~~~
Я тоже не могу писать, мрачно рассуждал старый писатель Юджин Порху, едва сдерживая сардонический смех из-за сомнительного сходства, не могу писать роман о гене, который прилепился к хромосоме, как сонная муха к стене, и докладывает о том, что делают другие персонажи, не играя никакой существенной роли в их судьбе. Может быть, у него действительно редкий нюх на дохлую кошку и кучу говна, но он и сам говорливое говно, хотя придумал его я. Допускаю, что он имеется в каждой клетке каждого человеческого существа, но он не может оставаться физически тем же органоидом в любой личности и в любое время. Не может быть тем же самым, неизменным всюду и всегда, не может держать постоянную связь с другими генами, иначе его наверняка раздавила бы избыточная информация. Согласитесь, что это так. Следовательно, он не мог подслушивать Мэрилин Монро в ее спальне в Калифорнии, не мог плести заговор с Ли Харви Освальдом в России или в Техасе и не мог находиться со мной на летнем отдыхе на Файр-Айленде, когда она умерла. Если это так, мысленно рассуждал Порху, то всякий способен почуять дохлую кошку и догадаться, что я тоже напичкан говном и по уши в оном. Он, видите ли, не умеет ни говорить, ни писать, но тогда на что он вообще годен? Черт с ним, с этим геном! Черт с ней, книгой о нем!.. О чем это я думал? Черт с ним, с неодарвинизмом! Черт с ней, с эволюционной теорией и ее детерминизмом, этой гнетущей, но никем пока не опровергнутой идеей. Страшно подумать, что все, что мы делаем, запрограммировано заранее, что дороги, которые мы выбираем, давно выбраны за нас, что решения, которые, как нам кажется, мы принимаем, заложены в нашем мозгу, заложено даже то, что я решаю в данную минуту, подумал Порху, вплоть до последнего слова и его синонима, вплоть до последней запятой.
Кто захочет обо всем этом читать?
Дайте мне героя, способного на собственный выбор и собственный поступок, неслышно простонал Порху, подлинного героя — мужчину, мальчишку или женщину, не важно. Пусть он попадет в беду, но, обладая свободой воли — так он думает, — борется с опасностью. Пусть благодаря ему что-то происходит. Но я ведь знал это всю дорогу, спохватившись, напомнил себе Порху. Ясно, что это была его ошибка: Бог в «Боговой жене» получался слабым, никчемным, предметом насмешек. Нет, ему нужен сюжет, который развивался бы благодаря людям, умеющим что-то делать. Нужны интересные характеры, не обязательно героические, нужны сильные, решительные люди, творящие историю.
Порху вложил страницы о гене в особую папку и сунул ее в долгий ящик. Испытывая возвышающее чувство высвобождения, он достал другую папку с замыслом, который все это время исподволь дозревал в его подсознании. Период колебаний кончился. Порху решил, что пора решиться, и решительно начертал крупными печатными буквами титульный лист:
СЕКСУАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ МОЕЙ ЖЕНЫ
Новый роман
ЮДЖИНА ПОРХУ
Порху мало что помнил о герцоге Мальборо. Что тот не был герцогом Веллингтоном — вот почти все, что он знал. И ничего не знал о герцогине Мальборо, если не считать ее высказываний, на которые он натыкался несколько раз: ее господин ночью возвратился с войны и два раза доставил ей удовольствие, не снимая сапог. Нет, попадалось где-то еще одно высказывание — о том, что она и слышать не хочет о книгах, зато интересуется картами и мужчинами. Неплохая отправная точка для женского характера в полукомическом, полуэротическом романе, в котором рассказывается о сексуальной жизни чьей-то жены. Однако когда он начал вдумываться в то знаменитое высказывание герцогини, у него стали возникать вопросы относительно вторичного удовольствия, которое доставил ей ее господин. Был или не был хотя бы короткий отдых между первым и вторым разом? Хотя бы только для того, чтобы перевести дух? И почему он не снял сапоги в промежутке? Или он принадлежал к тому племени ненасытных, у которых член не опадает даже после семяизвержения? Наверное, это его, Мальборо, а не Веллингтона, как много лет ошибочно считал Порху, прозвали Железным герцогом. Да, и еще: как было со штанами оба раза? Штаны у военных конца XVIII — начала XIX века: можно было их снять, не снимая сапог? Тогда носили поясные ремни и подтяжки? Если да, как они назывались? И вообще белье — какое оно у них было? Как объяснить, ломал голову Порху-писатель, что английский джентльмен, тем более военачальник, вернувшийся с победой, не соизволил при всей спешности снять сапоги? Или не соблаговолил кликнуть в будуар миледи своего камердинера или ее служанку — стеснялся полуспущенных штанов? И сама герцогиня — разве она не опустилась бы так, чтобы снять сапоги своему господину? Или он не позволил бы ей это сделать?
С замирающим сердцем Порху видел, как много надо еще узнать, выяснить, уточнить, а он ненавидел всякую подготовительную работу. Он был уверен, что у Веллингтона (или все же у Мальборо?) была любимая любовница (может быть, это относится к ним обоим), жена его друга, который закрывал на их роман глаза или, во всяком случае, смотрел на него сквозь пальцы, потому что сам имел интимную подругу, и, кажется, не одну. В конце концов, на что еще годны эти английские аристократки? Конечно, любовницей друга не должна быть жена Веллингтона — или Мальборо. Это было бы слишком гадко и упадочно. Один из них — то ли Веллингтон, то ли Мальборо — имел обременительную связь еще с одной женщиной. Та оказалась шантажисткой, угрожала предать огласке их плотские похождения, написать о них. «Пиши, пожалеешь», — сказал Мальборо. Или это был все-таки Веллингтон? Согласно легенде, она сделала и то и другое. Написала, опубликовала и… пожалела, потому что ее многие прокляли за то, что выдала аристократические секреты. Одним из рода Мальборо — или Веллингтонов, не может же быть, чтобы из обоих родов, — был некто Бленхейм, предок Уинстона Черчилля, того самого, нашего. Рассказывают, что старику однажды сделали комплимент по поводу его родовитого происхождения, а он ответил: «Да-да, но посмотрите на тех, кто был в промежутке».
В порыве воодушевления Порху вспомнил совет насчет плотской любви, который лорд Честерфилд дал своему сыну (кстати, оба могут появиться у него в качестве персонажей): наслаждение мимолетно, поза смешна, расходы непомерны. Он поспешил записать изречение на одной из своих больших — три дюйма на пять — карточек, чтобы не забыть его использовать. Порху продолжал думать над тем, как готовился Мальборо (или Веллингтон) к визиту к своей (или их?) возлюбленной. Этикет требовал чопорности в одежде, учтивости в манерах, изящества в речи, но необузданная животная страсть торопила их сложить скотинку о двух спинках, что, собственно, и было целью их свидания и соединения, и ломала правила галантерейного обхождения. Прекрасно, что вспомнилась шекспировская скотинка о двух спинках, используем и Шекспира, лихорадочно соображал Порху, хотя герцогиня говорила, что даже слышать о чтении не хочет. Он держал в голове массу полезных и бесполезных сведений и в любой момент был готов пустить каждое в дело. Но различие между этикетом и эросом начало его беспокоить — так же, как различие между тем, чего он не знал, и тем, что знал или мог легко вообразить. Порху не знал названий предметов туалета тех времен, названий блюд и напитков, мебели наконец. Ему было достоверно известно, что брыжи — это не бриджи, буф не пуф и козетка не клозет. На том его познания едва ли не кончались, а перспектива лазить по справочникам и словарям не улыбалась. Он попытался представить себе разговор между возлюбленными в те упоительные минуты.
— Милорд, вы зажали мне бюст, трудно дышать. Не будет ли вашей милости угодно подвинуться на мне повыше?
— Слушаю и повинуюсь, миледи! Могу ли я просить вас сделать мне честь почесать нижнюю часть моей спины своими прелестными пальчиками, а то они совершенно без пользы пребывают?
Стоп! Этот оборот — «нижняя часть спины» — был как красный свет. Он поломал и переменил все его планы. Даже ради спасения жизни он не засел бы за книгу, в которой вместо старого доброго слова «задница» надо писать это неудобоваримое выражение или другой дурацкий эвфемизм.
В приподнятом настроении от заметного прогресса Порху подошел к окончательному и бесповоротному решению вернуться к секс-книге, может быть, больше, чем полупорнографической, той, где события преломляются в сознании современной американки, но рассказ ведет мужчина, вероятно, мужчина вроде него самого, пытающегося писать секс-книгу, где события преломляются в сознании женщины, что он, в сущности, и делает. Но тут нежданно-негаданно возникло новое препятствие. Может быть, первый раз в жизни Порху сообразил, что о современных женщинах он знает ненамного больше, чем о герцогине Мальборо, то есть мало, и еще меньше об их сексуальности, если они обладают такой штукой, хотя твердо знал, что большинство обладает. Они тоже предаются эротическим фантазиям, тоже испытывают влечение, особенно в молодости — это бесспорно. Но что они при этом думают? И какими словами? Его колкий вопрос, заданный Полли, о том, как женщины присаживаются помочиться, становится предметом первостепенной важности. Он знал, как приятно держать в ладони женскую грудь, но какие ощущения возникают у женщины в грудях, когда она одна, когда раздевается, когда поворачивается во сне? Или когда бежит трусцой? Он должен все это узнать. Спросить у Полли? Нет, она застесняется, да и ему будет не по себе. Нормальные, обыкновенные женщины — они говорят друг с другом о сексе, как это делают мужчины? Молодые девушки наверняка говорят, причем открыто, без утайки, такого раньше не было. Он сам знавал девиц, которые говорили об этом с ним и с подружками в его присутствии, пока постепенно не переходили в следующий класс жизни, в замужество, а после и в зрелость, когда он терял с ними связь.
Порху спрашивал себя: думают ли женщины об интимной близости так же часто, как думает он? То есть каждый день, по разному поводу, с мысленными картинками? Вряд ли. Он сомневался и в том, что другие мужчины думают об этом так же часто, как он.
Сравнительно молодые мамаши начинают водить своих дочек-тинейджеров на осмотр к гинекологу еще до того, как те окончат среднюю школу. О чем говорят эти девочки, чем хвастаются в раздевалках, в душевых, в спальнях? Порху догадывался, но ему нужна была уверенность. Он не без основания предполагал, что они говорят о сексе побольше и почище мужчин. Нравится ли женщинам большой пенис? Наверное. Наверняка! Должен нравиться, если уж они идут на интим.
Порху вспомнилась девушка-южанка, с которой он встречался между первой и второй женитьбами. Однажды утром звонит он ей и в изумлении слышит радостное восклицание: «Господи, до чего хорош денек, правда? Всех бы мужиков на свете перетрахала!» Кажется, это был первый случай, когда он услышал это словцо из женских уст, и уж определенно первый раз, когда женщина употребила глагол в действительном, а не страдательном залоге. Потом, уже в постели, ему пришла в голову забавная мысль, что она в своем воображении проделывала с ним, именитым писателем, то же самое, что он проделывал с ней, раскованной фотомоделью. Очевидно, то было еще одно свидетельство крепнущего равенства полов, и он не был уверен, что это ему по душе.
Поразмыслив, Порху принялся составлять перечень вопросов, касающихся сексуальных переживаний у женщин, — начиная с порога половой зрелости и кончая климаксом и дальше. Перечень получился порядочный. Он набрал его на компьютере, перечитал и быстро, с виноватым чувством стер, не оставив ни одной строчки. На экране вопросник читался как блудливо-патологическое откровение последнего извращенца. Может быть, он и есть извращенец, только не осознает этого? Порху вспомнил, что во Флориде живет его старая приятельница, с которой он мог говорить откровенно, выясняя интересующие его вещи. Правда, они не виделись лет пятнадцать, но это не беда. Чтобы узнать номер ее телефона, он позвонил знакомой в Нью-Йорк и с ужасом узнал, что год назад, во время пожара на яхте, она получила ожоги первой степени всей нижней половины туловища и полтора месяца пролежала в отделении интенсивной терапии, пока медики не убедились, что угроза жизни миновала. Он немедленно позвонил в Ки-Уэст, напрочь забыв о своей первоначальной цели.
