Глава 8
Я еще ни одного из них не успел заметить, а четверо уже окружили меня. Я едва успел проснуться. Я уже говорил. что лег спать на открытом склоне холма у погасшего костра, и вот теперь они стояли вокруг меня и не двигались, вынырнул из травы, из сероватого воздуха предрассветных сумерек, точно призраки. Я переводил глаза с одного на другого и боялся пошевелиться.
Они были вооружены, но не как воины — всего лишь небольшими луками и длинными ножами. Двое, правда, держали в руках еще и пятифутовые посохи. Вид у всех был весьма мрачный.
Наконец один из них спросил тихим, хрипловатым голосом, почти шепотом:
— Костер потух?
Я кивнул.
Он подошел, пнул ногой полуобгоревшие валежины, тщательно затоптал уголья и даже руками их пощупал. Я встал и принялся вместе с ним забрасывать кострище землей.
— Ладно, пошли, — сказал он. Я быстренько свернул свое одеяло, сунув внутрь остатки вяленого мяса, и нацепил на голову шапку из шкурок кролика и белки.
— Воняет-то как! — заметил один из этих людей.
— Не то слово, — подхватил второй. — В точности как сам старый Куга.
— Это он меня сюда привел, — сказал я. — Куга?
— Значит, ты у него жил?
— Да, все лето.
Один внимательно меня осмотрел, второй сплюнул, третий пожал плечами; а четвертый, тот, что первым заговорил со мной, молча мотнул головой в сторону леса и стал спускаться по длинному пологому склону холма, ведя нас за собой.
У подножия холма протекал ручей, и я опустился на колени, чтобы напиться, но вожак с хриплым голосом ткнул в меня своим посохом и, не дав мне как следует утолить жажду, сказал:
— Хватит, и так весь день мочиться будешь. — Я поспешно вскочил и последовал за ним на тот берег ручья, под темную сень деревьев.
Шли мы очень быстро, часто даже бежали рысцой и лишь в полдень остановились передохнуть на небольшой полянке в чаше леса. Над поляной висел тяжелый запах крови. Стая стервятников, тяжело хлопая огромными черными крыльями, взлетела с чьих-то останков — на траве валялись кишки и черепа. Туши трех оленей, выпотрошенные и подвешенные высоко на ветвях дерева, блестели от покрывавших их мух. Мои спутники сняли туши и распределили груз так, чтобы каждому досталось примерно поровну. Затем мы снова пустились в путь, но теперь уже не так спешили. Меня по-прежнему мучила жажда, да и проклятые мухи продолжали роиться вокруг нас, соблазненные запахом мяса. Груз, который достался мне, был увязан не слишком удачно, а ноги мои, еще вчера истерзанные долгим путешествием и стертые в кровь, причиняли мне весьма ощутимые страдания. Извилистая тропа, по которой мы шли, была еле заметна в полумраке леса; вперед ее можно было разглядеть в лучшем случае на два-три шага. Вокруг росли огромные деревья с темными кронами; я все время спотыкался о вылезшие из земли корни; а когда мы наконец добрались до ручья, пересекавшего тропу, я прямо-таки рухнул на землю и припал к воде.
Вожак обернулся и, толкнув меня посохом, заставил подняться.
— Идем! Вот доберемся, там и напьешься! — сказал он. Но один из его спутников, который тоже с жадностью пил, поднял голову и сказал ему:
— Да ладно, Бриджин, пусть пьет.
Вожак возражать не стал и подождал, пока мы не напились вдоволь.
Когда мы вброд переходили ручей, вода омыла мои истерзанные ступни чудесной прохладой, но потом боль в стертых ногах стала совсем невыносимой, а мокрые башмаки еще усилили эту пытку, и, когда мы добрались до лесного лагеря, я уже хромал вовсю. Сбросив свой груз оленины под открытым навесом, я наконец выпрямился и огляделся.
Если бы я пришел в это лесное селение из Аркаманта, оно, скорее всего, вообще никакого впечатления на меня не произвело бы. Несколько низеньких хижин, людей совсем немного, на лужайке у небольшого ручья растут высокие ольховины, а вокруг темная лесная чаща. Но я явился из диких краев, из своего одиночества, и этот поселок в чаще леса меня ошеломил, а присутствие незнакомых людей, от общества которых я совершенно отвык, даже, пожалуй, напугало.
Никто не обращал на меня ни малейшего внимания. И я, собрав все свое мужество, пошел к ручью, протекавшему в тени ольховин, и наконец-то утолил терзавшую меня жажду; затем снял башмаки и опустил свои окровавленные, горящие ноги в воду. Поляна была насквозь прогрета еще довольно теплым осенним солнцем, так что, немного поколебавшись, я снял с себя одежду, залез в ручей и как следует вымылся. Затем, как сумел, выстирал свою одежду, которая когда-то была белой. Белое платье надевает невеста во время церемонии обручения, в белый саван закутывают покойника, в белых одеждах люди провожают умершего в последний путь. Но сказать, какого цвета моя одежда теперь, не мог даже я. Она приобрела некий серо-коричневый оттенок и более всего напоминала старый половик. Впрочем, я и не думал, что смогу вернуть ей прежнюю белизну. Разложив выстиранные вещи на траве, чтобы немного подсохли, я снова залез в ручей и погрузился в воду с головой: мне хотелось хоть немного отмыть свои свалявшиеся космы. Когда же я вынырнул, то на мгновение ослеп: спутанные отросшие волосы совершенно залепили мне лицо. Я долго и тщательно тер и отскребал их, то и дело ныряя в ручей, а когда в очередной раз вынырнул, то увидел, что возле моих одежек на берегу сидит какой-то человек и смотрит на меня.
