Глава 2
Глаз у Хоуби поврежден не был. Безобразный шрам пересекал его бровь ровно посредине, но, как выразился Торм, «не так уж Хоуби и красив, чтобы эту красоту можно было испортить». На следующий день Хоуби вернулся в школу, вовсю шутил и вообще вел себя вполне мужественно, хотя голова у него и была перебинтована. Он со всеми был весел и дружелюбен — за исключением меня. Какова бы ни была истинная причина его странного соперничества со мной, действительно ли он считал, что я пытался его унизить, бросив камнем ему в лицо, он так или иначе явно видел во мне врага и с тех пор уже не скрывал своего неприязненного ко мне отношения.
В таком огромном хозяйстве, как Аркамант, у любого из домашних рабов сколько угодно возможностей навлечь беду на своего недруга. К счастью, ночевал Хоуби в так называемой мужской Хижине, а я — по-прежнему в доме… Однако даже сейчас, когда я пишу эту историю для тебя, моя дорогая жена, и для тех, кому, возможно, захочется ее прочесть, я думаю так же, как думал и тогда, двадцать лет назад, когда был еще мальчиком-рабом. Моя память дает мне возможность настолько ясно видеть прошлое, словно все это снова происходит здесь и сейчас, у меня на глазах, и я забываю, что кое-что уже стоило бы пояснить и тебе, и читателям, и, пожалуй, даже самому себе. Описывая нашу жизнь в Аркаманте, в городе-государстве Этра, я снова погружаюсь в мир моего детства, я воспринимаю эту жизнь именно так, как воспринимал и тогда — как бы изнутри и стоя на самой нижней ступеньке существовавших в нашем Доме отношений. Я не имел возможности ни с чем эту жизнь сравнить и считал подобное положение вещей единственно возможным. Детям вообще свойственно именно так воспринимать окружающий их мир. Как и рабам. Свобода ведь в значительной степени связана с пониманием того, что существующему порядку вещей есть некие альтернативы.
А я, кроме Этры, в те времена не знал ничего. Этра и соседние города-государства почти перманентно пребывали в состоянии войны, и воины в обществе занимали весьма важное положение. Воинами обычно становились только представители двух высших классов: знати, из числа которой выбирались и члены Сената, и так называемых свободных людей — земледельцев-фермеров, купцов, подрядчиков, архитекторов и т. п. Мужчины, входившие в последнюю группу, имели право голосовать по некоторым законодательным вопросам, но не имели права занимать государственные должности. К тому же среди «свободных» имелось и небольшое количество «освобожденных», т. е. бывших рабов. Ниже их стояли только рабы.
Женщины, представительницы всех классов, занимаются физическим трудом только дома, а мужчины-рабы трудятся как в доме, так и вне его. Численность рабов увеличивается за счет пленных, захваченных во время войны или бандитских вооруженных налетов на другой город или Деревню, или же за счет детей, рожденных домашними рабами; рабов можно покупать или дарить, что и делают те, кто принадлежит к двум высшим классам. Раб не имеет никаких законных прав, не может вступить в брак и чаще всего живет в вечной разлуке и со своими родителями, и со своими детьми.
Жители городов-государств поклоняются Предкам тех, кто здравствует ныне. Люди, не имеющие Предков, то есть «освобожденные» и рабы, могут поклоняться только праотцам того семейства, которое ими владеет или владело, или же праотцам самого города, великим духам давно минувших времен. Но рабы поклоняются и некоторым другим божествам, известным повсюду на Западном побережье: богине Энну, богу Раниу и богу Удачи, которого называют также Глухим богом.
Ясно, что и я от рождения был рабом, а потому и говорю в основном о рабах. Но если вы прочтете любую историческую хронику — Этры или другого города-государства, — то там все будет только о правителях, сенаторах, генералах, славных воинах, богатых купцах и так далее; там будут описаны только деяния тех людей, которые вольны были совершать или не совершать эти деяния. О рабах там вы не найдете ни слова. Основное качество и добродетель раба — его незаметность, даже почти невидимость. Людям бесправным, лишенным власти, приходится быть незаметными; они порой даже самих себя толком не видят. Эту важную вещь Сэлло, например, давно уже поняла, а я еще только учился этому.
В Аркаманте мы, домашние рабы, ели на кухне; там всегда можно было найти вкусную кашу из пшеничных зерен, свежий хлеб, сыр, оливки, свежие или сушеные фрукты, молоко, а по вечерам еще и горячий суп. Впрочем, зимой горячего супу можно было похлебать и утром. Одевали и обували нас вполне прилично, постели были всегда чистые и теплые. Аркамант славился своим богатством и щедростью. Наша Мать с презрением отзывалась о тех хозяевах, которые отправляют своих рабов на улицу босиком, голодными, со следами побоев. В Аркаманте старых рабов, которые уже не могли приносить пользу своим трудом, продолжали содержать в холе и тепле, кормили и одевали до самой смерти; а к старой Гамми, которую мы с сестрой очень любили и которая была нянькой еще самого Алтана-ди, все относились с особой теплотой. Мы хвастались перед рабами из других Домов, что суп для нас варят с мясом, а одеяла у нас шерстяные. Мы презрительно смотрели на те безвкусные и претенциозные «ливреи», которые вынуждены были носить рабы чужих Домов. Нам гораздо больше по душе были традиционные, «как у наших предков», прочные, добротные одежды. Как, впрочем, и все в Аркаманте.
Взрослые рабы-мужчины спали в большом отдельном строении на заднем дворе, Хижине; женщины и дети ночевали в просторной спальне рядом с кухней. Младенцы, как принадлежавшие Семье, так и из числа домашних рабов, вместе с няньками и кормилицами размещались в детской неподалеку от покоев самой Семьи. «Подарочные» девушки проживали и развлекали гостей или своих постоянных любовников в «шелковых комнатах», красиво убранных помещениях в дальнем западном крыле, отделенном внутренним двориком.
Женщины сами могли решить, когда мальчику следует переехать из общей женской спальни в мужскую Хижину. Например, несколько месяцев назад они отправили туда Хоуби — главным образом для того, чтобы просто от него избавиться: он постоянно всем грубил и жестоко издевался над младшими детьми. Сперва, по-моему, более взрослые юноши, жившие в Хижине, встретили его в штыки, но он тем не менее страшно гордился этим переселением, считал его существенным признаком собственной мужественности и презирал нас, младших, за то, что мы спим «в норе вместе со всем выводком».