— Я только что узнал от Мишель. Пэтти, дорогая, такое горе… Я чуть с ума не сошел.
— Это давно было, больше года прошло, — утешил его бодрый голос. Своей прелестью Пэтти в значительной мере была обязана неиссякаемой жизнерадостности, которая не покидала ее ни при каких обстоятельствах. Она бодрилась и в больнице, если не изнемогала от боли или не спала под действием болеутоляющих лекарств. — С медициной давно покончено, и страховку я получила. Так что пока обеспечена и могу снова заняться журналистикой. Джин, ты душка. Замечательно, что позвонил. С тобой так интересно болтать.
— И уже ничего не болит?
— Ничегошеньки! Но смотреть на меня — от пупка до пяток — страшно.
— Я бы с удовольствием посмотрел.
— Не получишь никакого… Да, теперь мне не попляжиться, и прощай шорты. Остаются только длинные балахоны в восточном или гавайском стиле, представляешь? Кстати, я сказала своей врачихе, что отныне для меня существует только оральный секс. Вся засмущалась, бедная, она из Финляндии.
— Она просто не знает, как хорошо это у тебя получается. А как насчет танго? Все так же без ума от него?
— Откуда ты это знаешь?
— Сама писала. Я прочитал это в последнем сборнике твоих журнальных статей. Ну, в том, который ты выпустила несколько лет назад, помнишь? Я послал тебе письмо «от поклонника таланта», когда купил книжку.
— О Джин, я так тебя люблю! Нет, после того случая на яхте не танцевала. Если б ты знал, сколько я на танго просадила.
— А я никогда не переставал тебя любить. Знаешь, мне надо найти повод махнуть во Флориду на несколько деньков. Хочется повидать тебя. Ляжем, как бывало, в постельку, в руках стаканы со скотчем…
— Я не пью. Давным-давно бросила, ты что, забыл? Пятнадцать лет ни капли в рот. Когда прослышала о движении «Анонимных алкоголиков».
— Тогда моего дружка в рот. А я скотч пососу.
— О, это сколько угодно! Только ты не захочешь смотреть на меня.
— Нет, захочу.
— Я ужасно выгляжу.
— Ну и что? Это ведь всего лишь оболочка, Пэтти. Это не ты. Конечно, не очень приятно, но ведь ты привыкла, правда? И сестра твоя привыкла, и горничная. Привыкли смотреть и не ужасаться. Что тут поделаешь, раз так случилось? Кстати, надеюсь, ты не одна?
— Есть один, на этот раз вполне приличный.
— Ну вот видишь. Он тоже привык. Первый раз мне, конечно, тяжело будет — поглядеть на твои ноги и погладить их. Но только первый раз. Я ведь знаю, какая ты на самом деле. И все у нас с тобой будет, как раньше. Правда, у меня теперь руки немного дрожат.
— Позвони мне завтра, Джин. Или послезавтра. Или послепослезавтра. Поболтаем еще, хорошо?
— Пока у меня никаких дел во Флориде не намечается, — говорил он ей на другой день, — но я что-нибудь придумаю и обязательно приеду. Хочется повидать тебя. И побыть с тобой.
— Не очень-то откладывай. Я вчера говорила с Аделью, сказала, что ты звонил. — Собственно говоря, Пэтти и свела Порху с Аделью. — Обижается, что не даешь о себе знать.
— Вот как? — Порху поджал губы, раздумывая. — Она все еще замужем?
— Да. Две дочки у нее. Обе, кажется, в колледжах.
— Не даю о себе знать потому, что снова влюблюсь, если поговорю с ней, — сказал Порху, мысленно ставя себе высокий балл за ответ. — Третий бракоразводный процесс мне не вынести. Непременно передай ей это. Ей будет приятно.
— Еще бы! Такое великолепное вранье.
Порху был доволен собой и… недоволен тем, как поворачивались события. Если он поедет во Флориду навестить женщину, Полли обидится, а она этого не заслуживает. Если не поедет, то лишится удовольствия видеть старую знакомую, а он этого тоже не заслуживает. Линия поведения прояснилась. Придется соврать. С другими женами вранье проходило. Он растянулся на кровати, едва ли не главным предметом в своей мастерской, и начал думать над деталями новой затеи, потом о чем-то другом и очень скоро уснул.
Как только Порху почувствовал заманчивую возможность выпрыгнуть из благоразумного круга гордого одиночества, куда он запер себя женитьбой на Полли, его понесло растущее желание так держать. Он позвонил бывшей девушке Луизе, которая когда-то на практике показала ему начала «Камасутры» — индуистского искусства любви, но потерпела неудачу приобщить его к вегетарианству и астрологии, Разговор принес кучу плохих новостей и никакой информации для секс-книги. Человек, за которым она была замужем без малого двадцать лет, был серьезно болен и нуждался в регулярных изнурительных операциях. Сама она неделю назад оставила хорошую должность в рекламном бюро развлекательного бизнеса, чтобы иметь больше времени ухаживать за ним. Очень похоже на нее. Напористая, нежная, человек строгих правил. Когда они расставались, она сказала, что будет верна мужу до конца. Он уважат ее решимость и ни разу не попытался совратить ее с пути истинного, и она уважала его за это.
Луиза была рада услышать его голос. Да, она помнит уроки любви, плакаты, иллюстрирующие «Камасутру», и сейчас висят у нее в квартире. Порху надеялся, что они встретятся где-нибудь в Манхэттене, неподалеку от ее агентства, потом поужинают, потом… кто скажет, что может произойти потом.
— Конечно, Джин. Обязательно встретимся, когда ты снова будешь в городе.
— Я подскочу к тебе, когда будет удобно. Посидим, выпьем, расскажем друг другу, как жили.
— Обязательно, — сказала Луиза. — Послушай, тебя все еще узнают?
— Да, и часто.
— Не хочу, чтобы нас видели вместе. Пойдут сплетни. Это нам ни к чему.
— Ни к чему, — чистосердечно согласился Порху, поняв, о чем она. — Просто выпьем по чашечке кофе. Мне хотелось кое-что выяснить, и я подумал, что ты лучше всех поможешь.
— Кстати, учти: я не пущу тебя к себе, даже если его не будет дома.
— Не буду набиваться, милая. Я и так люблю тебя. Никогда не переставал любить, правда. Мои друзья тоже о тебе помнят. Конечно, мне уже семьдесят пять, резвости поубавилось. Но я могу любить тебя, сидя напротив за столом и болтая, как мы сейчас болтаем. Ты расскажешь, как жила все эти годы. Твоя сестра все еще замужем?
— Да, у них крепкий брак. У нее есть дети, и я их счастливая тетушка.
— Мама в порядке?
— В доме для престарелых… Так ты звони, когда сможешь. Очень хочу повидать тебя. А то мне не с кем поговорить…. ну, обо всем, что происходит.
— Поговорить — это по моей части.
— Знаю. Понимаешь, я не то чтобы одинока. Нет, совсем не одинока. Куча друзей и дел по горло. Но иногда… иногда мне так одиноко.
Вечером в тот же день, очевидно, не случайно раздался звонок, о котором Порху иногда мечтал, надеясь вставить в роман, если возьмется за такую вещь, где он будет смотреться естественно.
— Я муж Адели, — начал мужчина без предисловий. — Она знает, что я звоню. Она болеет последнее время. Иногда вспоминает вас, говорит, хотела бы повидаться хотя бы разок, пока она еще способна нормально говорить… простите, если звоню в неудобное время. Можете послать меня… Я не обижусь. Позвоню в другой раз.
— Конечно, время неудобное, — деловым тоном заговорил Порху. — Мы только что сели за ужин. Кроме того, у меня нет под рукой нужных реквизитов. Лезть в бумаги хлопотно. Оставьте мне свой номер, я завтра же позвоню вам в банк. — Он досадливо повернулся к Полли. — Звонят на ночь глядя, как будто днем загружены сверх головы. Честное слово, давно бы поменял банк, если бы не бюрократическая волокита. Впрочем, все они хороши. Надо бы издать закон против телефонных переговоров банковских служащих с клиентами.
— Что ему было нужно?
— Консультировался насчет перевода моих сбережений на другой депозит, с большим процентом.
На следующий день Порху позвонил, но не в банк, а в адвокатскую контору.
— Все это довольно неправдоподобно, — сказал он.
— Я понимаю, — ответил бойкий, уверенный голос. — И тем не менее это так. Уверяю вас.
— Да? Что у нее.
— БАС. Боковой амиотрофический склероз.
— Я знаю.
— Известен также под названием болезни Лy Герига.
— И это я знаю. У женщин она тоже бывает?
— Как видите.
— Я хочу сначала поговорить с ней.
— Конечно, Между прочим, меня зовут Сеймур, если захотите познакомиться.
— В какое время удобнее звонить?
— В любое. Я весь день здесь, сижу допоздна. Я юрист, если вам интересно.
— Я так и понял. У вас очень гладкая речь. Сразу видно, привыкли вести переговоры.
— Да уж, приходится. И не рычите на меня, не надо.
— Я не рычу. Меня расстроило известие.
— В субботу и воскресенье меня обычно не бывает дома. При хорошей погоде.
— Гольф?
— Адель была уверена, что вы это скажете.
— Адель разбирается в людях. Сообразительная. Надеюсь, вы успели это заметить?
— Сказать ей, что придете? Навестите ее?
— Конечно, навещу, если она в самом деле этого хочет. Вы думали, я откажусь?
— Она просто не была уверена, что согласитесь.
— Держу пари, была. Еще как была!
Дверь открыла молоденькая служанка-индонезийка, и он вошел в просторную, полную воздуха и света квартиру на Пятой авеню, окна которой выходили на озеро в Центральном парке, а величественный фасад дома смотрел на такие же богатые здания, стоящие на другой стороне улицы. Порху мог бы догадаться, что если у Адели есть служанка, то непременно молоденькая и хорошенькая, такая, из которой можно слепить что угодно. Адель по природе была педагогом. Служанка медлила, и они неловко обнялись, не отрываясь друг от друга чуть дольше положенного, потом поцеловались второй раз, чуть горячее, чем принято при обычном приветствии.
— Я рада, что ты пришел, — сказала она.
— Я тоже.
— Ты хорошо выглядишь.
— Ты тоже.
Она и вправду выглядела лучше, чем он ожидал, не такая уродливая, как он опасался. Только в ее походке он заметил какую-то неровность, неуверенность, когда она пошла к дивану, на котором, как видно, сидела с бокалом белого вина, ожидая его. Она предложила налить и ему, но он отказался. Знакомым свободным движением она откинулась на спинку дивана и устремила на него недоверчивый, испытующий взгляд маленьких темных глаз. На губах у нее играла высокомерная, немного насмешливая полуулыбка.
— Я иногда натыкаюсь на твои фотографии в прессе. В жизни ты лучше выглядишь, здоровее. Можно сказать, замечательно выглядишь, если учесть…
— Ты тоже замечательно.
— И тоже здоровее?
— Да.
— Еще бы, — сухо усмехнулась она.
— Правда, замечательно выглядишь.
— Еще бы.
— Замечательно, я тебе говорю. Чем-то напоминаешь свою мать.
— Мою мать?
— Мы как-то обедали вместе с ней, неужели не помнишь? Она очень красиво старилась. Ты тоже так считала. Из пепельной блондинки она на глазах становилась серебристой, а кожа у нее была золотистая.
— Скорее смуглая.
— Вот и у тебя такая же. Она еще жива?
— Нет, умерла. Отца тоже не стало.
Он фыркнул и сказал:
— Они, наверное, так и не привыкли к твоим выходкам?