— Уже гораздо лучше, — одобрил он мой внешний вид, Это был тот самый человек, который сказал вожаку, чтобы тот позволил мне напиться из ручья.
Он был невысок и смугл; на его высоких скулах рдел румянец; глаза были темные, узкие; волосы, подстриженные очень коротко, стояли ежиком. И говор у него был какой-то странный, нездешний.
Я вылез из воды, кое-как вытерся своим старым коричневым одеялом и натянул еще сырую рубаху, стремясь хоть как-то соблюсти приличия, хотя вокруг, похоже, были одни мужчины. Кроме того, я здорово замерз, и мне хотелось согреться. Солнце уже ушло с поляны, хотя небо было все еще светлым, и я весь дрожал, но все же не хотел пачкать грязной вонючей шапчонкой свои чистые волосы, ибо чистота эта досталась мне с превеликим трудом.
— Эй, — сказал мне мужчина, — погоди-ка. — Он куда-то ушел и вскоре вернулся, неся рубаху и еще кое-что из одежды; я даже не сразу понял, что это такое. — Надевай. Это, по крайней мере, сухое, — сказал он.
Я стянул с себя липкую, мокрую рубаху и надел ту, что он мне принес. Рубаха была из мягкого коричневатого полотна, сильно поношенная, с длинными рукавами, очень теплая и приятная на теле. Он подал мне какой-то второй предмет, черного цвета, из тяжелого плотного материала, и я решил, что это накидка или плащ. Я даже попытался набросить эту штуковину на плечи, но никак не мог понять. как же ее пристроить.
Мужчина некоторое время наблюдал за моими действиями, потом рухнул навзничь на берег ручья и захохотал, дрыгая в воздухе ногами. Он смеялся до тех пор. пока глаза его совсем не скрылись в морщинах, а лицо не приобрело багровый оттенок. Затем он перекатился на живот, встал на колени и продолжал смеяться, пока не прослезился. Хотя смеялся он не слишком громко, некоторые обитатели лагеря, услышав его смех, подошли к нам, посмотрели на него, на меня и тоже принялись хохотать.
— Ох, — с трудом промолвил наконец мой новый знакомец, вытирая глаза и садясь. — Ох, ну и посмеялся же я! Это килт, малыш. Его носят… — и он снова захохотал, даже пополам от смеха согнулся. — В общем, носят его… на другом конце туловища!
Я внимательно осмотрел «накидку» и увидел, что у нее есть пояс, как у штанов.
— Ладно, я и без этой юбки обойдусь, — сказал я. — Если ты не против.
— Нет, я не против, — сказал он, ухмыляясь. — Давай сюда мой килт.
— Что ж ты парню свои дурацкие юбки подсовываешь, Чамри? — спросил один из тех, что наблюдали за этой сценой. — Погоди, парень, сейчас я раздобуду тебе что-нибудь более пристойное. — Он ушел и вернулся с парой узких штанов, которые вполне мне подошли, хоть и были немного великоваты. Я с удовольствием их натянул, и он сказал: — Оставь их себе, все равно они мне теперь малы, на пузе не сходятся. Значит, это тебя сегодня Бриджин привел? Решил, значит, к нам присоединиться? И как же прикажешь тебя называть?
— Меня зовут Гэвир Арка, — сказал я.
Тот человек, что попытался одеть меня в килт, усмехнулся:
— Ага, значит, так и будем тебя звать.
Я непонимающе на него уставился, и он пояснил:
— Ты что, хочешь пользоваться именно этим именем?
Я так мало думал в последнее время, что мозги мои никак не желали просыпаться; им, видно, требовалось время для разгона. И Я, решив, что мое полное имя звучит слишком торжественно, сказал:
— Можно просто Гэв.
— Ну, Гэв так Гэв, — пожал он плечами. — А я — Чамри Берн из Бернманта; я пользуюсь своим настоящим именем, потому что сейчас я так далеко от родного дома, что меня никому не выследить — ни по имени, ни по слухам, ни по приметам.
— Ага, он родом оттуда, где мужчины носят юбки, а женщины мочатся стоя, — пояснил один из собравшихся на берегу, и эти слова снова вызвали смех.
— Нижнеземельцы, что с них возьмешь! — презрительно бросил Чамри Берн, махнув в их сторону рукой. — Только свои Нижние Земли и знают! Ну, пошли, Гэв. Надо тебе клятву принести, если ты надумал с нами остаться. В общем, принеси скорей обет и получишь свой обед. Я, кстати, видел, как ты целую кучу мяса притащил, так что обед ты вполне отработал.