Тиб тоже только и мечтал о том, чтобы его отправили на ту сторону двора, а мне так жилось очень хорошо: у нас с Сэл был собственный крошечный закуток, собственный запирающийся сундучок и собственная просторная лежанка; да и Гамми по-матерински опекала нас. А когда она умерла, нас не разлучили и позволили заботиться друг о друге. Тут надо пояснить: поскольку у рабов как бы нет ни родителей, ни детей, то любая женщина имеет право даты выход своим материнским чувствам и заботиться о каком-то ребенке или о нескольких детях; во всяком случае, ни один ребенок не ложится спать, испытывая горечь одиночества. А у некоторых детей бывает даже несколько «приемных матерей». Всех женщин дети называют «тетя» или «тетушка». Наши «тетушки» частенько говорили, что мне приемная мать и вовсе не нужна, потому что у меня такая замечательная сестра. И я был совершенно с этим согласен. Когда Хоуби убрали из нашей общей спальни, моей сестре больше не нужно было защищать меня от его преследований, однако за пределами спальни все стало гораздо хуже. Обязанность подметальщика вынуждала нас с Сэлло ходить по всему огромному дому, и Хоуби подстерегал меня в таких уголках двора и в таких коридорах, где люди бывали довольно редко. Он хватал меня за шиворот, приподнимал и начинал трясти и мотать из стороны в сторону, как собака трясет пойманную крысу, желая сломать ей шею. При этом он все время гнусно ухмылялся, заглядывая мне в лицо, а потом с силой швырял меня на пол, пинал ногой и удалялся. Это было ужасно — вот так, беспомощно, болтаться в его руках! Я брыкался, я вырывался изо всех сил но был гораздо меньше и слабее его, да и руки у меня были коротковаты, я даже дотянуться до него не мог, а если мне все же удавалось пнуть его ногой, то он, похоже, этих жалких пинков даже не замечал. Звать на помощь я не осмеливался: если ссора между рабами тревожила покой членов Семьи, то этих рабов непременно сурово наказывали. По-моему, моя беспомощность только распаляла жестокость Хоуби, ибо он вел себя все хуже и хуже. Он был хитер и никогда не тряс и не пинал меня в присутствии других людей, но стал все чаще устраивать свои гнусные засады, исподтишка ставил мне подножки, выбивал у меня из рук тарелки с едой и т. д. Но хуже всего то, что он не упускал случая оболгать меня, обвиняя в воровстве и ябедничестве.
Впрочем, женщины у нас в спальне почти не обращали внимания на россказни Хоуби, а вот старшие ребята, жившие в Хижине, к нему, увы, прислушивались и в итоге стали относиться ко мне как к жалкому маленькому шпиону и хозяйскому любимчику. Я этих юнцов видел редко, ибо они были заняты работой и почти не попадались мне на глаза. Зато с Тормом я каждый день встречался в школе. С того дня, когда состоялась наша битва на «земляном валу», то есть в заросшей травой канаве, Торм совершенно перестал обращать внимание на нас с Тибом и своим единственным дружком сделал Хоуби, а тот с некоторых пор стал обзывать меня «вонючкой», и Торм вскоре последовал его примеру.
Эверра не мог напрямую сделать Торму замечание или тем более устроить ему выговор. Торм был сыном Семьи, а Эверра — рабом. Уважения заслуживала лишь та роль, которую Эверра играл, но не он сам. Он имел право исправлять ошибки, которые Торм делал при чтении, или, скажем, в чертежах, или исполняя какую-нибудь мелодию, но делать ему замечания по поводу поведения он не мог; он мог, например, сказать: «Тебе придется переделать это упражнение», но остановить его окриком: «Немедленно прекрати это!» — не мог. Впрочем, те болезненные приступы бессмысленной ярости, случавшиеся с Тормом в детстве, давали Эверре кое-какие дополнительные возможности; он и теперь порой пользовался этими возможностями, чтобы держать Торма в руках. Когда тот начинал орать и драться, Эверра просто хватал его в охапку и выносил из класса, а потом запирал в кладовке в дальнем конце коридора, пригрозив, что если он сам попытается выбраться оттуда, то его родителям будет сообщено, как отвратительно он вел себя на уроке. И Торм, посидев какое-то время в одиночестве, обычно приходил в себя и терпеливо ждал, когда Эверра его выпустит. Мне кажется, он и сам бывал рад, что его заперли, потому что, даже став старше и гораздо сильнее, когда Эверра уже и не смог бы, наверное, с ним справиться, он чуть ли не бегом бросался по коридору, стоило нашему учителю сказать: «В кладовую, Торм-ди!», и охотно позволял Эверре запереть за собой дверь. Теперь, правда, у него уже почти год не было настоящих припадков, но один или два раза, когда он снова начинал выходить из себя, Эверра тихо говорил ему: «В кладовую, пожалуйста», и он послушно направлялся туда.
Однажды весной Хоуби снова стал приставать ко мне в классе; он нарочно толкал скамью, когда я писал, потом разлил чернила и обвинил меня в том, что я специально испортил ему тетрадь, затем принялся очень больно щипаться, стоило мне пройти мимо. Заметив это, Эверра сказал:
— Оставь Гэвира в покое, Хоуби. Вытяни перед собой руки!
Хоуби встал и, выбросив перед собой руки ладонями вверх, со своей обычной бараньей упрямой усмешкой приготовился к наказанию.
Но тут вмешался Торм.
— А он ничего такого не сделал, чтобы его наказывать! — заявил он.
От неожиданности Эверра не сразу нашелся, что ответить. Но все же сказал:
— Он мучил Гэвира, Торм-ди.
— Этого вонючку? Да это его надо наказывать, а не Хоуби! Это же он чернила разлил.
— Он сделал это случайно, Торм-ди. Я за это не наказываю.
— Нет, не случайно! А Хоуби и вообще ничего такого не сделал! Нечего его наказывать! Скорее уж этот дерьмец наказания заслуживает!