— Не привыкли, — негромко засмеялась она. — Приходилось держать их под каблуком. Ты мне лучше вот что скажи, Джин… — она снова откинулась на спинку, на лице у нее появилось задорное, озорное выражение, — ты такой же заядлый языковед?
— Что-о?
— Ты что, глухой? Не слышал, что я сказала?
— Слышал… Прости, я немного растерялся. Конечно, я теперь хуже слышу, но не настолько…
— Ртом, спрашиваю, работаешь?
Порху пожал плечами, вздохнул.
— Не знаю, давно не пробовал.
— Хочешь попробовать?
— Что?
— Опять «что»?
— Когда?
— Сейчас.
— Ты хочешь, чтобы я попробовал? — перешел он в наступление.
Она улыбнулась.
— Не знаю. Я тоже давно не пробовала. Ну как, хочешь?
— Если хочешь.
— А ты хочешь?
— Ты хочешь, чтобы я попробовал? Я всегда делал, что ты хотела. Вместо ленча почти полгода пил твои паршивые дрожжи. Я даже на спиритический сеанс за тобой потащился. Глупая была затея, глупая и опасная. А ты, видите ли, не соизволила сказать, что тебе заказали статью о медиуме.
— Я и сама не знала, правда… Но ты не захотел оставить жену.
— Да, на все был готов, кроме этого.
— А потом все равно ее оставил.
— Нет, не оставлял. Мы расстались. Я не хотел. Это была ее инициатива. И не из-за другой женщины.
— А теперешнюю можешь оставить — ради меня?
— Ни в коем случае.
— Не бойся, я не рассержусь. Я знаю, что со мной будет.
— Адель, дорогая, ты меня оскорбляешь. Это не самая веская причина, сама знаешь. Как ты думаешь, долго ли мы протянули бы вместе, я — твоим любящим мужем, а ты — моей верной женой?
— Думаю, не слишком долго. Ты быстренько нашел бы себе другую девочку, и та стала бы подговаривать бросить меня.
— Нет, погоди, ты о себе скажи, о своих мужиках… Хотя, как я понимаю, ты тоже давно замужем, верно?
— Люблю выходить замуж, правда. Люблю рожать девочек и воспитывать их. Так люблю, что приходится напоминать себе об этом, когда вдруг почувствую, что ненавижу замужество и все остальное. Мои девочки увлеклись сексом куда раньше, чем я, хотя я начала совсем молоденькой.
— И увлечение поощрялось мамой?
— Во всяком случае, не возбранялось.
— Мне это интересно. Знаешь, я взялся за роман о сексе с точки зрения женщины.
— Я давно такой написала. Никто не берет.
— У меня возьмут. Но движется пока плохо. Я очень многого не знаю.
— Прочти мой.
— Это вряд ли поможет. Понимаешь, я рассчитывал, что получится что-нибудь острое, пикантное, но вот изюминки нет. Думаю, копаюсь в разных материалах — все не то. Конечно, я могу отложить эту книгу и взяться за другую. Масса замечательных замыслов… — Она выжидательно смотрела на него. — Например, роман о Марке Твене или вообще о жизни американского писателя.
— Мои книги не имели такого успеха, как его.
— Его книги тоже не очень-то расходились. В этом и соль. Надеюсь, что доведу до конца, вставлю кое-что из своей жизни, какие-нибудь светлые моменты.
— То есть меня?
— Само собой. Итак, что у тебя в перспективе?
— Замнем для ясности.
— Одолевает жажда знаний.
Она переменила тему.
— У тебя руки немного дрожат.
— Знаю, — кивнул он.
— Это называется тремор.
— Сам бы я ни за что не догадался.
— Годы?
— Кофе, виски, но главное — да, годы.
— У меня тоже дрожат. По-прежнему любишь Шуберта?
— Больше чем когда-либо.
— Несмотря на волнение и боль в его музыке?
— За его волнение и боль. Что ты вдруг погрустнела, милая?
Она вздохнула, опустила голову.
— Все так старятся… И еще потому, что мы скоро надоедим друг другу. Мы, кажется, обо всем уже поговорили, да?
— Нет, не обо всем, — возразил Порху. Он понимал, что впадает в такую тоску по прошлому, что может от всей души сказать ей то, что хочет сказать. — Я никогда не забывал тебя, во всяком случае, надолго не забывал. Не переставал любить тебя. У меня было такое к тебе чувство, какого я не знал ни до, ни после. И я сохранил его, это чувство, до сих пор и сохраню до конца.
Она молча слушала его, потом сказала, похлопав по дивану:
— Сядь со мной рядом.
Он поднялся со стула и, тяжело ступая негнущимися ногами, подошел к ней. Она подала ему руку, когда он повернулся, чтобы сесть возле нее. Его ладонь попала к ней между колен. Он слегка пожал их, погладил, не убирая. Несколько секунд она не отрывала глаз от его руки, потом повернулась к нему и обняла, уткнулась в плечо. Они медленно опустились на спинку дивана, и она заплакала — беззвучно, без слов, без жалоб.
«Я и сам бы расплакался, — подумал он, — если бы она не заплакала первая».
— Я и сам бы расплакался, если б ты не заплакала первая, — тихо сказал Порху немного погодя, когда она взяла себя в руки и попросила прощения за то, что распустилась.
Улыбаясь, она смотрела ему в глаза.
— Скажи, Джин, ты когда-нибудь задумывался, почему тебя любят женщины?
— Нет, — улыбнулся он и покачал головой.
ТОМ СОЙЕР, РОМАНИСТ
«— Том!
Нет ответа.
Том!
Нет ответа.
— Блин! — в сердцах сказала тетя Полли. — Куда же он опять запропастился, этот мальчишка? Хорошо, если не уехал искать мистера Клеменса. Захотелось ему, видите ли, узнать, как стать писателем. Это было бы ужасно, ужасно. Не дай Бог!
Увы, чемодана Тома Сойера на месте не оказалось. Не было и свежей сорочки, смены белья, запасной пары носков, расчески, зубной щетки, его любимой бамбуковой удочки и бруска мыла. Ничего этого не было. Зато к одеялу в его комнате была пришпилена записка тете Полли, в которой говорилось, что ее племянник отправился в Коннектикут повидать мистера Сэмюэла Клеменса, или Марка Твена, как они звали его вместе со всем образованным миром. Отправился узнать, как ему, Тому, тоже сделаться знаменитым сочинителем романов и быть таким же богатым и счастливым, каким наверняка является мистер Клеменс.
Он знает, объяснял Том, что мистер Клеменс владеет компанией и недавно лично вручил вдове президента Улисса С. Гранта 200 тысяч долларов в качестве гонорара за автобиографию, которую написал бывший президент, а мистер Клеменс напечатал; что у него куча денег, которые он хочет вложить в создание новой наборной машины, которая наверняка будет стоящей штукой; и что со всего света мистеру Клеменсу поступают приглашения на торжественные банкеты, где ему не надо платить, а только говорить речи, за которые он сам получает деньги. Все это нравилось Тому Сойеру. А поскольку Гек Финн подался на запад, на индейскую территорию, начать там новую жизнь, он не мог придумать ничего лучше.
Когда Том с легким сердцем отправился из родного Ганнибала, что в штате Миссури, навестить мистера Клеменса в его доме в Хартфорде, что в штате Коннектикут, у него не было сомнений, что мистер Клеменс будет до смерти рад повидать его — почему бы ему не порадоваться? Он еще не знал, что поездка в Хартфорд только первый отрезок его долгого, полного открытий литературного путешествия, что из Хартфорда он поедет в Калифорнию, потом через Чикаго снова на восток, в Нью-Йорк, потом пересечет океан и попадет в Англию, оттуда вернется в Нью-Йорк, заедет в Массачусетс и, наконец, с огромным облегчением возвратится в дом тети Полли в Ганнибале, штат Миссури.
Как Тому удалось совершить такое далекое путешествие и переменить столько мест с одной сорочкой, одной парой белья в чемоданчике и несколькими долларами в кармане — другая история, писал Порху, и мы не станем в нее углубляться — разве что скажем, добавил Порху, что Том Сойер выгодно продал свою бамбуковую удочку, на которой уже было вырезано его имя, и экземпляр „Приключений Тома Сойера“ с автографом героя. Книжку он сбыл одному коллекционеру в поезде, собственноручно ее подписав.
Тому Сойеру потребовалось немало времени, чтобы добраться из крохотного городка на Миссисипи в громаднейший дом в Хартфорде, штат Коннектикут, где, по слухам, обитал Сэмюэл Клеменс и куда возили туристов. По прибытии Тома ждало разочарование. Человека, к которому он ехал, не было, следовательно, он не мог поговорить с гостем, хотя если бы он был, то не потрудился бы принять его. Мистер Клеменс отбыл в одну из своих бесконечных литературных поездок — читать лекции и зарабатывать деньги, чтобы и дальше жить в этом великолепном доме-дворце и выплатить долги, которые он наделал для процветания своей издательской фирмы и изготовления наборной машины Пейджа, не оправдавшей его надежд. Все это и еще кое-что Том узнал от некоего мистера Роджерса, случайно оказавшегося в доме, когда он приехал. Мистер Роджерс был большой шишкой в компании „Стандард ойл“, которая принадлежала мистеру Джону Д. Рокфеллеру, и другом мистера Клеменса. Мистер Роджерс добровольно взвалил на себя тяжкое бремя поправить пошатнувшиеся финансовые дела Марка Твена. Когда мистер Клеменс бывал в этом доме, он не желал никого видеть, тем более непрошеных гостей. Мистер Роджерс сомневался, что он сделал бы исключение для Тома Сойера.
— Ваш Марк Твен вовсе не такой веселый затейник, как о нем думают.
Дома он все время в подавленном настроении. Его гнетут состояние дел в его издательской фирме, неудача с линотипом и попусту ухлопанные на них деньги. Он глубоко переживает раннюю смерть маленького сына, в которой винит себя, и недавнюю, когда он был за границей, смерть дочери, в которой тоже винит себя. Его огорчают медики, полагающие, что другая его дочь — у него их трое — подвержена припадкам эпилепсии, и плохое здоровье его жены. Его удручает, что после успеха „Тома Сойера“ и „Гека Финна“ публика прохладно встретила такие его рассказы, как „Человек, который совратил Гедлиберг“ и „Простофиля Вильсон“, в которых отразился его мрачный, пессимистический взгляд на цивилизованное человечество.
— Не такой уж он веселый и не такой энергичный, — заключил близкий друг Марка Твена мистер Роджерс. — Если вы ищете того, кто может научить, как сделаться удачливым писателем, то вы ошиблись адресом. Такие вот пироги, молодой человек.
— А я думал, что он заработал кучу денег на мне и на Геке! — воскликнул Том.