Бог Удачи, говорят, глух на одно ухо — на то самоед которому мы и приникаем со своими мольбами, так что услышать нас он не может. А что он на самом деле слышит, к чему прислушивается, не знает никто. Поэт Дениос, например, утверждал, что бог Удачи слышит «грохот звездных колесниц на перепутье в небесах». Я знаю одно: пока я был погружен в глубины той всеобъемлющей тишины, где не было ни мыслей, ни воспоминаний, ни желаний, ни надежды, ни веры, бог Удачи оставался со мной. Я выжил, хотя мне было все равно, выживу ли я. И никто из незнакомых. совершенно чужих людей не причинил мне зла. Я нес с собой много денег, но меня не ограбили. Когда я остался один и готовился умереть, старый безумный отшельник заставил меня вернуться к жизни. И теперь бог Удачи послал меня к этим замечательным людям, и одного из них звали Чамри Берн.
Чамри подошел к столбу, торчавшему возле самой большой хижины, и ударил висевшим там ломиком по прибитой к этому столбу железной перекладине. Возле столба тут же стали собираться люди.
— Вот, познакомьтесь, — сказал Чамри, обращаясь к толпе. — Это новичок. Его зовут Гэв. По его словам, он довольно долго прожил вместе с Кугой-Гоблином, чем и объясняется тот запах, который он принес с собой. Впрочем, он уже успел вымыться в нашей речке, а теперь и к нашей компании хотел бы присоединиться. Верно я говорю, Гэв?
Я кивнул. Я страшно смутился, оказавшись в центре такой большой толпы — по-моему, их было никак не менее двух десятков человек, и все эти люди с любопытством меня рассматривали. По большей части они были молоды, вид имели аккуратный и опрятный, а взгляд столь же непреклонный и решительный, как у Бриджина, вожака того отряда, с которым я пришел сюда. Впрочем, кое-где виднелись и седые или лысые головы; попадались в толпе и толстяки с весьма увесистыми животами.
— Ты знаешь, кто мы такие? — спросил один из лысых. И я, набравшись смелости, выдохнул:
— Неужели вы и есть те самые барнавиты?
Мои слова кое-кого заставили нахмуриться, а кое-кого — рассмеяться.
— Кое-кто из нас, может, когда-то и был их последователем, — сказал лысый. — А что ты, мальчик, знаешь о Барне и его людях?
Я был здесь самым молодым, и все же мне не понравилось, что меня постоянно называют «мальчиком». Я выпрямился и холодно ответил:
— Я слышал всякие истории… Говорят, что они живут в лесу, что все они свободные люди, что у них нет ни хозяев, ни рабов, что они все делят между собой по справедливости.
— Хорошо сказано! — воскликнул Чамри. — Прямо в яблочко! — Некоторые из обступивших меня людей с явным одобрением закивали, полностью с ним согласные.
— Неплохо, неплохо, — сказал и тот лысый, но чуть надменно. И тут ко мне приблизился человек, чрезвычайно похожий на Бриджина. Как я узнал впоследствии, это был его брат. Меня поразило его лицо — жесткое, красивое, с ясными холодными глазами. Он оглядел меня с головы до ног и сказал:
— Если останешься у нас, быстро поймешь, что такое «делить по справедливости». Это ведь еще означает и то что любую работу мы делаем сообща. Точнее, что все — то и каждый. А если ты думаешь, что можешь просто жить тут и делать, что твоей душе угодно, так долго ты тут не продержишься. У нас коли не работаешь, как все, так и не ешь. А уж если ты по собственной глупости или беспечности навлечешь на нас беду, то ты покойник. У нас тут свои законы. Если ты принесешь клятву и решишь с нами остаться, придется тебе и наши законы соблюдать. А если ты свою клятву нарушишь, знай: мы тебя выследим куда быстрее, чем самые лучшие охотники за рабами.
Лица стоявших вокруг людей были суровы; и, слушая его, все они согласно кивали.
— Ну, как тебе кажется, сможешь ты такую клятву сдержать? — спросил он.
— Попробую, — сказал я.
— Этого мало.
— Если я дам вам клятву, то сдержу ее! — Меня начали раздражать его гнусные намеки на мою молодость и слабость.
— Посмотрим, — сказал он и отвернулся. — Принеси все необходимое, Модла.
Тот лысый человек и Бриджин ушли в хижину и вынесли оттуда нож, глиняную миску, олений рог и какую-то еду. Я не стану рассказывать о самом обряде, ибо участвующие в нем дают клятву сохранить все в тайне; не могу я привести здесь и слова этой клятвы. Вместе со мною ее произносили все члены братства. Казалось, этот ритуал еще крепче сплачивает их, и, когда все было закончено, некоторые из них подошли ко мне, дружески похлопали меня по плечу или по спине и сказали, что посвящение прошло хорошо и держался я молодцом. Вообще, почти все поздравили меня с вступлением в их ряды.
Чамри Берн отныне считался моим покровителем и наставником, а молодой человек по имени Венне был назначен моим напарником на охоте. Чамри и Венне во время праздничного пира, последовавшего за обрядом посвящения, сидели по правую и по левую руку от меня. Мясо убитых оленей давно уже жарилось на вертелах, однако были добавлены новые порции, чтобы как следует отпраздновать столь важное событие. К тому времени, когда мы наконец приступили к еде, лес окутала ночная тьма, так что мы расселись у костров — кто на земле, кто на пне, кто на грубо сколоченной табуретке или скамейке. Ножа у меня не было, и Венне отвел меня в хранилище оружия и велел выбрать себе нож. Я взял легкий острый клинок в кожаных ножнах. С его помощью во время пира я легко отрезал от оленьей ляжки куски шипящего, исходящего соком, сильно зажаренного ароматного мяса; ел я, точно изголодавшийся зверь. Кто-то принес мне металлическую кружку, в нее плеснули пива или медовухи — в общем, какого-то кисловатого, немного пенистого напитка, заставлявшего всех кричать и смеяться все громче и громче. Эта добросердечная обстановка согрела мне душу — я уже чувствовал себя одним из этих дружных Лесных Братьев, ибо именно так они называли себя.