Хотя Торма пока еще не трясло от ярости, как бывало, но он явно был на грани очередного срыва: лицо его исказилось, глаза вдруг словно ослепли и даже побелели от бешенства. Наш учитель стоял и молчал. Я заметил, как он быстро глянул на Явена, склонившегося над каким-то чертежом и совершенно поглощенного своим занятием. Я тоже очень надеялся, что Явен — все-таки он был старшим братом Торма — заметит, что происходит; но он словно ничего не слышал; а Астано в тот день в классе не было.
Наконец Эверра сказал:
— В кладовую, пожалуйста, Торм-ди.
Торм машинально сделал пару шагов. И остановился. Затем повернулся лицом к учителю и хрипло, с трудом выговаривая слова, сказал:
— Я, я, я… приказываю тебе наказать этого дерьмеца! — Лицо его при этом дергалось и тряслось, как и в тот день, когда нас ругал его отец за то, что мы играли с оружием.
А у Эверры лицо стало совершенно серым. Он стоял неподвижно и выглядел очень худым и старым. Потом снова бросил взгляд в сторону Явена, по-прежнему ничего не замечавшего, и промолвил очень тихо, но с достоинством:
— В этой классной комнате распоряжаюсь я, Торм-ди.
— Но ты всего лишь раб и обязан выполнять мои приказания! — выкрикнул Торм, и голос его, еще не успевший сломаться, сорвался на визг.
Это наконец услышал и Явен; он поднял голову, удивленно огляделся и спросил:
— В чем дело, Торм?
— Довольно с меня непослушания каких-то дерьмовых рабов! — выкрикнул Торм, снова срываясь на визг. В эти минуты он был похож на сумасшедшую старуху, особенно своим хриплым визгливым голосом, и может быть, именно это и заставило маленького четырехлетнего Мива рассмеяться. Когда в наступившей тишине прозвенел негромкий смех Мива, Торм резко обернулся к нему и с размаху ударил его по голове кулаком. Малыш так и слетел со скамьи, ударившись о стену.
И тут Явен не выдержал: подскочив к Торму, он с мрачным видом торопливо извинился перед Эверрой, схватил брата за руку и поволок его вон из класса. Торм не сопротивлялся. Он умолк, но глаза его по-прежнему горели слепой яростью, хотя лицо несколько обмякло, да и вид у него был скорее смущенный.
Хоуби с тупым, каким-то пришибленным выражением смотрел ему вслед. Никогда еще так резко не бросалось в глаза то, что они с Тормом разительно похожи — почти одно и то же лицо.
Сэлло подняла маленького Мива и баюкала его, прижав к груди. Малыш так и не издал ни звука: похоже, он был оглушен тем страшным ударом по голове. Потом он немного повозился и уткнулся лицом в плечо Сэл. Если он и плакал, то совершенно беззвучно.
Наш учитель опустился возле них на колени, пытаясь определить, нет ли у мальчика каких-либо иных повреждений, кроме здоровенной шишки, которая уже набухала и вскоре должна была закрыть ему половину лица. Потом Эверра велел Сэлло и Око, сестре Мива, отнести мальчика в атриум к фонтану и как следует умыть. В классе, таким образом, остались только Рис, Сотур, Тиб, я и Хоуби. Учитель повернулся к нам и сказал:
— А мы пока почитаем Трудека. — Голос его показался мне каким-то хриплым и слабым. — Итак, шестидесятая Мораль. «О терпении».
Первой он велел читать Сотур. И она храбро принялась за дело, но все равно то и дело запиналась.
Сотур была племянницей Алтана-ди. Ее родной отец погиб во время осады Морвы, когда она была еще совсем крошечной, а мать умерла, давая ей жизнь. Сотур, оставшуюся сиротой, приняли в Семью Арка, где она оказалась самой младшей из детей. Она была очень похожа на свою старшую кузину Астано — такая же спокойная и скромная; она обожала Астано, доверяла ей целиком и полностью и подражала во всем, и все же темперамент у нее был несколько иной. Сотур была не то чтобы бунтаркой, но и особой покорностью не отличалась. И чувствовалось, что душа ее по-прежнему одинока.
А в эти минуты Сотур была страшно расстроена тем презрением и неучтивостью, которую Торм выказал по отношению к нашему учителю, которого она очень любила. Будучи единственным членом Семьи, оставшимся в классе, она не могла не чувствовать ответственности за отвратительное поведение Торма, за побои, нанесенные малышу Миву, и за те извинения, которых Торм так и не принес Эверре. Но что она, двенадцатилетняя девочка, могла поделать? Разве что моментально подчиниться и продемонстрировать нашему учителю высшую степень учтивого к нему отношения. Так она и поступила, но читала все же отвратительно. Книга так и тряслась у нее в руках. И вскоре Эверра, поблагодарив ее, велел мне продолжать с того места, где она остановилась.
Стоило мне начать читать, как Хоуби у меня за спиной вдруг завозился и что-то прошипел. Учитель только глянул на него, и он сразу примолк, но ненадолго. И все время, пока я читал, я чувствовал, как он готовит у меня за спиной какую-то гадость.
В общем, мы как-то добрались до конца урока. Вернувшаяся Сэлло сообщила, что оставила маленького Мива и его сестру у нашего лекаря Ремена, потому что у Мива все время кружится голова и он все время засыпает. Матери Дома также сообщили о случившемся, и, по словам Сэл, она собиралась навестить малыша. Это внушало надежду. Старый Ремен только и умел, что рабов лечить, причем для всех болезней он использовал камфарную мазь да отвар из кошачьей мяты, а наша Мать Фалимер по всей Этре славилась своим опытом и умением исцелять по-настоящему.
— Арки всегда заботятся о своих людях, даже о самых маленьких, — промолвил Эверра с мрачной благодарностью. — Когда сегодня пойдете из класса, загляните в комнату Предков, поклонитесь им и попросите благословить всех детей этого Дома, всех его детей, а также его добрую Мать.
Мы, разумеется, послушались. Одна лишь Сотур имела право войти в святилище, где на стенах теснились имена Предков и их резные изображения. Это была большая темноватая комната с потолком-куполом. Глядя вслед Сотур, мы, домашние слуги, преклонили колена на пороге святилища, и Сэлло, зажав в кулачке резную фигурку богини Энну-Ме, прошептала:
— Благослови нас, Энну, и сама будь благословенна! Прошу тебя, сделай так, чтобы Мив поправился! А я вечно буду следовать твоим указаниям, дорогая моя наставница великая Энну-Ме!