— Верно, заработал. Но ему захотелось показать, какой он богатый и щедрый. Любит, когда о нем говорят на каждом перекрестке. Только посмотрите на это кошмарное сооружение, которое он содержит все эти годы лишь для того, чтобы похвастаться перед соседями, а у самого деньжат в обрез. Писатели, они все такие. Чем больше зарабатывают, тем сильнее верят, что заработают еще больше, и тем больше тратят на показуху. Знаете, сколько он стоит, этот домина? Нет, сэр, не знаете. Двадцать восемь комнат, библиотека, бильярдная, шесть слуг! Мистер Клеменс в долгу как в шелку у своих кредиторов — пусть не по закону, а по совести. И все из-за своего ослиного упрямства. Я, наверное, лучший его друг, тоже дал ему денег в долг и поклялся, что взыщу с него по суду, если он не сделает единственную разумную вещь — не объявит себя банкротом. Любой бизнесмен так бы и поступил. А ему, видите ли, гордость не позволяет. Предпочитает мотаться по свету со своими дурацкими лекциями. Рассчитывает расплатиться с кредиторами. Сердце щемило смотреть на него, когда он был здесь последний раз. Дочь умерла, жена больна, и он жалкий, одинокий. До трех утра гонял шары на бильярде. Скоро они опять в Европу, на воды, так что забудьте о нем, Том. Ни с кем не желает общаться, даже со мной. Я уже этот дом на продажу выставил. Уезжайте, молодой человек, и не возвращайтесь… Господи, выложил двести тысяч грантовой вдове вместо того, чтобы пустить их на фирму!.. Ни один уважающий себя бизнесмен не совершил бы такой глупости. Грант, он давно помер, ему без разницы. Еще лучше, если бы он прикарманил денежки, а потом объявил себя банкротом. Так нет же, как можно! Одна спесь и никакой смекалки. Вы не поверите, вложил деньги в наборную машину. Собственные деньги, представляете! Нет, так дела не делают. Если хотите доброго совета, Том, не вкладывайте собственных денег. Возьмите в банке сколько нужно, а остальные займите у верных друзей. Никогда не проиграешь, даже если предприятие лопнет. Но нет, это не для него, не для пересмешника Марка Твена! Послушайте, Том, поищите себе другого наставника. Берите пример с других, кто вправду может научить счастливой писательской жизни. Почему бы вам не поехать к этому знаменитому Джеку Лондону? Он где-то в Калифорнии обретается. Вот кому повезло так повезло! С нуля начал, а сейчас, говорят, больше миллиона сколотил. Построил себе ни на что не похожий „Дом волка“, завел образцово-показательное хозяйство в северной Калифорнии, передовые методы там использует. Такому человеку я с гордостью пожал бы руку, хотя он и социалист. Да, мой мальчик, Джек Лондон — тот человек, который тебе нужен. Уж он-то знает, как делаются литературными светилами, и умеет наслаждаться роскошной жизнью. А мистеру Клеменсу только и остается что лекции читать да горевать о потерянных денежках. Плохо его дело.
Несмотря на расстроенные финансы мистера Клеменса, Том восхищался тем, что тот столько заимел, что мог такую уйму деньжищ пустить псу под хвост. Его надежды на сочинительскую карьеру крепли. Да и мистер Лондон подает пример процветания. Он поблагодарил мистера Роджерса за совет и решил направить свои стопы на запад, к мистеру Лондону.
Быстрое развитие железнодорожного транспорта в период между Гражданской войной и началом нового века сделало путешествие через всю страну из коннектикутского Хартфорда в Калифорнию таким же простым и безопасным, как и плавание из Бостона или Нью-Йорка в город Ливерпуль, что в Англии. Хотя Том не помышлял раньше о таком путешествии, путь его лег на запад.
Через положенное время Том Сойер сходит с поезда на одной из железнодорожных станций и поспешает на север через Сан-Франциско, чтобы найти Джека Лондона и заполучить у него полезную информацию о том, как стать удачливым сочинителем вроде мистера Клеменса и мистера Лондона, двух самых прославленных литераторов в истории страны. Но как ни спешил Том, он опоздал.
Джек Лондон по причине болезни отбыл на Гавайи.
Том, естественно, был разочарован. Он выслушал новость и тяжело вздохнул. Он сожалел, что упустил возможность обсудить свое будущее с широко известным социалистом, своим умом дошедшим до глубин философии Герберта Спенсера, Маркса и Дарвина. Автор „Зова предков“, „Белого клыка“, автобиографического повествования „Джон Ячменное Зерно“ о своем многолетнем пристрастии к алкоголю и многих-многих других романов, очерковых книг, социологических трактатов, о которых Том ничего не знал и не хотел знать, поплыл на Гавайи в наивной надежде, что мягкий климат Тихоокеанских островов избавит его от мучительной, неизлечимой болезни почек, которая через несколько лет в Калифорнии сведет его в могилу.
Сам на себя руки наложил, пронесся слух, как потом узнал Том. Выписывая свидетельство о смерти, врач указал причину — острая желудочно-кишечная недостаточность на фоне заболевания мочевых путей. Другие, не располагавшие фактами, поговаривали об отравлении морфием, то ли невольном — в результате передозировки средства, прописанного от почечных приступов, то ли сознательном, на которое Лондон пошел из-за переутомления, отчаяния и страха перед угрозой нищеты. Его величественный „Дом волка“ сгорел, его сельскохозяйственная ферма, раскинувшаяся на полутора тысячах акров, пришла в полный упадок, и урожай погиб из-за непредвиденно ранних морозов. Он испытывал крайние финансовые затруднения, все больше и больше пил, поскольку давно привык к алкоголю. Начав бедным ребенком-сиротой, Лондон достиг того, чего только может пожелать человек. Благодаря колоссальным гонорарам за книги, благодаря его путешествиям и приключениям о нем узнал весь мир. Он сколотил большое состояние, но умер в бедности. Может быть, не таким бедным, как церковная крыса, но таким же бедным, как мистер Клеменс, хотя долгов оставил немного.
Ему было всего сорок лет.
Но это было потом, а пока Том отправился назад в Сан-Франциско, намереваясь поговорить с Фрэнсисом Бретом Гартом, еще одним американским прозаиком с международной известностью, чтобы выяснить, как же все-таки живут преуспевающие писатели и что нужно, чтобы стать одним из них. Кроме того, ему хотелось побольше узнать о дружбе и сотрудничестве Брета Гарта с Сэмюэлом Клеменсом. Том Сойер слышал, что в свое время Брет Гарт, может быть, самый читаемый литератор в стране, редактировал журналы и помог Клеменсу в его первых просторечных побасенках — помог, правда, недостаточно, как впоследствии, уже будучи взрослым, вынужден был признать Том. У нашего путешественника не было сомнений, что одно упоминание имени Том Сойер распахнет перед ним все двери и мистер Брет Гарт будет счастлив познакомиться со знаменитым героем романа Марка Твена, который зарождался благодаря его наставничеству.
Увы, Тому не повезло и на этот раз: он опоздал.
В редакции сан-францисского „Оверленд мансли“ крайне удивились, когда Том представился и объявил о цели своего визита. Брет Гарт отличался тем, что был первым редактором этого журнала и напечатал в нем яркие образцы нового реализма Западного побережья — рассказы „Счастье Ревущего Стана“ и „Изгнанники Покер-Флэта“. Некоторые старики прямо-таки гоготали, когда он расспрашивал их о мистере Брете Гарте. Оказалось, что тот давно сбежал из Сан-Франциско в Чикаго, где ему обещали высокооплачиваемую редакторскую должность и часть акций „Лейксайд мансли“, тоже литературного ежемесячника. Сбежав из Сан-Франциско, Брет Гарт сбежал и от толпы разъяренных кредиторов, которым он не имел ни средств, ни желания платить. Пижон был, хвастался тонкими вкусами и большими запросами.
Том был так огорчен, что какая-то сердобольная личность сказала, почему бы ему не попробовать поговорить с Амброзом Бирсом. Том смутно соображал, кто это такой, но потом, наведя справки, узнал, что даже англичанин Чарлз Диккенс восторгался им. Следовательно, мистер Бирс — желанная персона.
Вот наконец-то удача, подумал Том, разведав, что Бирс недавно вернулся в Сан-Франциско после четырехлетнего пребывания в Англии. Но удача скоро испарилась. Печального одинокого вдовца высоко чтили за фантастический „Случай на мосту через Совиный ручей“ и пронзительную повесть „Чикамога“, где глухонемой мальчик, играющий в солдатики, не понимает, что бушующая вокруг него Гражданская война — настоящая, а не плод его воображения, но, возвратившись домой, видит, что его мать убита. Бирс не хотел умирать в постели. И вот этот человек, всю свою взрослую жизнь посвятивший борьбе против ужасов войны, в семидесятилетнем возрасте отправляется в Мексику, чтобы своими глазами увидеть революцию, поднятую Панчо Вильей против деспотического правительства, и пропадает там без вести.
„Блин, — подумал Том. — Не везет так не везет“.
На его месте другой молодой человек, слабак, наткнувшись на непреодолимые препятствия, давно отказался бы от дальнейших поисков. Но не таков Том Сойер. Он враз загорелся, когда ему сказали, что есть такой прогрессивный реалист Фрэнк Норрис и что он живет здесь, в Сан-Франциско. Подфартило, подумал Том. Фрэнк Норрис, видный проповедник нового реализма среди „разгребателей грязи“, автор выдающихся романов „Мактиг“, „Спрут“, „Омут“, жил спокойной семейной жизнью, находился в зените литературной карьеры и умер, как выяснил Том, от неудачной операции аппендицита. Ему было тридцать два года.
Тому ничего не оставалось, как ехать назад, на восток. „Поеду-ка я через Чикаго, — рассуждал он, — глядишь, разыщу там Брета Гарта, разузнаю у него, что это за ремесло такое — сочинительство, и о его дружбе с Марком Твеном“.
Но в редакции чикагского „Лейксайд мансли“, журнала, куда Брет Гарт сбежал от калифорнийских кредиторов и в поисках более высокого жалованья, тоже весьма удивились, когда Том назвал себя и объяснил цель своего приезда. Некоторые старики покатывались со смеху, слушая Тома, другие прыскали в рукав. Тому рассказали, что Брет Гарт оставался в Чикаго совсем недолго и, как ни странно, не принял редакторскую должность, на которую его наняли. Он не явился на торжественный, широко разрекламированный банкет, устроенный в его честь как нового рулевого в утлой лодчонке литературного ежемесячника. Вместо этого он, взяв с собой жену, переехал в Бостон, потом в Нью-Йорк, где вместе с Сэмюэлом Клеменсом начал работать над пьесой для Бродвея. Рассказывающие особенно напирали на то, что Том прекрасно знал сам: Клеменс — это имя реального человека, скрывавшегося под известным псевдонимом Марк Твен. Затем Тому поведали, что у всей этой комической истории с Бретом Гартом есть иронический поворот, вызывавший взрыв хохота у присутствующих. Владельцы журнала выписали Брету Гарту чек на 14 тысяч долларов — в качестве, так сказать, предварительной премии за его будущую самоотверженную службу на ниве отечественной журналистики и в знак того, как они ценят его. Четырнадцать тысяч отнюдь не малая сумма, тем более в старые добрые времена. Поскольку Брет Гарт на банкет не явился, дар не нашел адресата, и тот уехал из города с несколькими долларами в кармане.
Ни мистера Гарта, ни мистера Клеменса Том в Нью-Йорке не нашел. Мистер Клеменс давно продал свой хартфордский дом, несколько лет жил с семьей в Европе, затем поселился на Пятой авеню в Нью-Йорке. Чтобы выплатить последние долги, он снова поехал читать лекции, которые, по его признанию агенту, ему уже комом в горле стояли. Мистер Гарт ради денег тоже выступал с лекциями, которые он просто ненавидел, потому что презирал своих слушателей. Мистер Клеменс, тот хоть получал удовольствие от того, что его слушают с удовольствием. Мистер Гарт тем временем перебрался в Европу, бросив жену, с которой не захотел иметь ничего общего, и детей. Будучи за границей, Гарт получил консульскую должность в одном городке на востоке Германии, однако бесстыдно манкировал своими обязанностями и был переведен консулом в Глазго, но предпочитал проводить время не в служебном кабинете, а в литературных кругах Лондона, где его почитали больше, чем его соотечественников. В конце концов правительство нашло, что мистер Гарт не удовлетворяет требованиям, предъявляемым к государственным чиновникам, и он был уволен. Тогда мистер Гарт переехал в Лондон, где скандально сожительствовал, причем на ее деньги, с вдовой-бельгийкой, матерью девятерых детей. Пьеса, над которой он работал с мистером Клеменсом, провалилась. Оптимистические прогнозы на плодотворное творческое сотрудничество не оправдались. Очевидно, трения в совместном труде объясняют открытую неприязнь, которую с тех пор мистер Клеменс испытывал к мистеру Гарту. Когда Генри Джеймс стал расспрашивать Твена об их дружбе с автором „Счастья Ревущего Стана“, тот без стеснения брякнул, что мистер Гарт — отъявленный сукин сын.