Освещенную светом костра поляну со всех сторон обступал темный ночной лес, под деревьями лежала непроглядная тьма, вершины покрытых листвой деревьев казались в звездном свете волнами серого листвяного моря, простирающегося во все стороны далеко-далеко…
* * *
Если бы тогда я сразу не пришелся по душе Чамри Берну и если бы Венне не согласился взять меня в напарники, мне в ту первую осень и зиму в лесу жилось бы куда хуже. Частенько я чувствовал, что у меня не хватает сил, что наступил предел моей выносливости. Я жил с Кугой, точно дикарь, но он заботился обо мне, а не просто давал мне кров; он кормил меня, не мучил работой, да летом в лесу и вообще жить значительно легче. А среди Лесных Братьев моя городская изнеженность, нехватка физической силы и неумение выживать в условиях дикой природы вполне могли означать для меня верную смерть. Бриджин, его брат Итер и некоторые другие члены братства были раньше рабами на фермах и привыкли к тяжелой работе и скудной жизни; для этих крепких, бесстрашных и находчивых людей я был помехой, ненужным бременем. Те же, кто вырос в городе, проявляли больше терпения, сталкиваясь с моей чудовищной неосведомленностью, поддерживали меня, подсказывали мне, одалживали самое необходимое, учили меня. Как и при жизни с Кугой, очень пригодилась моя сноровка рыболова; во всяком случае, тут и я мог оказаться полезным всем. На охоте же, увы, мои успехи были ничтожны, хотя Венне постоянно брал меня с собой, искренне пытаясь обучить стрельбе из малого лука и прочим неслышным искусствам, которыми должен владеть каждый охотник.
Венне было лет двадцать; в пятнадцать он убежал от своего злобного хозяина, жителя небольшого городка близ Казикара, и направился прямиком в эти леса. По его словам, в Казикаре все рабы знали о существовании Лесных Братьев и мечтали когда-нибудь к ним присоединиться. Венне жизнь в лесу очень нравилась, он чувствовал себя здесь как дома и считался одним из лучших охотников. Но вскоре я понял, что и в его душе нет покоя. Например, у него определенно не ладились отношения с Бриджином и Итером.
— Изображают из себя наших хозяев, — сухо замечал он. И прибавлял: — Не желают, видишь ли, принимать в отряд женщин… А ведь у Барны в городе женщин полно, верно я говорю? Вот я и подумываю, не присоединиться ли к «барнавитам»…
— Вот и подумай еще, — советовал ему Чамри, пришивая к подошве башмака мягкое голенище; он у нас был и дубильщиком шкур, и сапожником и мастерил весьма неплохие сапоги и сандалии из лосиных шкур. — Ты же через несколько дней обратно прибежишь и станешь умолять того же Бриджина спасти тебя. Ты думаешь, он из себя хозяина строит? Нет и не было на свете такого мужчины, который в умении приказывать другим мог бы сравниться с женщиной! Мужчины ведь по природе своей являются рабами женщин, а женщины — хозяевами мужчин. В общем, здравствуй, женщина, — прощай, свобода!
— Может, и так, — говорил Венне. — Но женщина приносит с собой не только умение командовать.
Они были добрыми друзьями и легко приняли меня в свой кружок, позволяя и слушать их беседы, и принимать в них участие. Многие члены братства, по-моему, вообще предпочитали человеческой речью не пользоваться — буркнут что-то, проворчат невнятно или просто рукой махнут, а то и вовсе сидят, неподвижные и безмолвные, точно животные. Рабская привычка к молчанию так глубоко проникла в их плоть и кровь, что они уже не пытались ей сопротивляться. Чамри же как раз поболтать очень любил; он и сам был довольно красноречив, и других был очень даже не прочь послушать; его речь, ритмичная и напевная — особенно если он рассказывал какую-нибудь историю, — была, на мой взгляд, сродни народной поэзии. И он всегда был готов с любым обсудить что угодно, а то и поспорить.
Я вскоре уже знал о его жизни довольно много, во всяком случае то, что он сам счел нужным мне рассказать, хотя порой его рассказы могли быть довольно далеки от истины, если ему хотелось как-то приукрасить собственное повествование. Чамри был родом из Верхних Земель, горного края, расположенного далеко к северо-востоку от городов-государств. Я раньше никогда об этих краях даже не слышал и все спрашивал его, дальше ли это, чем Урдайл, и он говорил: да, гораздо дальше, дальше даже, чем Бенгдраман. А я название Бенгдраман знал только по старинным историям из сборника «Чамбан».