Я же мысленно молился тому из Предков, которого выбрал сам. Это был Алтан Бодо Арка. Лет сто назад он тоже был Отцом Аркаманта, и его портрет, вырезанный в камне, и раскрашенный, был хорошо виден с порога, где мы стояли на коленях. У него было замечательное лицо, точно доброго ястреба, а проницательные глаза смотрели прямое на меня. Я выбрал его еще совсем маленьким и решил, что именно он и есть мой самый главный защитник и всегда знает, что у меня на душе. Мне не нужно было объяснять ему, как сильно я боюсь их обоих — Торма и Хоуби. Он и так все понимал. «О, Великая Тень, прародитель наш, дедушка Алтан-ди, помоги мне от них избавиться! — безмолвно молил я его. — Сделай так, чтобы они не были такими злыми, и прими мою благодарность. — И, подумав, Я еще прибавил: — А еще, пожалуйста, сделай меня хоть чуточку храбрее!»
Это была хорошая мысль. Ибо в тот день мужество мне очень даже понадобилось.
Мы с Сэл все подмели, а потом весь день были вместе: она пряла, а я делал задание по геометрии. Хоуби нигде видно не было — ни на кухне, ни в доме. Наступил вечер, и я уже решил, что все обошлось; я даже собирался пойти и поблагодарить за это нашего Предка, Алтана Бодо Арку, но. возвращаясь в нашу комнату из уборной, я вдруг услышал за спиной голос Хоуби:
— Вот он!
Я бросился бежать, но было поздно: они все равно сразу меня поймали. Я брыкался, вопил и дрался изо всех сил, но я был все равно что кролик в зубах у гончих.
Хоуби и другие большие мальчишки притащили меня к колодцу за мужской Хижиной, вытащили из колодца ведро и стали опускать меня головой в колодец, держа за ноги, пока голова моя не уходила под воду и я не начинал задыхаться. Стоило мне начать булькать и вдыхать воду, как они быстро вытаскивали меня наверх, давали немного оклематься, и все повторялось снова.
Каждый раз, когда они вытаскивали меня на воздух, задыхающегося, извивающегося, исходящего рвотой, Хоуби наклонялся надо мной и говорил странным ровным голосом:
— Это тебе за то, что ты предал твоего хозяина, жалкий вонючка! И за то, что ты вечно подлизываешься к этому вонючему старому пердуну Эверре, болотная ты крыса! Ничего, посмотрим, как тебе понравится в воде мокнуть, тварь болотная! — И они снова заталкивали меня в колодец, как бы я ни сопротивлялся, расставляя руки, цепляясь за каменные стены колодца и отворачивая голову от воды. Вскоре меня все равно погружали в воду и держали так до тех пор, пока вода не начинала заливаться мне в ноздри; я начинал задыхаться и кашлять, захлебываясь, и меня снова поднимали наверх. Не знаю, сколько раз они проделывали это; в итоге я потерял сознание, и, когда я совсем обмяк, они испугались: решили, наверное, что я умер.
Убить раба может только его хозяин; для всех остальные это считается тяжким преступлением. И мои перепуганные мучители убежали, так и бросив меня у колодца.
Нашел меня старый Ремен, «чинилыцик рабов», когда пришел к колодцу на заднем дворе; он всегда утверждал, что в этом колодце вода гораздо чище, чем в фонтанах. «Наткнулся на него в темноте, — рассказывал он впоследствии. — Думал, это дохлая кошка валяется! А потом смотрю, нет, великовато для кошки-то. Значит, думаю, кто-то собаку в колодце топил, да у него не вышло? Глядь, это и не собака вовсе, тут мальчишку чуть не утопили! Клянусь богом Удачи! Кто же это тут у нас мальчишек топит?»
Но на этот вопрос он от меня ответа так и не получил.
По-моему, Хоуби и остальные мои мучители считали, что придуманная ими пытка никаких видимых следов на оставит и все мои обвинения против них легко будет опровергнуть за недостатком улик; но на самом деле мои плечи и запястья были покрыты ссадинами и синяками, а на голове красовалось несколько шишек. Я отчаянно сопротивлялся, когда меня опускали вниз головой в узкий колодец, дергался изо всех сил, так что даже лодыжки мои были в черно-синих кровоподтеках. Парни они были крепкие мускулистые, им, возможно, даже в голову не приходило, какие следы остаются на моем теле от их безжалостных рук. Пытаясь просто меня напугать, они на самом деле причиняли мне серьезный физический ущерб.
Я пришел в себя только ночью в маленькой больничке Ремена; грудь нестерпимо болела, в висках что-то тикало, но я лежал очень тихо и словно плыл в неглубоком озерце, тусклого желтоватого света, чувствуя, как эта тишина исходит из моей души и расплывается вокруг, точно круги на спокойной воде. Через некоторое время я заметил, что моя сестра Сэлло сидит рядом со мной и спит, положив голову на край постели, и от этого чудесный покой, что окружал меня, и эта тишина стали еще прекраснее. Я лежал так довольно долго, порой видя лишь этот неяркий золотистый свет и неясные тени, а порой кое-что вспоминая. Например, мне снова вспомнились те тростники, и спокойная, синяя, как шелк, вода, и голубой холм вдалеке. Затем я снова вернулся на свою постель и закачался на волнах золотистого света, следя за неясными тенями вокруг и слушая сонное дыхание Сэлло. Вдруг я вспомнил, как Хоуби крикнул: «Вот он!», но ужас, который я испытал при этом, был каким-то отдаленным, невнятным, как и боль в висках, и не причинил мне особого беспокойства. Я немного повернул голову и увидел маленький масляный светильник, от которого струился этот теплый, золотистый свет, озерцом разливавшийся вокруг его огненной сердцевинки. И, глядя на светильник, я «вспомнил» того человека в темной комнате с высокими потолками. То, как он стоял у огромного стола, заваленного книгами и бумагами, а на столе горела лампа и лежала грифельная доска, и над столом виднелось высокое узкое окошко; а потом этот человек обернулся и посмотрел на меня, стоявшего на пороге. И в этот момент я сумел как следует разглядеть его. Волосы у него начинали седеть, а красивое лицо было чем-то похоже на лицо того «моего» Предка — такое же яростное и доброе одновременно; но если лицо Предка был исполнено гордости, то в лице этого седеющего человека было больше печали. И все же, увидев меня, он ласково мне улыбнулся и назвал меня по имени: Гэвир…
— Гэвир… — И снова я очутился в озерце неяркого желтого света. Надо мной склонилось чье-то лицо, и я долго вглядывался в него, пытаясь узнать. Это была женщина в ночном капоте и белой шерстяной шали, накинутой на голову. Лицо у нее было нежное и суровое, немного похожее на лицо Астано. Но это была не Астано, и я решил, что она тоже из моих «воспоминаний», но потом догадался — не сразу, медленно, — что надо мной склонилась Мать нашего Дома, Фалимер Галлеко Арка. До сих пор мне ни разу в жизни не доводилось смотреть ей прямо в лицо, и теперь я не сводил с нее глаз. Мне казалось, что она похожа на резное изображение одного из наших Предков, и я смотрел и смотрел на нее сонно, мечтательно, не испытывая ни малейшего страха.