Том узнал, что Генри Джеймс живет в Англии, как и Брет Гарт. Даже блестящий молодой талант Стивен Крейн, которого в Западном полушарии знали по романам „Мэгги — девушка с улицы“ и „Алый знак доблести“, тоже переехал жить в Англию. Ближе всех Тому показался Крейн, потому что был лишь немного старше его самого. Практически однолетки, быстренько подсчитал Том. Ему не стоило труда увидеть в именитом романисте долгожданный пример для подражания. Да, соображал Том, лучше всего сойтись с ним, писателем, близким к Джозефу Конраду и Генри Джеймсу, если, конечно, хочешь чему-нибудь научиться. Человек он важный и без дурных привычек.
К тому времени великое множество американских литераторов курсировало взад-вперед между Штатами и Англией, и Том правомерно счел, что должен ехать в Лондон.
В пути он понял, что продавать „Приключения Тома Сойера“ с собственноручной надписью героя куда проще, чем их писать.
Через месяц Том благополучно сошел с парохода в Ливерпуле и наконец добрался до Лондона, но Крейна там не было. О нем говорили, что он привез из Нью-Йорка туберкулез и кучу невозвращенных авансов за книги, которые не смог написать. Кроме того, ему хотелось положить конец позорным слухам, будто он живет с некоей веселой дамочкой, бывшей содержательницей борделя в Новом Орлеане, и постоянным неладам с нью-йоркской полицией из-за того, что он публично, в печати, защищал невинных жертв ее насилия. Чахотка между тем прогрессировала, и Крейн отправился лечиться в Германию. Пока Том гадал, стоит ли последовать за ним, пришло известие, что Крейн умер.
Несчастному молодому таланту было всего двадцать восемь лет.
Том был убит горем.
Вскоре он узнал, что Брет Гарт тоже умер в страшных мучениях от рака горла.
Снова опоздал, оплакивал Том свою судьбу.
Правда, оставался еще Генри Джеймс.
Но Генри Джеймс, никогда не отличавшийся отменным здоровьем, впал в очередную глубокую депрессию и категорически отказался принять его, вообще принимать кого бы то ни было. В числе причин его подавленного настроения были недавняя смерть брата Уильяма, давние семейные неурядицы, пошатнувшееся положение в литературе, углубляющийся спад интереса к его последним величайшим романам „Крылья голубки“, „Послы“, „Золотая чаша“. Их мало хвалили, много ругали и редко читали. Добавьте к этому четыре года упорного труда над подготовкой нью-йоркского издания своего собрания сочинений, которое не привлекло внимания и принесло мизерный гонорар в сотню фунтов стерлингов, уничтожающую критику со стороны Г. Дж. Уэллса и других авторитетов и уж совсем ничтожную, пошлую причину — разговоры о том, что он ездит в роскошном, но чужом лимузине, принадлежащем его доброй старой состоятельной знакомой Эдит Уортон, чьи скромные, небольшие по объему, доступные романы приходились по вкусу читающей публике и приносили автору больше почета и доходов, чем его солидные сочинения. Добавьте к этому непереносимое унижение, которое Джеймс испытал, узнав, что Эдит Уортон втайне начала сбор средств в его пользу!
„Нет никакой надежды, что мистер Джеймс примет вас“, — отрезал смотритель квартиры писателя в Челси. Если Том Сойер хочет узнать что-либо у мистера Джеймса, ему достаточно прочитать все, что тот написал, если у него хватит сил и времени. Есть, правда, более легкий путь. Почему бы ему не поговорить со знакомым мистера Джеймса и видным его почитателем Джозефом Конрадом?
Том, разумеется, слышал это имя, и идея встретиться с известным романистом польского происхождения, но пишущим на английском, его вдохновила. Не медля ни дня, он отправился навестить Конрада, который жил в графстве Кент, недалеко от местечка Рай, где располагался загородный дом мистера Джеймса. Путешествие было недолгим, но Том опять приехал слишком поздно.
Джозеф Конрад страдал серьезным нервным расстройством. Он не желал ни с кем общаться и мог говорить только по-польски. Болезнь отшибла у него память: он совершенно позабыл английский. Как и в случае с Генри Джеймсом, недавние романы бедного Конрада — „Лорд Джим“, „Ностромо“, „Глазами Запада“, которые сейчас повсеместно считаются лучшими его вещами, — расходились неважно и означали конец его репутации и способности жить пером. Далее, очередная революция вкусов, которые с удивительным постоянством происходят в мире словесности, расшатывая авторитет самых устойчивых фигур, развивалась в неблагоприятном для него направлении. В довершение всего он испытывал острую, жестокую нужду в деньгах. Отчаянные письма издателям оставались без ответа; создавалось впечатление, будто воротилы книжного рынка поголовно страдают прогрессирующей глухотой. Конрад напрасно умолял их выплатить полагающиеся ему суммы или аванс под будущую работу. Он проклинал, правда, пока только по-польски, тот день, когда ступил на зыбкую почву писания романов. В свое время он получил чин капитана и теперь безуспешно пытался устроиться на корабль, уйти в море, снова начать простую, здоровую жизнь, расстроенную бумагомаранием.
„Черт побери!“ — в сердцах произнес Том. В голову незаметно закралась тревожная мысль: неужели никто, кроме Эдит Уортон, не способен зарабатывать на жизнь и заниматься любимым делом? Он не знал, что несчастная Уортон, на свою беду, была замужем за никчемным гуленой и выпивохой, который промотал ее наследство, и терпеливо несла свой крест.
Том не мог придумать ничего путного для продолжения своего литературного странствия и решил возвращаться домой.
Томительно тянулись часы и дни океанского плавания. Делать на пароходе было решительно нечего, и Том думал, чем бы заняться. И вдруг ему пришла потрясающая идея! Несмотря на добытый им перечень жизненных катастроф, он начал размышлять над тем, чем тешило себя, до и после него, бесчисленное множество людей, не имеющих более интересного и дельного занятия. Том Сойер решил писать роман!
Чем дольше он думал, тем заманчивее казалась ему эта мысль. В последнее время он прочитал так много плохих романов, включая две-три книжки самого мистера Клеменса, что чувствовал: он напишет не хуже. Чем он хуже других? О чем роман? Конечно, о Томе Сойере, причем написанный самим Томом Сойером. Возможно, в соавторстве с Марком Твеном. Роман продолжит ряд книг о нем, которые мистер Клеменс давно начал под своим известным всему свету псевдонимом. Том не сомневался, что книгу расхватают, как горячие пирожки, что идея понравится мистеру Клеменсу, тот будет рад счастливой возможности заработать легкие деньги и сам предложит сотрудничество. Жаль, что он использовал название „Том Сойер за границей“, но, может быть, „Том Сойер о себе за границей“? Звучит, а? Или „Том Сойер — путешественник“ — тоже неплохо.
Пройдя пограничный и таможенный контроль, Том вместе с заметками и планом романа поспешил к новому месту жительства Марка Твена в городке Реддинг, штат Коннектикут.
В Реддинге его оглушили новые печальные известия. Незадолго до того мистер Клеменс возвратился из Флоренции, что в Италии, куда поехал с женой Оливией. Оба были нездоровы, оба страдали приступами ревматизма, оба нуждались в более благоприятном климате для поправки здоровья. Во Флоренции Оливия совсем зачахла и умерла.
Возвратившись в Америку вдовцом, мистер Клеменс поселился в Реддинге с дочерью Кларой, той самой, которая была подвержена приступам падучей. Однажды, когда она принимала ванну, с ней случился очередной припадок, она потеряла сознание и захлебнулась. Мистер Клеменс не желал никого видеть. Трое из его четверых детей умерли прежде него, и жена тоже. Зато раньше, живя в Нью-Йорке, он прогуливался по улицам в модном белом костюме. Любил, когда на него обращают внимание и узнают. Любил порисоваться старик.
Том не страдал слабоумием. Он великодушно понял и простил нежелание мистера Клеменса принять его. Ему, простодушному, и в голову не могло прийти, что Сэмюэл Клеменс, написавший „Приключения Тома Сойера“, „Том Сойер — сыщик“ и „Том Сойер за границей“, к этому времени и слышать не хотел это имя, даже возненавидел его, как возненавидел очень многое в окружающей жизни.
Том был в растерянности, его литературная экспедиция закончилась ничем, и желание сделать писательскую карьеру значительно поостыло. Поскольку уж он попал в Коннектикут, то единственно из чистого любопытства проехал дальше на север Новой Англии, в Конкорд, что в штате Массачусетс, разузнать, что удастся, еще об одном американском кумире. Он знал, что Натаниел Готорн умер здесь много лет назад. Однако он не знал, что мистер Готорн, замкнутый, угрюмый человек, тоже всю жизнь бился как рыба об лед, чтобы своими серьезными сочинениями прокормить семью и себя, и не бросал любимой работы, даже впав в немилость у публики и издателей, что последние годы он провел в трагическом одиночестве, что угасание творческих сил вызвало сдвиги в его психике, нашедшие отражение в нескольких незаконченных и неопубликованных романах.
Возвращаясь назад через Бостон, Том узнал, что к концу жизни Генри Уодсворт Лонгфелло, однокашник Готорна в Боудойнском колледже, затем профессор в Гарварде и, можно сказать, национальный поэт Америки, впал в глубокую меланхолию после того, как во время пожара в доме у него на глазах погибла его жена. Вдобавок к нему пришло осознание того факта, что другие поэты, взять хотя бы Эдгара По и Уолта Уитмена, не оценили по достоинству мерные метры его стихотворений, что долгое время приходились по душе среднему читателю. Жалко несчастного старика, с огорчением думал Том, очень жалко.
Заинтересованный разговорами о новой поэтической звезде по имени Эмили Дикинсон, он поехал в Амхерст, что в штате Массачусетс, благо городок находился недалеко от Бостона. Там он с изумлением узнал, что Эмили Дикинсон, убежденная и безмужняя затворница, умерла более двадцати лет назад и что все ее тысяча пятьсот стихотворений, которые сейчас превозносились критиками до небес, были опубликованы посмертно. Она никому их не показывала, потому что в молодости натолкнулась на пренебрежительное отношение к своим стихотворным опытам. Действительно странная женщина, она на пятнадцать с лишним лет почти наглухо заперлась в своем доме, ни с кем, в сущности, не виделась и лишь изредка выбиралась к брату и его жене, которые жили в доме по соседству. Странно и печально, размышлял Том, что она не смогла воспользоваться плодами своего незаурядного и дерзкого дарования при жизни. Мисс Дикинсон всегда ходила в белом и, хотя была предрасположена к обморокам, отчего не раз падала с лестницы, категорически отказывалась пустить в свою комнату доктора. Бедная чудачка-отшельница!
Возвратившись в Нью-Йорк, Том увидел, что там нет ни одной знаменитости, с кем можно было бы поговорить о занятиях литературой. Он с прискорбием узнал, что высокочтимый поэт, обозреватель и рассказчик Эдгар Аллан По частенько не имел ни гроша в кармане, много пил, может быть, даже употреблял опий и страдал болезненными бредовыми идеями. Его нашли в белой горячке на улице Балтимора, одетым в какое-то тряпье с чужого плеча, и три дня спустя он скончался. Никто не знал, как и зачем он попал в Балтимор. Сам По перед смертью ничего не соображал. Впрочем, это было давно.