— Высокогорье дальше самого что ни на есть далека, — говорил Чамри, — дальше луны и восточнее зари. Это дикие, безлюдные края — холмы да болота, скалы да утесы, а надо всем этим высится огромаднейшая гора с бородой из облаков, и называется она Каррантаг. Вообще-то, в Верхних Землях хорошо только овцам живется. Голодно там и холодно. Зимой и вовсе все вымерзает, да и зима тянется целую вечность. А если раз в год солнце выглянет, так уже праздник. Земли там порезаны на крошечные «земельные владения», как они сами это называют, хотя по здешним меркам это просто жалкие фермерские хозяйства, и у каждого «владения» есть свой хозяин, брантор, а у каждого брантора имеется какой-нибудь особый дар, обычно довольно страшный. Колдуны они все, как один. И все прокляты. Вот скажи, тебе понравилось бы, если бы твоему хозяину достаточно было рукой шевельнуть да какое-то словцо прибавить, и твои кишки тут же оказались бы на земле, а глаза внутрь черепа повернулись? Или он бы только глянул на тебя, и в голове твоей сразу стало бы пусто-пусто, ни одной собственной мысли, только те, что он сам тебе в голову вложить захочет?
Чамри очень любил распространяться об этих зловредных способностях, он их называл «проклятыми дарами», о колдунах и ведьмах с Высокогорья, и истории его раз от разу становились все длиннее. Я однажды не выдержал и спросил: ведь и у него когда-то был хозяин, так какими способностями обладал этот человек? Чамри с минуту помолчал, потом посмотрел на меня своими ясными узкимиглазами и сказал:
— Ты, может, особым даром это и не сочтешь. Ничего такого, что было бы сразу видно, он не делал. Но благодаря своему дару он мог ослабить кости в теле. На это, правда, требовалось некоторое время. Но уж если он употребил свой дар против кого-то, так примерно через месяц человек начинал слабеть, быстро уставать, а через полгода ноги уже подгибались под ним, точно трава, а через год он и вовсе умирал. Вот уж, право, не советовал бы я сердить человека, который на такое способен! Вам тут, в Нижних Землях, только кажется, что вы понимаете, каково это — иметь жестокого хозяина! У нас в Высокогорье мы даже слова такого — «раб» — не знали. Мы всегда говорили просто «люди брантора». Он, кстати, мог быть в родстве с половиной своих слуг и своих сервов — и всех считал «своими людьми». Однако эти люди были куда бесправнее здешних рабов, а он для них был куда хуже любого, даже самого худшего, из здешних хозяев!
— Не знаю, не знаю, — сказал Венне. — По-моему, с помощью кнута и пары больших злобных собак человека можно уничтожить даже быстрее, чем с помощью волшебного заклятья или какого-то колдовского дара. — У Венне и впрямь ноги и спина были покрыты жуткими шрамами, с головы снят скальп, так что волосяной покров кое-где так и не восстановился, и одно ухо наполовину оторвано.
Нет, нет, тут все дело в страхе, — возразил Чамри. — Это чудовищный страх, ты даже не представляешь себе, до чего он людей доводит! Ты ведь уже не боялся тех, кто тебя бил, и собак, которые рвали твое тело, когда убежал от них Достаточно далеко и знал, что они тебя не догонят, верно ведь? А я, вот честное слово, даже убежав на сотни миль от Верхних Земель и своего хозяина, по-прежнему корчился от страха, чувствуя, что он не забыл обо мне, что он меня вспоминает! Да-да, я это очень даже хорошо чувствовал! И вся сила сразу меня покидала, руки-ноги становились как ватные, я даже спину держать прямо не мог. Это действовал его жуткий дар. И единственное, что мне оставалось, это идти, бежать, ползти все дальше и дальше, пока между Чами не пролегли многие мили пути, пока высокие горы и широкие реки не отделили меня от северных земель, от моего хозяина, от его рук, его глаз, его жестокого, убийственного дара. Лишь переправившись через великую реку Тронд, я наконец почувствовал прилив сил. А когда же я перебрался через вторую великую реку, Салли, то понял, что оказался в безопасности. Это колдовство способно воздействовать на человека, даже если колдуна и его жертву разделяет большая река, но не две реки. Дважды пересечь водное пространство этот дар не в силах. Так мне сказала одна мудрая женщина. Но я все же переправился и еще через одну реку, чтобы быть окончательно уверенным! И никогда больше не вернусь на север, никогда! Вы, жители Нижних Земель, просто не знаете, что это такое — быть рабом у таких господ!
И все же Чамри так часто рассказывал о Высокогорье и о той ферме, где родился, что я чувствовал: он очень тоскует по родным местам, хоть и уверяет нас, какие это нищие, несчастливые, проклятые края. Благодаря его живым рассказам я так ярко и отчетливо представлял себе эти места, словно сам побывал там и теперь вспоминал бескрайние болотистые пустоши, окутанные облаками вершины гор, озера, с которых на рассвете поднимаются в воздух тысячи белых журавлей, крытые черепицей каменные домики, сгрудившиеся под боком огромной коричневой горы…
И это навело меня на мысль о том, что и у меня есть кое-какой странный дар, или как там еще можно это назвать, — и, прежде всего, моя способность «вспоминать» то, что еще только должно произойти, но уже успело привидеться мне. Я понимал, что когда-то обладал этим даром, но стоило мне подумать об этом, и меня обступали воспоминания о тех местах, которые помнить я совсем не хотел. Эти воспоминания заставляли меня корчиться от боли, а в голове становилось пусто от страха. Я отталкивал их от себя, эти мучительные воспоминания, отворачивался от них, зная, что если снова все вспомню, это меня убьет. Забвение — вот что сохраняло мне жизнь.