Рядом со мной Сэлло чуть шевельнулась во сне, но не проснулась.
Мать Фалимер легко коснулась тыльной стороной ладони моего лба и чуть заметно покивала головой.
— Ну, как ты, ничего? — услышал я ее шепот. Я был каким-то слишком усталым и сонным, чтобы ответить, но должно быть, все же кивнул или улыбнулся ей в ответ, потому что и она тоже слегка улыбнулась, ласково коснулась моей щеки и отошла от меня к стоявшей рядом детской кроватке.
Она некоторое время постояла возле этой кроватки, и я понял, что там, должно быть, лежит маленький Мив, но тут же снова уплыл куда-то по озерцу желтоватого света в ту благословенную тишину. И тут на меня вдруг нахлынули эти видения, или «воспоминания»: мы шли хоронить Мива к реке, и молодые листики ив, росших на берегу, были как зеленый дождь на фоне серого весеннего дождя. И сестра Мива, Око, стояла возле маленькой черной могилки с какой-то цветущей веткой в руке, а я все смотрел на тот берег реки, и поверхность воды была рябой от дождя. А я вспоминал, что, когда мы здесь, на берегу реки, хоронили Гамми, была зима и прибрежные ивы стояли голые, но все равно душа моя была не так переполнена печалью, как сейчас, потому что похороны Гамми были почти как праздник — столько людей собралось, чтобы проводить ее, а после похорон должен был состояться еще и поминальный пир! А потом промелькнуло и еще одно короткое видение: какие-то другие похороны, но тоже весной, вот только я не знал, кого это хоронят, и даже еще подумал: может, меня самого? Я же хорошо видел печаль в глазах того человека, что стоял у стола с зажженной лампой в окутанной полумраком комнате с высоким потолком…
А потом наступило утро. И мягкий дневной свет сменил то озерцо неяркого света от ночника. И Сэл рядом уже не оказалось. А на соседней кроватке лежал маленький Мив, свернувшись клубочком. В дальнем углу я увидел какого-то старика. Потом-то я узнал его: это был Лотер, который до глубокой старости работал у нас поваром, а потом заболел и вот теперь лежал здесь и ждал смерти. Ремен как раз помогал ему сесть, подкладывая под спину подушку, а Лотер стонал и сердито ворчал. Я чувствовал себя вполне хорошо и даже попытался встать, но тут голову мою пронзила острая боль, перед глазами поплыла пелена, как-то сразу заболело все тело, и мне пришлось присесть на кровать.
— Никак уже и встать пытаешься, крыса болотная? — добродушно сказал старый Ремен, подходя ко мне и ощупывая шишки у меня на голове. Вывихнутый большой палец на правой руке уже, оказывается, был уложен в лубок. Ремен осмотрел его, заодно пояснив мне, зачем в таких случаях нужен лубок. — Ничего, скоро с тобой все будет в порядке, — ободрил он меня. — Вы, мальчишки, народ крепкий. А кстати, кто это с тобой такое сотворил, а?
Я только плечами пожал.
Он быстро на меня глянул, коротко кивнул и больше этого вопроса не задавал. Он, как и я, был рабом и понимал, что всем нам приходится жить в сложном сплетении недоговоренностей и умолчаний.
В то утро Ремен, правда, не разрешил мне уйти из больницы; он сказал, что Мать Фалимер непременно собиралась зайти еще раз и как следует осмотреть и меня, и Мива. Ожидая ее прихода, я сидел на кровати и изучал свои многочисленные шишки и ссадины, что оказалось занятием Довольно интересным. Потом мне это надоело, и я стал нараспев повторять разные куски из «Осады и падения Сентаса». Около полудня наконец-то проснулся Мив; я подсел к нему и немного с ним поболтал. Он, удивленно глядя на меня, спросил, почему нас двое.
— Как это двое? — спросил я, и он пояснил:
— Ну, вас двое. Два Гэва.
— Это у него в глазах двоится, — пояснил старый Ремен, подходя к нам. — После ударов по голове и не такое бывает… Ох, госпожа! — И Ремен низко склонился, заметив, что в комнату входит Мать Фалимер; я тоже встал и поклонился ей.
Она очень внимательно осмотрела Мива. Его голова приобрела какую-то странную форму из-за огромной опухоли над левым ухом, и Мать даже в это ухо ему заглянула, а потом осторожно ощупала весь его череп и скулы. Лицо у нее было сосредоточенным, даже суровым, но под конец она сказала своим грудным нежным голосом:
— Ничего, он уже возвращается, — и улыбнулась. Она держала Мива на коленях и разговаривала с ним очень ласково: — Ты ведь возвращаешься к нам, маленький Мив, правда?
— У меня в ушах все время что-то ревет, — жалобно сказал он, морщась и растерянно моргая глазами. — А где Око? Она придет?
Ремен, потрясенный неучтивостью мальчонки, попытался заставить его отвечать Матери как полагается, но она только отмахнулась и сказала:
— Он же совсем еще малыш! — И снова обняла Мива. — Я очень рада, что ты решил вернуться, маленький. — Она еще немного побаюкала его, прижимаясь щекой к его волосам, потом уложила его в кроватку и сказала: — А теперь давай-ка поспи, а когда проснешься, твоя сестренка будет возле тебя.
— Хорошо, — сказал Мив, послушно свернулся клубочком и закрыл глаза.