Потом Том подумал о друге Готорна — Германе Мелвилле. Не исключено, что его можно разыскать, если он еще жив и находится в Нью-Йорке. Но мистера Мелвилла уже не было в живых. Даже если бы он был жив, Тому не удалось бы его разыскать, потому что последние годы жизни мистер Мелвилл провел в нищете и безвестности, растеряв читателей и издателей. Как это случалось с другими писателями, чьи лучшие романы приносили им только недоброжелательные, унизительные отзывы и потерю авторитета, последние замечательные творения Мелвилла принесли ему забвение и отчаяние. Бывали дни, когда жена и ее родня считали его сумасшедшим. В символической повести „Писец Бартлби“, вещи, вероятно, автобиографической, ясно прочитывается нежелание автора повторяться, переписывать свои популярные ранние романтические романы об экзотических островах Тихого океана. Мелвилл поглощен грандиозными картинами романов „Моби Дик, или Белый кит“ и „Пьер, или Двусмысленности“ и своей модернистской работой „Мошенник“. Эти внушительные творения стоили ему публики и издателей. Через тридцать лет после смерти Мелвилла была опубликована его „темная“, многозначная повесть „Билли Бадд“. Подобно Клеменсу и Гарту, Мелвилл для заработка ездил с лекциями.
Обо всем этом Том узнал в Бостоне от влиятельного редактора мистера Уильяма Дина Хоуэлса, близкого друга мистера Клеменса, который был лично знаком почти со всеми писателями, кого повидал или не повидал Том Сойер во время своего бесплодного паломничества. Он мог бы узнать еще больше преинтереснейших подробностей у мистера Хоуэлса, который в последней трети века ярким метеором вырвался в выдающиеся романисты и уютно устроился в кресле главного редактора „Атлантик мансли“. Но Том уже потерял всякий интерес к этому предмету; больше того, ему было стыдно вспоминать былое увлечение.
Его писательские амбиции угасли, его любопытство было удовлетворено ужасными открытиями. Его путешествие по местам литературной славы Америки закончилось в морге-музее, где хранились останки разбитых творческих судеб тех, кто жил, писал и страдал. Они не были античными героями наподобие Ахилла и Гектора или богами вроде Зевса и Геры. Они были обыкновенные люди, но одержимые высоким стремлением запечатлеть жизнь в слове и потому более чуткие и чувствительные, нежели мы с вами, часто — неврастеники, путавшиеся в противоречиях и сплошь глубоко несчастные.
Тому Сойеру нестерпимо захотелось домой. Хватит с него литературной жизни, сыт по горло. В Нью-Йорке он сбыл последний надписанный им экземпляр „Приключений Тома Сойера“ какому-то коллекционеру и на вырученные деньги поспешил в Миссури.
— Том?!
— Приветик, тетя Полли, приветик! Вот я и дома! — Том приветствовал тетушку, спускающуюся по лестнице.
Блин, думала тетя Полли, явился не запылился. Теперь в одном капоте по дому не пошастаешь. Надеюсь, поумнел, а ведь сочинителем хотел сделаться. Господи, только представлю, как он заставляет слушать свою писанину… Не дай Бог!
Тетя Полли быстро успокоилась. Том не имел никакого желания заниматься бумагомаранием. Как не имел желания ложиться на рельсы перед бегущим локомотивом или нырять с высокого обрыва в Миссисипи. Нет, для него найдется занятие получше. Малость получится и будет ходить по Миссисипи лоцманом, как четыре года ходил мистер Клеменс, а потом вспоминал их как самую счастливую пору в своей жизни.
Прошло несколько дней, и Том узнал, что и тут он опоздал.
После Гражданской войны пассажирские пароходы на Большой реке не выдерживали конкуренции с железнодорожными поездами. Ни лоцманы, ни матросы нигде не требовались.
Но Том, известно, предприимчивый малый и по-быстрому придумал себе другую замечательную работу. Малость получится, станет машинистом и будет разъезжать, где только рельсы проложены.
Если паровозная наука окажется не под силу, то поедет на восток, поступит в бизнесменский колледж, выучится на капиталиста и будет миллионером.
Это проще пареной репы, глянь, сколько их развелось».
Сегодня я буду говорить о писателях и писательстве, начал Юджин Порху в одной из аудиторий Университета Южной Каролины, куда его пригласили прочитать лекцию, как когда-то и куда-то приглашали Клеменса, Гарта, Мелвилла, за приличное, разумеется, вознаграждение; хотя для Порху деньги никогда не были фундаментальным фактором, они оставались тем не менее фактором. Поскольку я намереваюсь говорить о жизни в литературе, то я оптимистически назвал свою лекцию — вы, вероятно, удивитесь — «Литература отчаяния». (Порху говорил бодрым голосом, заглядывая иногда в разложенные перед ним листки и стараясь спокойно припомнить фразы и обороты, которые он мысленно репетировал две последние недели.)
Название лекции не относится к измученным, отчаявшимся персонажам знакомых произведений, таким, как Джей Гэтсби, Лорд Джим, Грегор Замза или Йозеф К. Ни к героям романов прошлого века — капитану Ахаву, мадам Бовари, Анне Карениной или Алеше Карамазову… вообще ни к одному из членов этого удивительного, обладающего повышенной активностью клана Карамазовых. (Здесь Порху умолк, словно сам удивился заключительной фразе, и держал паузу, пока не услышал прокатившийся по рядам смешок.) Нет, название лекции относится к работам о самих писателях, которые создали такие произведения, и к тем урокам, которые мы выносим из их жизни.
Идея лекции пришла ко мне после того, как, перебрав рецензии на новые книги, я подряд прочитал только что опубликованные биографии трех классиков — Ф. Скотта Фицджеральда, Чарлза Диккенса и Генри Джеймса. Они пришли ко мне в дом, так сказать, все вместе, и я был поражен трагическим сходством их судеб, особенно в последние годы.
Из предыдущих биографий Диккенса я узнал кое-что о нем. Мне, естественно, было известно и о неизменном — не будем говорить «низменном» — пристрастии Фицджеральда к спиртному. (Оживление в аудитории.) Но Генри Джеймс… признаюсь, это было для меня что-то новое. Чтобы этот человек, всегда сохранявший вид непререкаемого авторитета, привыкший к сдержанности и интеллектуальной самодисциплине, человек, который, по несравненному выражению Т. С. Элиота, «имел такой утонченный ум, что ни одна мысль не могла нарушить его спокойствия» (что оно значит, черт побери, думал Порху; они, похоже, знают, если судить по оживлению в зале, а я нет), — чтобы этот человек был подвержен душевным и телесным неудачам и приступам глубокой депрессии к концу жизни, было для меня потрясением.
Итак, три писателя, три несчастных человека.
Немного погодя, опять-таки из биографии, я с удивлением узнал, что Джозеф Конрад едва-едва зарабатывал на жизнь и последние свои годы страдал серьезным нервным расстройством.
Тогда же были опубликованы, уже посмертно, дневники Джона Чивера. Невыразимо тяжело читать исповедь этого несчастного человека, тяжело и неприятно.
Позвольте зачитать неполный список других хорошо известных писателей, к кому применимо это слово — отчаяние, по крайней мере к определенным периодам их жизни и творческого пути.
Из девятнадцатого века в этом списке значатся: Эдгар Аллан По, алкоголик и душевнобольной, Натаниел Готорн и Герман Мелвилл, едва сводившие концы с концами.
Посмотрим на тех, кто по времени ближе к нам, и заодно изменилась ли жизнь литератора к лучшему. Здесь мы видим имя Генри Джеймса, о котором я уже говорил, и другого Генри — Адамса, жившего в Вашингтоне, округ Колумбия. Адамс страдал заболеванием, которое в ту пору у мужчин называли неврастенией, а у женщин звучным словом «ипохондрия». Теперь это называют… депрессией.
Джозеф Конрад, будучи еще молодым человеком, по меньшей мере однажды пытался покончить с собой. Приставил пистолет к груди, целясь в сердце, но промахнулся. (Выдержи паузу, подумал Порху, пусть прочувствуют.)
Автор знаменитых бестселлеров Джек Лондон всю жизнь пил горькую и даже написал об этом роман. Из близкого мне поколения назову Малколма Лаури, создавшего великолепный роман «У подножия вулкана» о неисправимом алкоголике. Так вот, роман этот тоже написан в форме автобиографии.
В Америке до мировой войны закладывали за воротник, причем так усиленно, что становились инвалидами, — пойду прямо по списку, который я набросал (не повторяюсь ли я с вводными оборотами, упрекнул себя Порху):
Юджин О'Нил.
Эдмунд Уилсон.
Синклер Льюис, наш первый Нобелевский лауреат по литературе, вообще, как говорится, не просыхал. Недаром Г. Л. Менкен, и сам отнюдь не трезвенник, не мог находиться с ним рядом.
Уильям Фолкнер, давно известный своими запоями, умер после того, как в состоянии алкогольного опьянения свалился с лошади.
Теодор Драйзер — еще один романист, тоже большой любитель пропустить рюмку-другую, о котором писал Менкен.
И Ф. Скотт Фицджеральд — о нем я уже говорил.
Посмотрим, кого мы имеем в Англии:
Ивлин Во, пользующийся дурной славой алкоголика и грубияна.
Кингсли Эмис, известный выпивоха, свалившийся с лестницы, видимо, после принятия очередной дозы. Я сам как-то чуть не загремел после пары бокалов мартини.
Опять же Малколм Лаури, о котором, кажется, я уже говорил. Он был не только постоянно навеселе, но, очевидно, покушался на самоубийство, намеренно, как полагают многие, проглотив целую горсть успокоительных таблеток.
То же самое, кстати, говорят о Джеке Лондоне — что он покончил с собой в сорок лет.
Обратившись снова к Англии, видим целую когорту тех, о которых я забыл сказать или мало что знаю. Сразу приходит на ум Грэм Грин, естественно, Дилан Томас, спьяну грохнувшийся наземь на нью-йоркской улице и тут же скончавшийся, не дожив до сорока, и, конечно, Брендан Биэн, ирландец, который любому англичанину сто очков вперед даст по части выпивки.
В эту же категорию попадает Джеймс Джойс, не упускавший случая побаловаться стаканом-другим вина; его частенько находили на улицах Дублина мертвецки пьяным.
В этом же ряду стоит Трумэн Капоте со своей чрезмерной склонностью к спиртному и к так называемым успокаивающим средствам. Много пил и запивал, можно сказать, таблетками Теннесси Уильямс. Он умер от удушья, пытаясь отвинтить колпачок от пузырька с лекарством. Конечно, самоубийство таким манером не совершают, но и трезвые подобным манером не умирают.
Эрнест Хемингуэй, зашибавший по несколько дней кряду, заработал паранойю и застрелился. Джон О'Хара и Джон Стейнбек — оба пили все больше и чаще по мере того, как писалось труднее, а популярность падала.
Помимо пьянства, существуют и другие странные отклонения. Дж. Д. Сэлинджер бросил Нью-Йорк и отгородился от людей, как пустынник. Несмотря на всякие премии, которыми отмечены его романы, Томас Пинчон ни разу не показался на публике или перед фотографом.
Есть еще одна категория хороших писателей, которые, однако, считают себя неудачниками. Назову Уильяма Гаддиса, Два его романа удостоились двух престижных премий, но буквально на другой день два издателя отвергли его очередную рукопись.
У меня в списке фигурируют имена живых или покойных писателей моего поколения. Двое из них — Ежи Косинский и Ричард Бротиген покончили с собой.
Задолго до вашего времени — большинство присутствующих, как я понимаю, молодые люди — покончили с собой Росс Локридж, чей роман «Графство Дождливых Деревьев» пользовался бешеным успехом, и Томас Хегген, автор бродвейского хита «Мистер Робертс» по его же роману.
Что же заставило этих людей предпочесть смерть жизни? Говорю от чистого сердца: не знаю. А гадать не хочу. Единственное, что мне приходит сейчас в голову, это предсмертные строки застрелившегося русского поэта Маяковского: «Я с жизнью в расчете, и ни к чему перечень взаимных болей, бед и обид».
