова, и так далее, и тому подобное», как сказала тогда Сотур.
Я виделся с Сэлло в тот день, когда уезжал Явен. Ей было позволено спуститься к Речным воротам, чтобы проводить его полк, отправлявшийся на войну под громкие торжествующие крики толпы. Сэлло не плакала. Она по-прежнему лелеяла твердую надежду, что Явен непременно к ней вернется; эта надежда согревала и питала ее душу в течение всей осады.
— Я думаю, Глухой бог все же прислушивается к нему, — сказала она с улыбкой, но совершенно серьезно. — Во время битвы, я хочу сказать. Во время войны. Но, к сожалению, не здесь.
— Не здесь? Что ты имеешь в виду, Сэл?
В этот момент мы были в библиотеке одни и могли разговаривать совершенно свободно. И все же она довольно долго колебалась. Наконец она подняла на меня глаза и, увидев, что я действительно ее не понял, пояснила:
— Алтан-ди даже рад, что Явен уходит на войну.
Я запротестовал.
— Нет, Гэв, это действительно так, честное слово! — Сэл говорила очень тихо, придвинувшись к самому моему уху. — Алтан-ди ненавидит Явена. Правда ненавидит! Он ему завидует. Ведь Явен должен унаследовать всю его власть, и его дом, и его место в Сенате. И Явен красив, высок ростом и добр, как его мать. Явен — настоящий Галлеко, он совсем не похож на представителей семейства Арка. И вот его родной отец едва может смотреть на него, до такой степени он ему завидует, ревнует его. Да-да, я столько раз это замечала! Наверное, раз сто! Почему, как ты думаешь, почему именно Явена, старшего сына и наследника, вечно отправляют на войну? Тогда как младший сын, которому и следовало бы служить в армии и который, кстати, получил великолепное военное образование и всю жизнь мечтал стать воином, остается дома в безопасности? Да еще и с этим своим «телохранителем»! С этим трусливым самоуверенным гаденышем! Я ни разу в жизни не слышал, чтобы моя добрая, нежная сестра говорила с такой ненавистью, и был потрясен до глубины души. Я просто слов не находил, чтобы ей ответить.
— Вот увидишь, — снова заговорила она, — именно Торма подготовят для того, чтобы он впоследствии служил в Сенате. Алтан Арка надеется, что Явена на войне… убьют… — Ее тихий страстный голос на этом ужасном слове дрогнул и прервался; она крепко стиснула мою руку. — Он действительно на это надеется! — прошептала она.
Мне безумно хотелось опровергнуть все, что она сказала, но слова по-прежнему не шли у меня с языка.
И тут в библиотеку вошла Сотур. Она остановилась, увидев нас, и уже хотела повернуться, чтобы уйти, но Сэлло подняла на нее глаза и так жалобно прошептала:
— Ах, Сотур-йо… — что Сотур бросилась к ней и с такой горячностью обняла ее, что я подивился в душе: я никогда прежде не видел, чтобы наша сдержанная, застенчивая, гордая Сотур столь бурно проявляла свои чувства. Казалось, они обе пытаются друг друга поддержать, подбодрить, но не в состоянии сделать это. Я был потрясен и все пытался убедить себя, что они утешают друг друга из-за того, что Явена снова нет дома, что он ушел в опасный поход, но сердцем понимал: дело совсем не в этом. То, что я видел перед собой, не было общим горем или общей любовью. Это был страх.
И когда глаза Сотур встретились с моими — поверх головы моей сестры, — я увидел в ее глазах яростное возмущение. Вскоре, впрочем, взгляд ее смягчился. Какого бы врага она до того ни видела перед собою, сейчас она наконец вновь увидела рядом меня, брата ее любимой подруги Сэлло
— Ах, Гэвир! — сказала она. — Не мог бы ты убедить Эверру, чтобы он попросил отпустить Сэлло в школу? Пусть бы она помогала ему учить малышей или еще что-нибудь — все, что угодно, лишь бы вытащить ее из этих проклятых «шелковых комнат»! Я понимаю, ты не можешь, он не может… Я все понимаю! Я и сама просила Мать Фалимер, чтобы Сэл отдали мне в горничные. Просила… подарить мне ее на день моего наречения именем, хотя бы пока Явена нет дома… Но она мне отказала; сказала: нет, это совершенно невозможно. А ведь раньше я никогда ни о чем ее не просила! Ах, Сэлло… ты должна заболеть! Или снова начать голодать и стать такой же худой и безобразной, как я!
Я ничего не понимал!
Но Сотур это было невдомек. Зато Сэлло сразу обо всем догадалась, поцеловала Сотур в обе щеки, повернулась ко мне, обняла и сказала:
— Ничего, Гэв, не тревожься. Все будет хорошо!
И ушла; вернулась туда, где жили наши «благородные» хозяева, где находились их «шелковые комнаты», а я пошел назад, в Хижину рабов. Я был озадачен и встревожен этим разговором, однако меня не оставляла искренняя уверенность в том, что Отец, Мать и Предки Аркаманта не допустят, чтобы в нашем Доме что-то и впрямь пошло не так.