Все Лесные Братья были людьми, бежавшими и спасшимися от чего-то невыносимого, страшного. Они были такие же, как я. У них тоже не было прошлого. И я, научившись выживать в этих жестоких условиях, терпеть постоянно мокрую одежду, отсутствие тепла и чистоты, есть полусырое мясо, вполне мог бы с ними ужиться — как жил и с Кугой в его пещере, не думая ни о чем, кроме того, что в данный момент меня окружает. И большую часть времени я так и поступал.
Но порой, особенно в зимние, вьюжные вечера, когда мы вынуждены были отсиживаться в своих щелястых, насквозь продымленных хижинах, когда Чамри, Венне и еще кое-кто усаживались в кружок у тлеющего очага и в полутьме начинали рассказывать друг другу о своей прежней жизни, о тех местах, откуда они родом, о хозяевах, от которых они сбежали, я слушал их истории, и в мои мысли прокрадывались отчетливые воспоминания об огромной комнате, полной женщин и детей, о фонтане на городской площади, о залитом солнцем внутреннем дворике, окруженном изящными арками, под которыми сидят и прядут женщины…
Но я старался даже мысленно никак не называть это место, я торопливо от него отворачивался, гнал от себя эти воспоминания и никогда не присоединялся к разговорам людей о том, что лежит за пределами нашего леса. Да и разговоры об этом слушать не любил.
Однажды в послеобеденный час, ближе к вечеру, мы. Шестеро или семеро усталых, грязных, голодных людей, как всегда уселись вокруг жалкого очага, но никак не могли найти тему для беседы: говорить оказалось не о чем. Мы все сидели в каком-то немом оцепенении и слушали шум дождя. Этот сильный холодный дождь продолжался почти без перерыва уже четверо суток. Под низкими тучами, словно придавившими к земле голые деревья, было полутемно, и казалось, что ночь вообще никогда не кончается. Туман и ночная тьма, смешавшись, повисли на мокрых, тяжелых ветвях. Выйти и принести дров для очага означало немедленно промокнуть до костей, и мы выбегали наружу голышом, потому что кожа высыхает быстрее, чем одежда и одеяла из шкур. Одного человека в нашей хижине по имени Булек мучили приступы очень нехорошего кашля, от которых он задыхался и весь трясся, точно пойманная собакой крыса. Даже у Чамри иссякли шутки и бесконечные истории. И в этом холодном ужасном месте я думал о лете, о ярких жарких солнечных лучах, о покатых холмах… впрочем, неважно, где это было. А еще мне вдруг вспомнились некие стихотворные строки, и я, сам того не желая, произнес их вслух:
Как во тьме ночи зимней
Глаза наши света жаждут.
Как в оковах смертного хлада
Наше сердце к теплу стремится,
Так, ослепнув, шевельнуться не смея,
К тебе одной наши души взывают:
Стань нам светом, огнем и жизнью,
Долгожданная наша свобода!
— Ага, — сказал Чамри в тишине, что наступила после моей неожиданной декламации, — я тоже это слышал. Только ведь это поют. Это песня, у нее есть мелодия.
Я порылся в памяти и постепенно вспомнил эту мелодию, а заодно и звуки того красивого голоса, который некогда ее пел. Сам-то я петь не мастер, но все же спел.
— Красиво, — тихо промолвил Венне.
Булек прокашлялся и сказал:
— А ты еще такие стихи знаешь? Расскажи, а?
— Да, давай, — попросил и Чамри.
Я снова покопался в своих воспоминаниях, надеясь отыскать хотя бы какую-то строчку, чтобы можно было за нее уцепиться. Сперва ничего не вспоминалось. Затем перед моим внутренним взором всплыли какие-то слова: «И в белых траурных одеждах взошла она высоко по ступеням на стену Сентаса…» Я невольно произнес это вслух, и почти сразу же первая строка привела меня к следующей, а та — к еще одной, и в итоге я отчасти пересказал, отчасти продекламировал им ту главу знаменитой поэмы Гарро, в которой пророчица Юрно ведет словесный поединок с вражеским героем Руреком. Стоя на крепостной стене Сентаса, Юрно, девушка в белых траурных одеждах, кричит этому человеку, «бившему ее отца-воина, что вскоре он умрет, и рассказывает, как именно это произойдет. «Бойся холмов Требса! — говорит она. — В холмах ты попадешь в засаду! И даже если ты бежишь и скрыться в зарослях пытаться станешь, стараясь незаметно уползти, они тебя настигнут и убьют, а твое нагое тело в городе швырнут на землю вниз лицом, чтобы все видели: позорны раны, что получил ты, убегая. И труп твой не сожгут, как подобает, под молитвы Предкам, а бросят в яму — как хоронят рабов сбежавших и собак!» Разгневанный этим пророчеством, Рурек кричит в ответ: «А вот как ты умрешь, о, лживая колдунья!» — и мечет в нее свое тяжелое копье, и все видят, как это копье пронзает тело девушки и выходит наружу под лопаткой, все окровавленное, — и все же Юрно в белых одеждах по-прежнему стоит на крепостной стене. Ее брат, могучий воин Алира, поднимает это окровавленное копье и вручает его ей, а она бросает его Руреку, не мечет, а именно бросает с презрением, едва касаясь его пальцами, и говорит: «Когда ты станешь от врагов скрываться, спасаясь бегством, твое копье тебе еще послужит, герой Пагади».