Обратимся к женщинам. Эмили Дикинсон до умопомешательства боялась людей. Вирджиния Вулф утонула, войдя в реку с нагруженными карманами, Энн Секстон и Сильвия Плат тоже сами наложили на себя руки. Впрочем, если перечислять самоубийц-поэтов, то конца не будет. Тридцатитрехлетний Харт Крейн выбросился с парохода в море. Рэндалл Джаррел был настолько не в себе, что шагнул под колеса мчащегося автомобиля. По-моему, это был именно Джаррел, хорошенько не припомню, но, может быть, кто-то другой, а может быть, оба. Не раз и не два отвозили в больницу пьяного и буйствовавшего Роберта Лоуэлла. Редактор, поэт и новеллист Делмор Шварц, которого многие считали одним из самых блестящих талантов своего времени, сошел с ума и умер в психушке. Джон Берримен, к удивлению всех, кто его знал, бросился с небоскреба в период своего творческого расцвета. Чего только не делал Джеймс Дикки, чтобы упиться до смерти, вероятно, даже не сознавая этого. Конец пришел не сразу, но все-таки пришел.
Начав эту тему, я мог бы еще долго продолжать в том же духе. Некоторые мои коллеги откровенно признаются в том, что вынуждены обращаться к психиатру (кажется, я этого еще не говорил, никаких имен не называл, подумал Порху, не прерывая речи), поэтому будет… поэтому я не открою секрета, называя имена, но я не буду этого делать. (Если придется еще выступать, решил Порху, перебирая бумаги, чтобы выиграть время, надо будет заготовить полный текст, а уж потом пускаться в импровизацию.) Среди них, между прочим, наш давний и пожизненный юморист Арт Бухвальд, умеющий подмечать смешное в чем и когда угодно.
И Марио Пьюзо не раз говорил в интервью, что последние годы живет исключительно на прозаке и успехом своего нового романа обязан этому средству.
Все, кого я только что назвал, знали успех и известность, по крайней мере как творческие личности.
Можно только догадываться, в каком эмоциональном состоянии находятся, как часто болеют и умирают другие писатели, менее удачливые или совсем неудачливые, великое множество тех, кто, написав один-два романа, потом переключился на другие профессии и сгинул в неизвестности.
Каковы же причины того, спрашиваю я себя, что слишком много писательских биографий составляют корпус литературы отчаяния?
И снова отвечаю: не знаю. И думаю, что никто не знает.
Разумеется, я отдаю себе отчет, что сведения, которые я привел, и выводы, к которым подвожу, статистически некорректны.
Во-первых, не существует органа, который исчислил бы процент психически нездоровых литераторов в сравнении с другими группами населения. Очень может быть, что здесь, среди моих слушателей, есть немало тех, кто находится в состоянии алкогольного опьянения и настолько подавлен, что готов пойти на самоубийство. (Услышав неуверенные смешки, Порху тоже фыркнул.)
Во-вторых, мы имеем категорию известных и малоизвестных литераторов, чья жизнь течет без сучка без задоринки.
Тем не менее я не могу назвать другую профессиональную группу с таким высоким процентом несчастных, страдающих, больных знаменитостей.
Какое родительское сердце не похолодеет от ужаса, если сын или дочь объявляет о желании стать на тернистый путь словесности? Первая мысль отца или матери — спасти любимое чадо, остановить его, если удастся. Пусть будет барабанщиком, фокусником, кем угодно, только не литератором.
В некрологе на смерть своего доброго друга Ринга Ларднера Фицджеральд писал, что Ларднер перестал находить удовольствие в творчестве за десять лет до кончины. Ларднер считался юмористом, но пил он безбожно. Кстати, послушайте, что Фицджеральд говорит о писательстве: «Ты никогда не был удовлетворен нашим ремеслом».
По-моему, я уже говорил (говорил или нет, судорожно вспоминал Порху), что Курт Воннегут признавался в своей прозе, будто не раз чувствовал, как к нему подступает безумие, и публично поклялся, что бросает писать. По счастью, он пока не сдержал клятву, так сказать, освободился от нее, и я могу понять… (Порху мечтательно закатил глаза) и почти позавидовать ему.
Уильям Стайрон, со своей стороны, написал «Сникаю во мраке» — хорошо известную книгу о нервном кризисе. Однако и Воннегут, и Стайрон все еще с нами и продолжают активно работать — равно как и я, к слову сказать.
Но мы, все трое, понимаем и разделяем те горькие чувства, которые испытывает любой, глядя на литературу.
Нашему ремеслу сопутствует несколько неблагоприятных обстоятельств, которые, как я считаю, коренятся, первое, в самой природе художественного творчества; второе, в неприятных переживаниях до того, как человек взялся за перо; третье, в детской привычке мечтать о богатой счастливой жизни; четвертое и главное, в желании выразить себя, выделиться и преуспеть во всем, что вызовет восхищение родни, друзей, общества в целом, и писательство рисуется исполнением этого желания; и, наконец, четвертое — или я уже называл четвертое? Ну, не важно, пусть будет четвертое: в различных комбинациях этих обстоятельств или же в их совокупности.
Хороший пример — Ф. Скотт Фицджеральд. Ребенком, подростком, студентом — он постоянно мечтал выделиться, стать знаменитым футболистом, литератором, актером, кем угодно, лишь бы прославиться.
Он прославился как романист, когда ему было всего двадцать четыре года и он только что женился на красавице южанке. Прошло немного времени, и про него прокатилась дурная слава, что он заядлый алкоголик, непристойный шут и вечная обуза для друзей.
Или посмотрите на Уильяма Фолкнера. После Первой мировой войны он приезжает из Канады с английским стеком, в форме Королевских военно-воздушных сил, заказанной им у провинциального портного, и начинает травить о боевых вылетах. Хвастается, ходит петухом, недаром соседи припечатали его прозвищем «повеса без веса».
Конечно, мы знаем множество вдумчивых, погруженных в затаенные переживания, мечтательных молодых людей, которым и в голову не приходит браться за перо. Поэтому надо упомянуть еще об одном существенном моменте — о необходимости таланта, Божьего дара или хотя бы предрасположения, но скорее всего потребности преобразовать действительность в воображаемые события и ситуации и занести их на бумагу. Талант, по-моему, не является главной причиной того, что происходит впоследствии. Талант — как выхлопная труба, он позволяет выплеснуть наружу — по крайней мере на время — накопившуюся горечь или закипевшие страсти.
Далее, в жизни любого писателя возникают обстоятельства, которые неизбежно ведут к разочарованию, безысходности, отчаянию.
Это прежде всего сама работа, вечные сомнения в своей способности что-либо написать. Самый удачливый беллетрист пребывает сегодня в состоянии постоянной тревоги за свое положение. Что, если завтра его не похвалят, как хвалили вчера?
Затем, с первым литературным успехом, приходят новые сложности, которые серьезно сказываются на творческих биографиях тех, кого можно было бы назвать писателями отчаяния.
Что же происходит?
А происходит то, что первый ранний успех вселяет новые, чаще всего несбыточные надежды, а на деле рано или поздно приводит к меньшему успеху, к упадку популярности, к более взыскательной и требовательной критике, от которой никто не застрахован, и в итоге к ощущению неудачи, даже если твои достижения признаются.
Ничего удивительного: новый талант можно открыть лишь однажды, новая звезда на литературном небосклоне загорается только один раз.
Далее, деньги, точнее, убывающий доход. Даже при высоких гонорарах испытываешь ощущение, что тебе заплатили меньше, чем ты рассчитывал, и меньше, чем ты уже привык получать. Забавно и больно читать писательскую переписку, где значительную часть составляют просьбы о деньгах, иногда душераздирающие — вспомним письма Фицджеральда, умоляющего литературного агента или издателя дать ему взаймы, письма Джеймса Джойса, Конрада, даже Хемингуэя — с просьбой финансировать его очередной развод, вспомним наконец настоятельные требования Диккенса.
Третье, о чем хочу сказать — третье, я не ошибся? — перед пишущим постоянно маячит призрак, что он исписался, призрак истощения таланта и упадка сил. Никто из нас не хочет и не должен повторяться, и если возникает чувство, что ты уже писал что-то в этом роде, — тогда беда.
Четвертое — я, кажется, зациклился на четвертом, прошу прощения (Порху вторит сочувственному смеху), так вот, четвертое и последнее — это неминуемо подкрадывающаяся старость, слабость, замедленность реакций, нежелание строить честолюбивые планы, тем более если честолюбие давно удовлетворено. Преклонный возраст и все, что с ним связано, естественно, не относится к тем из названных мною, кто умер сравнительно молодым.
И наконец, самое последнее. Попробую задаться фрейдовским вопросом: что они… мы все… надеялись приобрести, когда им… нам… впервые засветила надежда стать писателем?
Что бы они… мы… ни надеялись приобрести, они… мы… не приобрели этого сполна, а то, что приобрели, было недолговечно. Дивные сокровенные желания не исполнились, несмотря на литературный успех. Сомнения, одиночество, боль, которые они… мы… пережили, остались при нас. Высокого положения и самоуважения, которые мы рассчитывали сохранить всю жизнь, на всю жизнь не хватило.
И, как это случается со всеми нами, с годами появляется чувство, что ты, твой характер, твоя личность не изменились с тех пор, как начинал, что ты — тот же самый человек, пусть ставший старше, мудрее, опытнее, но в остальном такой же, каким был, так же раним и так же нуждаешься в сочувствии.
Фицджеральд ликовал, читая хвалебные отзывы на своего «Великого Гэтсби», и пал духом, узнав, что книга расходится плохо.
Хемингуэй чувствовал себя на коне от грандиозного успеха «Колокола» и был убит уничтожающими рецензиями.
Кроме того, совершенно неожиданно для нас то тут, то там появляется новый талант, выходит новая книга, внимание критики и публики смещается в ее сторону. Луч прожектора перемещается на другого человека. Мы остаемся в тени, и тогда в душу закрадывается страшное подозрение, что ты вернулся туда, откуда начинал, и остался тем же самым человеком. Только старше.
У нас часто приводят рассказ Фицджеральда о том, как они встретились с Хемингуэем, когда тот был в зените славы, а он сам пребывал в безвестности. Хемингуэй изрекал прописные истины, как авторитет в области преуспеяния, а Фицджеральд — как авторитет в области неудачливости.
Ни Фицджеральд, ни кто другой не мог тогда предположить, что знатоку успеха Хемингуэю суждено впасть в глубочайшую депрессию и закончить жизнь самым неприглядным образом — размозжив себе голову ружейной пулей.
Готовясь к сегодняшней лекции, я случайно наткнулся на отличную книгу «Продолжая рассказ» отличного писателя Джона Барта. Ее герой-повествователь, который преподает в университете теорию и технику прозы, говорит: «Я рекомендую своим студентам читать биографии великих писателей и настоятельно советую не читать заключительные главы… не доходить до конца, до конца творческой биографии».
Почему он этого не советовал? По тем причинам, о которых я говорил. Чаще всего большие писатели плохо кончают, попадая… в литературу отчаяния.
И теперь первый вопрос, который вы мне зададите, как только я закончу: как обстоит дело со мной?
Отвечаю: пока нет, не дошел, слава Богу, до конца.
Потому что вы собрались здесь сегодня. Потому что пока есть такие люди, как вы, которые хотят послушать меня и расспросить о моей работе и обо всем прочем.
И — спасибо вам всем. Благодарю за внимание. Перейдем к вопросам и ответам.
Потом он со смешком вспоминал два вопроса. Первый был такой:
— Мистер Порху, вы пишете давно и, конечно, сталкивались со многими проблемами. Я тоже пишу, правда, недавно, вернее, пытаюсь писать. Мне интересно, что вы делаете, когда не пишется?
Порху ответил не колеблясь:
— Со мной такого не бывает!
Второй — такой:
— В ваших романах много секса. И ваши герои-мужчины часто рассуждают об этом. Вы-то сами часто думаете о сексе?
Порху не колебался:
— Каждый Божий день! Раз сто на дню! Не реже! Сто раз, каждый день!