— Ах ты, ягненочек! — с нежностью сказала Мать Фалимер и посмотрела на меня. — Ага, а ты, значит, уже встал. Что ж, это хорошо. — Она действительно была очень похожа на свою тоненькую юную дочку Астано, только лицо у нее, как и ее тело, было более полным и гладким, а голос — куда более властным и звучным. И еще у Астано взгляд был застенчивый, а Фалимер-йо смотрела спокойно и внимательно. Я, разумеется, сразу смутился и потупился.
— Кто же тебя так избил, мальчик? — спросила она.
Не ответить старому Ремену — это одно. А не ответить Матери Дома — совсем другое.
Я ужасно долго медлил с ответом, но сказал то единственное, что пришло мне в голову:
— Я упал в колодец, госпожа.
— Да ладно! — сказала она с упреком, но весело, словно ей мой ответ, в общем, понравился. Но я больше не прибавил ни слова.
— Ты очень неуклюжий мальчик, Гэвир, — услышал я ее мелодичный голос. — Но очень мужественный. — Она осмотрела мои шишки и ссадины и повернулась к Ремену. — Мне кажется, с ним все в порядке. А как его рука? — Она взяла мою руку, осмотрела на уложенный в лубок большой палец и сказала: — Чтобы это как следует зажило, потребуется несколько недель. Ты ведь учишься в школе, да? Так вот: ни в коем случае ничего этой рукой пока не делай, и писать некоторое время тоже будет нельзя. Впрочем, Эверра сам найдет, чем тебя занять. Ну что ж, беги.
Я неуклюже поклонился ей, сказал старому Ремену «спасибо» и вышел. Потом бегом бросился на кухню, отыскал там Сэлло; мы радостно обнялись, и она принялась расспрашивать меня, как я себя чувствую, а я рассказал ей, что наша Мать, оказывается, помнит мое имя, знает, кто я такой и что я учусь в школе!
Я, правда, не стал упоминать, что Мать Фалимер назвала меня «мужественным мальчиком». Это было бы чересчур: о таких вещах никому не рассказывают!
Но, когда я попытался поесть, куски пищи почему-то не глотались, а застревали в горле; и в висках снова затикало, а сама голова словно вдруг распухла, так что Сэл пришлось отвести меня в спальню и уложить в постель. Весь остаток того дня и большую часть следующего я проспал. А когда проснулся, то почувствовал себя совершенно здоровым и страшно голодным. И вообще все было бы хорошо, если бы не мой вид, по поводу которого Сотур сказала, что я похож на убитого воина, которого бросили на поле боя воронам на съедение.
Меня не было в классе всего два дня, но приветствовали меня так, словно я отсутствовал несколько месяцев. Самое интересное, что мне и самому так показалось. Учитель осторожно взял мою искалеченную руку, положил ее на ладонь и погладил своими длинными пальцами.
— Когда это заживет, Гэвир, мы с тобой будем учиться писать красиво и аккуратно, — сказал он, — чтобы больше никаких каракулей в нашей общей тетради не было. Согласен? — Эверра улыбался, и почему-то слышать все это от него было мне чрезвычайно приятно. В этих словах чувствовались забота и любовь, выраженные столь же деликатно, как и ласковое прикосновение его пальцев.
Я чувствовал, что Хоуби не сводит с нас глаз, да и Торм тоже. Я резко повернулся к ним и поклонился Торму, но он отвернулся. А я сказал:
— Привет, Хоуби.
Вид у Хоуби был довольно тухлый. По-моему, он просто испугался, увидев мои бесчисленные шишки, ссадины и синяки, ставшие теперь лиловыми и зеленоватыми. Но он наверняка знал, что я так никому ничего и не сказал. И все это знали. Точно так же, как все отлично знали, кто именно на меня напал. Я уже говорил, что наша жизнь была полна умолчаний, но тайн в ней почти не было.
Впрочем, раз я никого не обвинял, то никому до случившегося и дела не было; в первую очередь нашим хозяевам.
Итак, Торм с сердитым видом от меня отвернулся, зато Явен и Астано смотрели ласково и дружелюбно, ну а Сотур и вовсе явно жалела, что ляпнула, не подумав, насчет моего сходства с трупом, брошенным на съедение воронам, ибо, едва оставшись со мной наедине, торжественно заявила:
— Ты, Гэвир, настоящий герой! — И мне показалось, что она вот-вот расплачется.
Тогда я еще не понимал, насколько серьезна вся эта история, куда серьезнее той незначительной, как мне казалось, роли, которую мне довелось в ней сыграть.
Сэлло, конечно, уже рассказала всем, что маленький Мив останется в больнице, пока более-менее не поправится, и я, зная, что о нем заботится сама Мать Аркаманта, постарался больше не думать ни о нем, ни о своих лихорадочных «воспоминаниях» о чьих-то похоронах.
Однако вечером в спальне, когда все собрались, Эннумер, молодая женщина, заботливо опекавшая Мив и Око, вдруг горько расплакалась, и все женщины и девочки собрались вокруг нее, в том числе и Сэлло. А потом Тиб прокрался ко мне и шепотом рассказал то, что ему удалось подслушать: у Мива из уха стала течь кровь, и женщины думают, что от того удара у него треснула голова. Тут-то я и вспомнил те зеленые ивы у реки, что привиделись мне, и внутри у меня все похолодело.
На следующий день у Мива несколько раз случались судороги. Мы слышали, что Мать Фалимер то и дело заходила к нему, а потом и вовсе осталась там и просидела рядом с Мивом весь вечер и всю ночь. Думая об этом, я вспоминал, как она стояла у моей постели, окутанная тем золотистым светом. Вечером, когда мы втроем забрались к нам на лежанку, я сказал Тибу и Сэлло:
— Наша Мать такая же добрая, как Энну.
Сэлло кивнула и обняла меня, а Тиб сказал:
— Это потому, что она знает, кто его ударил.
— Ну и что, если знает?
Но Тиб не ответил, а просто показал мне язык.
Я рассердился.
— Она же наша Мать! — сказал я. — Она всех нас любит, обо всех заботится. Она добрая. А ты о ней вообще ничего не знаешь!
Я-то чувствовал, что знаю ее очень хорошо, как только сердце может знать того, кого любит. Она тогда так ласково коснулась меня своей нежной рукой! И сказала, что я очень мужественный.