Произнося слова этой поэмы в темной, холодной, задымленной хижине под громкий стук дождя, я видел их написанными старательной ученической рукой в общей школьной тетради, которую и сам не раз держал в руках. «Прочти этот отрывок вслух, Гэвир», — прозвучал у меня в ушах голос учителя, и я громко прочел эти слова…
В хижине надолго воцарилось молчание, потом Бакок сказал:
— Ну что за дурак! Надо же, метнуть копье в ведьму! Неужто он не знал, что убить ведьму можно только с помощью огня!
Бакоку было, по-моему, лет пятьдесят, хотя довольно трудно определить на глаз возраст человека, который всю свою жизнь прожил полуголодным под свист кнута; возможно, ему было и гораздо меньше, лет тридцать.
— Хорошая история, но это ведь не все, — сказал Чамри. — Ведь есть и продолжение? А как она называется?
— Она называется «Осада и падение Сентаса», — сказал я. — И продолжение, разумеется, есть.
— Так давайте послушаем дальше, — предложил Чамри, и все с ним согласились.
Сперва я никак не мог вспомнить начальные строки этой поэмы; затем, словно по волшебству, передо мной опять возникла та старая школьная тетрадь, и я «прочел» вслух:
…Сенаторы совет собрали.
И на совет собрались все
Посланники в тяжелых латах.
В руках мечи, отважны и смелы.
Шагами быстрыми они вошли в покои,
Где Сентаса судьба решалась…
Была уже поздняя ночь, когда я закончил пересказывать первую книгу «Осады Сентаса». Огонь в нашем жалком очаге давно догорел, но никто из собравшихся в кружок мужчин даже не встал, чтобы подбросить дров; по-моему, никто вообще даже не пошевелился ни разу.
— Потеряют они свой город, — сказал в темноте Булек под негромкий стук дождевых капель.
— А следовало бы его удержать! Другие-то вон как далеко от дома забираются — например, Казикар, когда в прошлом году Этру захватить пытался, — сказал Таффа. До сих пор я еще ни разу не слышал от него такой длинной фразы. Венне рассказывал мне, что Таффа раньше был не рабом, а свободным гражданином одного маленького города-государства; но его призвали на военную службу, а он воевать не хотел и во время битвы скрылся и бежал в эти леса. Вечно печальный, вечно всех сторонящийся, даже несколько надменный, он редко что-нибудь говорил, но сейчас был почти красноречив: — Они слишком растянули свои войска, понимаешь? Я имею в виду армию Пагади. И теперь, если им не удастся сразу взять город штурмом, они с приходом зимы станут страшно голодать.
И все погрузились в обсуждение военных действий, словно осада Сентаса происходила прямо сейчас, на наших глазах. Словно мы жили в самом Сентасе.
И только один Чамри понимал, что это просто «поэма», нечто выдуманное автором, произведение искусства, лишь отчасти повествующее о реальных событиях прошлого, а в значительной степени являющееся плодом художественного вымысла. Но для этих невежественных людей это было настоящим событием, имевшим место в тот самый момент, когда они слушали мой рассказ. И, разумеется, им непременно хотелось узнать, что было дальше. Если бы у меня нашлись силы, они готовы были слушать день и ночь. Но я после своего первого «выступления» несколько охрип и потом, лежа на своем деревянном топчане, все думал о том, что в тот вечер так неожиданно ко мне вернулось: о силе слов. И у меня вполне хватило времени подумать, как мне этой силой воспользоваться, и даже составить некий план, чтобы не только продолжить пересказ этой великой поэмы, но и не дать моим слушателям истощить и ее богатства, и мои силы. В итоге я решил, что буду «рассказывать истории» не более двух часов каждый вечер после ужина, ибо зимние вечера казались поистине бесконечными, и все были бы рады, если бы кто-то помог их скоротать.
Слух о наших «чтениях» быстро разнесся по лагерю, и уже на второй или третий вечер в нашу жалкую хижину набилось множество желающих «послушать рассказ о войне» и поучаствовать в долгих и страстных спорах о тактике и причинах войны между Пагади и Сентасом, а также высказаться насчет того, были ли с обеих сторон какие-то нарушения общеизвестных моральных устоев.
Бывало, я не мог в точности воспроизвести строки Гарро, но сам сюжет помнил очень хорошо и заполнял эти пропуски пересказом, отрывками из других поэм и даже своими собственными сочинениями, пока не добирался снова до такого куска, который помнил наизусть или мог «увидеть» перед собой в той школьной тетради, заполненной детским почерком, и тогда снова возвращался к чеканному ритму поэмы. Мои собеседники, похоже, не замечали разницы между этими «прозаическими вставками» и поэзией Гарро, но все же, по-моему, поэтические строки трогали их больше и слушали они их более внимательно. Но, возможно, это было еще и потому, что строки эти описывали яркие и живые события нашей истории, подлинные страдания людей.