Лекция закончилась смехом и аплодисментами. «Что они понимают, — бормотал себе под нос Порху. Он почувствовал болезненный приступ уныния и, сходя со сцены, весело помахал рукой. — Они подумали, что я шучу».
Полли была рада встретить Порху целым и невредимым. Он, возвратившись, тоже чувствовал облегчение. В холодильнике остывал стакан для его мартини.
— Лекция прошла отлично, — ответил он на ее вопрос.
— Значит, ты им понравился?
— Даже очень.
— Ты всегда нравился слушателям, правда?
— Похоже на то. У меня талант нравиться. Аудитория была хорошая, отзывчивая. Да и лекция мне самому понравилась. Надо будет ее записать, когда нечего будет делать. Может быть, даже опубликую. Все остались довольны, особенно я. Ну и, конечно, вручили чек.
Полли рассмеялась, глаза ее заблестели, щеки порозовели — в хорошем настроении она всегда была такой.
— Даже чек вручили?
— Тут же, на месте, как только кончил.
— Думаю, что это правильно. Нехорошо заставлять человека ждать.
— А человек считает дни и думает — а вдруг не придет?
— Я так беспокоилась, ведь твой самолет садился в самый дождь.
— Я и сам беспокоился, — признался Порху. — Но дорога из аэропорта была еще хуже. Таксист попался неудачный — какой-то фанатик, из правых. Пытался мне что-то рассказывать, а я сделал вид, что заснул, пока он не заткнулся. Потом, когда мы съехали с шоссе, он запутался в наших улочках и переулочках. Пришлось показывать ему дорогу. И туман был густой.
Он не сказал ей, что на большом приеме, устроенном после лекции, он игриво болтал с двумя бывшими выпускницами, теперь молоденькими дамами, годков по сорок с небольшим. Он познакомился с ними пятнадцать лет назад, когда они рискнули провести уик-энд в Нью-Йорке, вдали от мужей, а его попросили показать им город и особенно места, где собираются литераторы. Не сказал и о звонках, которые он сделал своим трем бывшим женщинам. Эти же двое давно развелись и, судя по всему, были вполне довольны своим положением. Ишь как оформились девочки, восхищенно думал он, и одеты по-модному и манеры что надо. Тогда, пятнадцать лет назад, обе посещали семинар по литературному творчеству и были в восторге от перспективы познакомиться с известными писателями и редакторами. Он повел их ужинать в одно хорошее местечко, где тусовалась издательская публика. Одна, более общительная, предпочла остаться в какой-то компании, другую же он привез к себе в мастерскую показать место, где он работает, и полюбоваться потрясающим видом ночного Гудзона и расстилающимися за ним залитыми светом далями Нью-Джерси.
— Вы, наверное, ничего не помните… — сказала она.
— Почему же, все помню, — живо возразил он.
— Предоставили мне самой решать.
— Какой чурбан! Очень некрасиво себя вел?
— Напротив, красиво, чересчур красиво. Как истинный джентльмен. Такой добрый, заботливый… словно папочка.
— Это похоже на меня. Так и должен поступать джентльмен.
— Вы еще сказали, что готовы отвезти меня в гостиницу, если я захочу, или оставить у себя на ночь.
— Конечно, помню. Вы решили уехать. Думаете, можно забыть такую интрижку?
— Я тогда до смерти испугалась, — призналась она с нервным смешком.
— Понимаю. — Ответный смешок.
— Я просто не знала, что делать. Я тогда ни с кем не целовалась, кроме мужа.
— Да-да, вы это сказали.
— Вы были первый, кто поцеловал меня на прощание. В такси, помните?
— Должен был обнять и поцеловать вас — иначе какой же я джентльмен? С моей стороны было бы некрасиво не сделать этого. Но дело в другом. Мы хорошо провели время в тот вечер, и нам было бы еще лучше вместе. Мне этого очень хотелось. Вам бы не понравилось, если бы мне не хотелось.
— Да, мне было приятно, очень приятно, хотя нервничала я страшно. А потом вы дали мне обещание, вернее, ручательство — помните?
— Я? Обещание? На меня не похоже.
— Да, я очень хорошо помню. Вы сказали, что, если я лягу с вами в постель, мы славно проведем время и я никогда об этом не пожалею. Если же не соглашусь, вы ручаетесь, что буду жалеть. И знаете что?
— Знаю, иначе вы бы не сказали.
— Я жалела.
— Естественно.
— Каждый раз жалела, когда вспоминала. И сейчас жалею, когда снова вижу вас и особенно когда слушала вашу лекцию. Вы неподражаемы.
Порху чувствовал себя на седьмом небе.
— Хотели бы снова испытать судьбу?
— Не знаю, — помедлив, ответила она и, покраснев, тихо добавила: — Может быть.
Он рассмеялся негромко, не выдавая радости.
— Увы, не поздно ли? — сказал он проникновенно, словно просил прощения, и в то же время стараясь, чтобы голос его звучал неубедительно. — Я, может быть, слишком стар и на многое не гожусь, но не прочь попробовать.
— Не такой уж вы старый, — рассмеялась она.
— Тогда в следующий раз, когда удастся. Хорошо?
Она помолчала, закусив губу, потом сказала то ли в шутку, то ли всерьез:
— Сейчас прикинем… Где вы остановились? Я могла бы отвезти вас в гостиницу… Выпили бы, поговорили.
— Жаль, но я договорился с профессором Лoy и с деканом, — солгал он, удивленный неожиданным приступом страха. — А утром сразу после завтрака они должны отвезти меня в аэропорт. Обменяемся адресами — на тот случай, если я приеду сюда или вы в Нью-Йорк.
Она поняла без слов, что он не хочет дать ей ни телефона, ни номера факса. Не похоже, чтобы он скоро снова приехал в Южную Каролину. Добравшись до гостиницы, он поклялся себе: если она приедет в Нью-Йорк, горы сворочу, лишь бы увидеть ее. Потом тут же поклялся, что не сделает этого, как бы сильно ни хотелось. Вероятно, ему еще не раз предстоит менять решения, находя для этого самые нелепые предлоги. Он клял себя за минутную слабость на чем свет стоит: «Порху, ты что, спятил? Кем ты себя считаешь? Семьдесят шесть скоро, а ты туда же. Пора, кажется, повзрослеть. Или так и будешь гоняться за каждой юбкой, если услышишь доброе слово?»
«Да, — сказал он себе, — буду…» Поздно меняться, и он был этому рад.
Он любил женщин, всегда любил, ему нравилось, как они одеваются и выглядят, нравился их запах, их голос и формы. Он знал многих женщин, в которых мог бы влюбиться хоть ненадолго, а времени оставалось все меньше и меньше. При благоприятных обстоятельствах он мог бы, не задумываясь, поддаться искушению, пусть рискуя быть застуканным и опасаясь скандала дома, зато от всей души и с чистой совестью.
Даже сознавая, напомнил он себе, что интрижка в его возрасте экономически неэффективна и он ни за что не допустит еще одного развода.
Особым бабьим чутьем Полли понимала состояние мужа. В ней заговорило женское начало, которое пробуждается, когда какая-нибудь дама в компании проявляет к нему повышенный интерес. Порху сидел, обняв ее за талию. Потом он потер большим пальцем краешек ее груди, и она тут же прильнула к нему долгим влажным поцелуем. Наверху, в спальне, без всякого побуждения с его стороны в приступе исступленной страсти Полли принялась проделывать то, от чего он постепенно отвыкал после первых дней, когда они были, по его любимому выражению, без ума друг от друга. Сейчас она была как та голландская проститутка, которую они наблюдали через окошко в амстердамском секс-шопе. В ту поездку она многое переняла у этой проститутки. Она продемонстрировала приемы массажа, которые он показал ей после посещения массажного кабинета в Бангкоке. Любовная игра длилась долго, потому что Порху и Полли никуда не спешили. Порху был наверху блаженства. Он с удовольствием поглаживал ее пышную попу, он вообще любил женское тело, любил чувствовать под рукой ее бедра, живот, грудь. Ему лучше спалось одному, но присутствие женщины рядом в постели доставляло ему наслаждение. Какая молодчина, даже лед заранее приготовила, подумал он засыпая. Он снова был влюблен — в свою жену.
В ПЕЧЕНКАХ СИДИТ
— Это что-то новое, — сказал доктор.
— Когда сидит в печенках? Я думал, это распространенное явление.
— Я такого в своей практике не встречал. Ты не падал, не ушибался?
— Нет, — сказал он. — Правда, на днях изрядно поворочался в постели. С собственной женой.
— Нет, на что-либо венерическое не похоже.
— Откуда быть венерическому? А на другой день словно что-то засело в печенках и побаливает.
— Странно. Вздутия вроде нет. А когда особенно чувствуется боль?
— Когда поворачиваюсь или нагибаюсь.
— Может быть, это мышечное?
— Раньше такого со мной никогда не было.
— М-да, плохо дело. Надо забираться внутрь и смотреть, что там.
— Как это — «забираться внутрь»? — испуганно спросил Порху.
— Существует масса способов. Например, лапароскопия. Тебе прокалывают брюшную стенку и опускают оптический прибор. Еще лучше сделать биопсию. Делается надрез, отсекается кусочек органа и — под микроскоп. Я устрою тебе прием к замечательному хирургу.
— К хирургу? Ты с ума сошел!
— Хирургическое вмешательство — самый быстрый и дешевый способ разобраться в заболевании. Можешь мне доверять.
— Сол, ты знаешь, как в Голливуде говорят «…твою мать»?
— Как?
— Можешь мне доверять.
— Спасибо, Джин, я запомню… Однако посмотри на вещи трезво. Зачем тратить время и деньги на сканирование, ангиографию и прочие методы наружного наблюдения? Если картинка что-то покажет, надо резать. Если не покажет, все равно резать, чтобы узнать, в чем там дело. Я запишу тебя к хирургу-специалисту.
— Не нужен мне твой хирург. На данный момент по крайней мере. Позволь мне поступить по-своему, если не возражаешь. Отдохну несколько деньков, а там посмотрим.
— Ну, если ты так настроен — валяй, — сказал доктор и продолжал с самым серьезным видом: — На мой взгляд, ты напрасно теряешь время. Рано или поздно все равно придется обращаться к хирургу. О'кей, будь по-твоему. А пока я пропишу тебе успокоительное и легкий глобулин. Постарайся некоторое время не спать на правом боку.
— Спасибо, Сол.
— Не за что. Дай мне знать, когда захочешь к хирургу. Они теперь нарасхват.
СВЕРХУ ДОНИЗУ
или
С головы до пят
(наброски)
Голова
Лоб — медный лоб, пулю в лоб.
Связь между «лоб» и «лобок».
Глаза — на лоб полезли, разбегаются, слипаются и т. д.
Нос — водить за…, держать по ветру, утереть…
Рот — не лезет в…, хлопот полон… См. также зубы.
Зубы — дать в зубы, язык за зубами.
Ухо — держать… востро, режет ухо.
Также хлопать ушами.
Туловище
Грудь — лучше груди, женские.
Бок — лежать на боку, выходить боком.
Спина — нож в…, спина ноет, гнуть…
Живот — надорвать…, худой живот без еды не живет.
Сердце — горячее, болит, доброе и т. д… Особо: сердце не камень.
Печень —? Печенка?
Почки — затруднительно. Разве что камни в…
Хороший оборот: набухли почки (на деревьях).
Рука — руку моет, длинная и т. д.
Низ
Зад(ница) — идти в…, старая…
Бедро — покачивала бедрами.
Член — дружок, ствол и т. д.
Кроме того — член комитета.
Яички — не яйца. Можно обыграть.
Нога — прищемить…, одной ногой в могиле.
Пятка — душа в пятки, засверкали пятки.
Nota bene: ахиллесова пята.
(Можно использовать! Кое-что вполне звучит).
Сюжет, выстраивай сюжет! Или хотя бы план, черт тебя подери!
УРОК АНАТОМИИ
Новый роман