Тиб нахохлился, пожал плечами, но возражать мне не стал. Он вообще постоянно был не в настроении с тех пор, как Хоуби от него отвернулся. И хоть я по-прежнему считал его своим другом, ему дружба с Хоуби всегда была важнее моей. И теперь при виде моих синяков и шишек его терзал стыд, и он в моем присутствии чувствовал себя не в своей тарелке. Вообще-то не я, а Сэлло позвала его в наш закуток посидеть и поговорить, пока женщины свет не погасили.
— Хорошо, что Мать Фалимер разрешила Око все время быть с ним рядом, — сказала Сэлло. — Бедный Мив! Бедная Око! Она так за него боится!
— Эннумер тоже очень хочется его проведать и посидеть с ним, — заметил Тиб.
— Наша Мать — настоящая целительница! — возразил я. — Она вылечит Мива. А твоя Эннумер все равно ему ничем не поможет. Она только и умеет, что причитать да плакать. Вот как сейчас.
Эннумер и впрямь была особой весьма шумной и глуповатой, лишенной и половины того здравомыслия, каким обладала шестилетняя Око; если честно, она не слишком много внимания уделяла Око и Миву, но действительна очень их любила, любила как умела, особенно Мива, своего «куклёнка», как она его называла. И теперешнее ее горе тоже было неподдельным, хотя и слишком громким.
— Ох, мой маленький куклёнок! — завывала она. — Как же мне хочется повидать его! Обнять, прижать к своей груди!
Наша старшая, Йеммер, подошла к ней и обняла за плечи.
— Успокойся, — сказала она. — Фалимер-йо о нем позаботится.
И растрепанная заплаканная Эннумер вдруг, словно испугавшись, притихла.
Йеммер была старшей уже давным-давно и пользовалась среди женщин непререкаемым авторитетом. Она, конечно, обо всем происходящем в общей спальне рассказывала Матери Фалимер и другим членам Семьи, но никогда не пыталась искать в этом выгоду для себя или специально доносить на других слуг. Хотя могла бы. Но Мать Фалимер уже один раз дала всем понять, что терпеть не может сплетниц и ябед, продав одну такую доносчицу и назначив старшей Йеммер. Йеммер всегда вела честную игру. У нее, конечно, были свои любимцы — и больше всех она любила мою сестру Сэлло, — но она никогда никого особо не выделяла, не оказывала никому предпочтения и никому особо не докучала.
А Эннумер просто преклонялась перед нею; по-моему, Йеммер казалась ей фигурой куда более могущественной — особенно в том, что касалось повседневных дел, — чем сама Фалимер Галлеко Арка. Так что Эннумер еще немного похныкала, позволяя собравшимся вокруг нее женщинам ее утешать, и замолкла.
Эннумер прислали к нам из Херраманта лет пять назад в качестве подарка Сотеру, старшему брату Сотур, ко дню его рождения. Тогда Эннумер была хорошенькой пятнадцатилетней девушкой, ничего толком не умевшей и неграмотной, ибо в Херраманте, как и во многих других Домах, считалось излишним хвастовством, показухой или даже рискованным бахвальством давать рабам образование, тем более девочкам-рабыням. Я знал, что у Эннумер были дети, двое или трое. Оба старших брата нашей Сотур частенько посылали за этой молодой женщиной, она беременела, рожала и ребенка отдавали одной из нянек, а потом побыстрее продавали в какой-нибудь другой Дом. Между прочим, Мив и Око тоже появились здесь в результате подобной сделки Младенцев вообще почти всегда либо продавали, либо обменивали. Гамми часто нам говорила: «Я родила шестерых а вот матерью никому не была. Даже и не смотрела ни на кого из детей, не пыталась никого в приемыши взять после того, как Алтана-ди вынянчила. А на старости лет вы двоя мне на голову взяли да и свалились, чтобы воспоминаниями меня мучить!»
Очень редко продавали мать, а не ее ребенка. Так случилось, например, с матерью Хоуби, который родился в один день с Тормом, настоящим сыном Семьи. Алтан-ди воспринял это как некий знак свыше и приказал оставить мальчика. А его мать, тоже «девушку-подарок», поскорее продали, чтобы избежать в дальнейшем возможных осложнений с выяснением родства. Мать может, конечно, считать в душе, что тот ребенок, которого она выносила и родила, принадлежит ей, однако понятно, что собственности не может обладать другой собственностью. А все мы являлись собственностью Семьи Арка; и Мать этого Дома считалась нашей Матерью, а Отец Алтан — нашим Отцом. Все это я отлично знал и понимал.
Но понимал я и то, почему плачет Эннумер. Для мальчика моих лет почти невыносимо видеть женские слезы, и я старался не думать об этом, отгораживаясь от этих мрачным мыслей, точно стеной.
— Давай в «морской бой» поиграем? — предложил я Тибу. Мы вытащили грифельные доски и мел, разбили поле на клетки и играли до тех пор, пока женщины не погасили свет.
А утром, на рассвете, Мив умер.
* * *
Смерть ребенка-раба обычно не вносит никакого замешательства в жизнь такого огромного Дома, как Аркамант. Ну, женщины-рабыни, конечно, поплачут, а члены Семьи, может, и зайдут, скажут добрые слова, принесут усопшему красивый саван или дадут денег, чтобы этот саван купить. А потом рано утром маленькая группа рабов в белых траурных одеждах отнесет носилки к реке, на кладбище, и помолится у могилы богине Энну, чтобы та отвела невинную детскую душу в его новый дом, а потом люди, утирая слезы, вернутся назад и вновь займутся привычной работой.
Но эта смерть была не совсем обычной. Каждый в Аркаманте знал, почему умер Мив, и это вызывало у людей тревогу. На этот раз разговоров среди рабов было довольно много; хозяева же помалкивали.
Разумеется, говорили рабы только с другими рабами.
Но это были такие разговоры, каких я никогда прежде не слышал: в них звучали горький гнев и презрение, и выражали эти чувства не только женщины, но и мужчины. Меттер, охранник нашего Отца, которого все уважали за силу и благородство, сказал в Хижине, что смерть Мива — это позор всей Семьи и Предки непременно потребуют искупления этого греха. А старший конюх Сим, человек умный, энергичный и бесстрашный, при всех назвал Торма бешеным псом. И эти слова шепотом передавались из уст в уста, об этом говорили и в коридорах, и на кухне, и в нашей общей спальне. Всем стала известна и та история, которую поведал Ремен: о том, как Мать Фалимер держала Мива на руках все то время, пока он был при смерти, прижимала его к себе и шептала: «Прости меня, малыш, прости».