Когда мы, плавно двигаясь по сюжету поэмы, вновь добрались до того куска, который я пересказывал в самый первый вечер, — до пророчеств Юрно со стен крепости, — Бакок даже охнул и затаил дыхание, а услышав, как Рурек «в ярости копье тяжелое вздымает», во весь голос заорал: «Не бросай, парень! Не поможет!» Все тут же возмутились, потребовали, чтобы он заткнулся, но он, никого не слушая, все вопил: «Он что, не понимает? Ни к чему это! Он ведь уже разок метнул свое копье!»
Сперва меня просто восхищала и собственная способность восстанавливать в памяти строки поэмы, и способность моих слушателей часами внимать мне. Они ничего особенного мне не говорили и почти не хвалили меня, но я чувствовал, что они стали относиться ко мне совсем иначе и мое положение в отряде сразу изменилось. У меня, оказывается, тоже имелось нечто такое, что было им нужно, и они начинали меня за это уважать. А поскольку я отдавал свои богатства просто так, ничего не требуя взамен, уважение это не было приправлено ни завистью, ни недоброжелательностью. «Эй, у тебя что, получше ребрышка для нашего мальчонки не нашлось, что ли? — не раз слышал я за ужином. — Ему ведь сегодня еще работать, о войне рассказывать…»
Но у всякого верха есть и свой низ, как говорил Чамри. Бриджин, его братец и люди из их ближайшего окружения, давшие с ними в одной хижине, тоже порой заглядывали к нам, но слушали недолго, стоя поближе к двери, и молча уходили. Мне они не говорили ни слова, но, по словам моих приятелей, утверждали, будто те, кто слушает всякие дурацкие истории, куда большие глупцы, чем тот, кто эти истории рассказывает. А Бриджин якобы прибавлял, что мужчина, который готов полночи слушать, как какой-то мальчишка бормочет о том, что прочитал в книжках, и вовсе в Лесные Братья не годится.
Но почему Бриджин так презрительно относится к книгам? — недоумевал я. В лесу ведь и книг-то никаких нет. Как, по-моему, их никогда не было и в жизни самого Бриджина. Так что же он язвит по поводу наших «чтений»?
Любой из этих людей вполне мог втайне завидовать тем знаниям, которые столь ревностно скрывались от них хозяевами. Рабу с фермы за попытку научиться читать запросто могли выколоть глаза, могли насмерть засечь его кнутом. Книги были опасны, и у рабов были все основания их бояться. Но страх — это одно, а презрение — совсем другое.
Я не обращал внимания на эти насмешки и презрительные высказывания, воспринимая их как обыкновенное злопыхательство, ибо в той истории, которую рассказывал каждый вечер, не было ничего недостойного истинного мужчины. Каким образом могла история о войне и героических подвигах ослабить волю тех, кто каждый вечер жадно ее слушает? Разве эти прекрасные строки не сплачивали людей, не делали их братьями? Разве плохо, что после моего рассказа люди высказывали собственное мнение, и порой весьма интересное, относительно правильности или неправильности тактики генералов и подвигов простых воинов? Неужели лучше было бы сидеть, как истуканы, в безмолвии, вечер за вечером и слушать стук дождя? Так ведет себя бессловесная скотина, лишенная способности самостоятельно мыслить. Неужели они считают, что именно это и делает их настоящими мужчинами?
А однажды утром я услышал, как Итер сказал — прекрасно зная, что я могу его услышать, — что-то насчет великих дураков и великих лентяев, которые готовы вечно слушать, как какой-то мальчишка травит им всякие лживые байки. И я не выдержал. Я уже готов был начать яростно возражать, бросая ему в лицо те самые аргументы, которые только что перечислил выше, но тут запястье мое стиснула чья-то железная рука, а потом чья-то ловкая подножка чуть не заставила меня рухнуть на землю.
Я вырвался и заорал на Чамри Берна:
— Что это ты себе позволяешь? — Он извинился за свою неуклюжесть, но руку мою не только не выпустил, но и стиснул еще крепче, и я услышал, как он в полном отчаянии шепчет:
— Ох, заткнись-ка ты лучше, Гэв! Ты что, не видишь: он же тебе специально наживку забросил! — И Чамри потащил меня прочь от тех людей, что собрались вокруг Итера.
— Он же всех нас оскорбляет! — не унимался я.
— И кто его остановит? Ты, что ли?
Чамри удалось завести меня за поленницу дров, подальше от глаз, и он, увидев, что теперь я спорю уже только с ним и не пытаюсь бросить вызов Итеру, выпустил наконец мое запястье.
— Но почему… почему?…
— Почему они тебя не любят? Почему у тебя есть дар, которого нет у них?
И я не нашел, что на это возразить.
— А рука у них, между прочим, довольно тяжелая, и на твой нежный голос им наплевать. Ах, Гэв, не пытайся быть умнее своих хозяев. Это дорого обходится.
Только теперь я увидел в глазах своего друга ту же печаль, какой были отмечены лица почти всех этих людей, — это был след душевных терзаний. Все они начинали с очень малого, но постепенно утратили даже и эту малость.
— Они мне не хозяева! — гневно воскликнул я. — Мы здесь свободные люди!
— Ну, в общем, да, — сказал Чамри. — Отчасти.