Ремен рассказал это, надеясь, что его рассказ, возможно, несколько утешит Эннумер, которая просто обезумела от горя, и ей действительно чуть полегчало от сознания того, что мальчик, умирая, находился в чьих-то нежных и ласковых руках и что наша Мать искренне опечалена тем, что не сумела спасти его. Но другие люди восприняли это иначе. «Она вполне могла бы и прощения попросить!» — сказала Йеммер, и остальные с нею согласились. История о том, как Мив совершенно невинно рассмеялся, глядя на Торма, а Торм за это на него набросился, сильно ударил кулаком и швырнул об стену, была известна всем. Око, рыдая, рассказала об этом в тот же день, а Тиб и Сэлло все подтвердили, и я точно знаю, что, сколько бы раз ни говорили об этом в Хижине и на конюшне, никаких излишних подробностей в рассказе о жестокости Торма не появилось.
Хоуби, правда, защищал Торма, говоря, что тот всего лишь хотел шлепнуть назойливого и нахального мальчишку и сам не знал, что удар у него получится таким сильным. Но и самого Хоуби в доме недолюбливали. Никто, правда, открыто не обвинял его за то, что приключилось со мной у колодца, поскольку и сам я его обвинять не стал, однако никто особого восторга по этому поводу не выказывал и уж тем более по головке никто Хоуби не гладил. И теперь его верность Торму играла против него; уж больно это было похоже на предательство; уж больно явно он перешел на сторону хозяев. Я слышал, как старшие мальчишки на конюшне обзывали его «двойничком» — за спиной, конечно. А Меттер сказал ему прямо: «Настоящий мужчина, который не знает, какова его собственная сила, должен сперва узнать это и научиться управлять ею, сражаясь с мужчинами, а не избивая младенцев».
Эти разговоры о вине и невозможности прощения страшно меня тревожили. Они словно открывали трещины и неполадки в основах нашего мира, и мне начинало казаться, что этот мир вот-вот рухнет. Подойдя к дверям в комнату Предков, я опустился на колени и попробовал молиться моему тамошнему хранителю, но его нарисованные глаза смотрели как бы сквозь меня — высокомерно и равнодушно. В святилище я обнаружил Сотур, низко склонившуюся в безмолвной мольбе; она воскурила благовония у алтаря Матерей Дома, и ароматный дымок поднимался к темноватому куполу.
В ночь после смерти Мива мне приснилось, что я подметаю один из внутренних двориков и обнаруживаю там какой-то незнакомый коридор, которого никогда раньше не замечал; и коридор этот приводит меня в комнаты, о существовании которых я тоже прежде не знал, и там я встречаюсь с какими-то незнакомыми мне людьми, которые приветствуют меня так, словно хорошо меня знают. Я боюсь совершить грех, боюсь преступить некий запрет, но они улыбаются, и одна женщина протягивает мне прекрасный спелый персик и говорит: «Возьми, не бойся», и называет меня каким-то другим именем, но, проснувшись, я так и не смог припомнить это имя. И вокруг головы этой женщины разливается такое сияние, словно дрожат и переливаются солнечные зайчики. Я проснулся и снова заснул, и мне снова приснился тот же сон, но теперь я уже обследовал эти новые коридоры и комнаты, только людей тех уже не встречал, а лишь слышал их голоса, а потом я вышел в какой-то светлый внутренний дворик, где журчал небольшой фонтан, и ко мне подошел какой-то красивый золотистый зверь и доверчиво позволил его погладить. Даже окончательно проснувшись, я все еще продолжал думать о тех комнатах, о том доме. Это был и Аркамант, и не Аркамант. «Мой дом», называл я его про себя, потому что чувствовал себя в нем совершенно свободно. И солнечный свет там, по-моему, был ярче. И неважно, что это было за видение, — я страстно мечтал, чтобы оно снова повторилось!
Но те зеленые ивы у реки были моим «воспоминанием» о том, что должно было произойти сегодня.
Утром мы спустились к реке, чтобы похоронить Мива. Рассвет только занимался, и до восхода солнца было еще далеко. Редкий дождь падал меж ветвями ив и морщил поверхность речной воды. Я вспомнил, что уже видел все это во сне, а теперь снова видел все в реальной действительности, своими глазами.
Большая толпа людей следовала за плакальщиками в белом, за накрытыми белыми покрывалами носилками. Толпа собралась такая же большая, как во время похорон Гамми; пришли почти все рабы Аркаманта; отсутствовали только те, кому никогда, даже в случае похорон, даже в столь ранний утренний час, не разрешалось бросать свои дела. Было весьма необычно видеть столько мужчин на похоронах ребенка. Эннумер горько плакала в голос, да и многие другие женщины тоже, но мужчины хранили молчание, молчали и мы, дети.
Они опустили маленький белый сверток в неглубокую могилу и забросали его черной землей. Сестра Мива, Око, вся дрожа и не помня себя от горя, вышла вперед и положила на могилу длинную ивовую ветку, покрытую нежными желтыми сережками. Йеммер взяла ее за руку и, стоя у могилы, вознесла молитву Энну, которая сопровождает души умерших в страну мертвых. Чтобы не заплакать, я смотрел на реку, покрытую пузырьками от дождевых капель. Мы стояли совсем рядом с водой. Неподалеку, где берег еще ниже, мне было видно, как течение реки в излучине подмыло старые могилы. Весь внешний край огромного кладбища рабов весной во время паводка заливало водой. Ивы стояли сейчас далеко от берега, макая в реку свои гибкие ветви с молодыми зелеными листочками. Я подумал о том, что скоро вода доберется и сюда, к этой новой могиле, просочится в землю, где лежит Мив, завернутый в белый саван, заполнит яму, поднимется до краев, вымоет вместе с землей и листвой его косточки и унесет их с собой, а белый саван Мива будет плыть по течению, точно клок дыма… Сэлло сжала мою руку, и я прижался к сестре, чувствуя, что все вокруг рано или поздно вода размоет и унесет прочь — все, кроме моей Сэлло, кроме нее одной. Лишь она останется здесь, со мной.