Книга: Обезьяна приходит за своим черепом
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья

Глава вторая

Слова Ланэ о петле, затянувшейся вокруг шеи, имели свой особенный смысл.
Прежде всего надо сказать, что петля эта никак не должна быть понята как метафора.
Нет, была такая петля, и лежала она в нижнем ящике письменного стола, похожая на свернувшуюся ядовитую гадину. К ней и записка была приложена так, чтобы никаких сомнений насчёт её назначения не оставалось. Но опять-таки, чтобы вполне понять, что она обозначала, и то, что произошло дальше, надо начать издалека, с первых годов двадцатого столетия.
Именно в это время, окончив медицинский факультет Гейдельбергского университета, отец поступил судовым доктором на грузовой пароход голландского акционерного общества «Ван Суоотен и К0».
Случайно я знаю некоторые подробности.
Судно было вместимостью в шесть тысяч тонн, называлось «Афродита Пенорожденная», и это совсем не соответствовало ни его виду, ни его назначению.
Начать с того, что это было большое грязное корыто, годное только на слом и на получение страховой премии. Может, на это и рассчитывали его владельцы, посылая эту лохань в такие далёкие рейсы. Но судно не тонуло: на нём был старый, опытный капитан, сорок матросов да представитель фирмы, и все они никак не хотели расстаться с жизнью.
А жизнь была у них простая, ясная и не особенно тяжёлая.
Пристав к берегу, судно по целым неделям стояло на якоре и ожидало погрузки, а матросы пили джин, сходились с женщинами и резались в карты. Доктору нечего было делать с просмолёнными организмами этих морских бродяг.
С утра он брал палку, томик трагедий Сенеки, сачок для бабочек, вешал через плечо ботанизирку и уезжал на берег. Он увлекался в ту пору латинскими стихами, коллекцией экзотических бабочек и составлением гербария ядовитых растений. Его первой научной работой было исследование о растительных ядах Римской империи.
Вот в одну из этих прогулок он и натолкнулся на череп индонезского человека.
Я написал «на череп».
Это не совсем так.
Не череп он нашёл, а только часть черепного свода, бурую шершавую окаменелость, с первого взгляда даже не отличимую от валяющейся тут же гальки.
Отец после рассказывал, что он как будто сразу же понял всё гигантское значение своей находки.
Запыхавшись, он вбежал в каюту капитана и положил перед ним на стол эту бесценную окаменелость.
— Что это такое? — ошалело спросил капитан и потрогал было кость пальцами.
— Череп Адама! — ответил отец.
— Вот что, Леон, — сказал капитан и брезгливо отряхнул пальцы, выбросьте вы эту гадость за борт и не пейте натощак; вы ещё молодой человек, и не надо прививать себе дурные привычки.
Конечно, у меня есть все основания думать, что этот рассказ сильно стилизован, так же как рассказ о знаменитом ньютоновском яблоке или ванне Архимеда, но таким он вошёл во все научные биографии моего отца. Повторяю ещё раз — мой отец любил выражаться красиво, недаром любимым его автором был Сенека. На другой день отец привёз с берега обугленную от времени берцовую кость, коренной зуб и обломок затылочной части черепа. Дальше уже требовались основательные раскопки, и больше отец на это место не ездил. Вернувшись в Голландию, он сейчас же рассчитался с торговой фирмой «Суоотен и К°» и уехал на родину. Там у его отца, старого нотариуса города Нанта, было своё небольшое имение, и он засел в нём, обложившись книгами.
Усидчивость и трудолюбие его были просто невероятны.
За три месяца он исписал две тетради по пятьсот страниц каждая, начал было третью, но не кончил, бросил в корзину, где вместе с грязным бельём валялся Сенека, и уехал — сначала в Париж, а потом в Лондон.
Ещё год упорной, усидчивой и безмолвной работы в библиотеке Британского музея — и вот биография отца уже идёт крупным планом.
Доклад в Лондонском королевском обществе археологии и древней истории.
Статья в анналах Британского музея.
Другая статья, популярная, в воскресном номере «Таймс».
Ещё один доклад, публичный, в обществе любителей древности.
Отец любил рассказывать об этом вечере.
Зал переполнен публикой.
В первых рядах блестят голубые седины и розовые лысины знаменитых стариков. После двухчасового доклада к отцу подходит человек, чьё имя известно каждому школьнику. Он стар, но ещё прям и бодр, как крепкое столетнее дерево.
— Молодой коллега, — говорит он громко, так, что слышат все находящиеся в зале, — позвольте пожать вам руку. Вы сделали великое открытие. Вы пошли дальше Кювье. Он показал мне предка моей собаки, а вы сегодня отдёрнули завесу времени, и я увидел самого себя.
Три музея и два института четырёх различных стран спорят между собой за честь обладать этими бесценными останками. Год продолжается переписка, и наконец отец жертвует их в музей своего родного города. Там они покрываются лаком и заключаются в стеклянную раму. «Homo Indonesia Messonie», — гласит надпись на металлической таблице, и с этим именем гипотетический крестник моего отца, весь состоящий из одного зуба, берцовой кости и обломка черепа, входит в науку.
Но шум в газетах продолжается.
Так вот как выглядит наш предок!
Вот какое у него было обезьянье лицо, звериные, острые скулы, полусогнутое, очевидно, волосатое тело. Вот он, родоначальник всех Венер и Аполлонов! Полно, так ли всё это? Не напутал ли чего-нибудь этот шустрый судовой доктор? И вот на средства какой-то скучающей английской леди собирается на место находки новая экспедиция.
Фрахтуется специальный корабль, на его палубе сидят проворные геологи с молоточками в карманах, антропологи и специалисты по археологии и первобытному искусству.
Но чёрта с два! Ничего не обнаруживается в диллювиальных глинах. Холм пуст, и привезённые эолиты оказываются просто булыжниками. Огорчённая леди может их выбросить в помойное ведро.
А дальше?
Дальше создаётся институт первобытной культуры и палеантропологии.
Отец назначается его научным руководителем и первым директором.
Снова организуется экспедиция. Может быть, что-нибудь да выдаст земля, если её хорошенько попросить об этом.
Несчастный холм грызут со всех сторон!
Выкапываются какие-то сомнительные собачьи кости, но отец отрицательно качает головой. Нет, это не пойдёт: индонезский человек не занимался охотой, он не имел домашних животных. Да и вообще хватит! Хватит шума, газетных сплетен, научных статей и экспедиций! С него достаточно и того, что он сделал. Достаточно? Нет, это ещё не всё. Надо выжать из этой жёсткой костяной губки всё, что она имеет. Вот надо хотя бы получить гипсовый слепок с мозговой полости. Черепной свод сохранился хорошо значит, что-нибудь да должно получиться. Но ведь череп до краёв заполнен кремнезёмом, сросшимся с костью! Очищать его нельзя — он сейчас же превратится в известковую пыль! Каждое неосторожное прикосновение может быть гибельным. И вот отец совершает свой второй подвиг! Он покупает обыкновенную зубоврачебную бормашину, ставит её к себе в кабинет и начинает высверливать череп.
Он терпелив и неустанен.
Двадцать пять лет продолжается эта операция. Он не торопится, за день он делает всего несколько миллиметров. Поистине он похож на ту мифическую птицу, которая раз в столетие прилетает в горы, чтобы долбить гранитную скалу. Откуда-то об этом узнают газеты и юмористические журналы; фельетонисты не знают, как к этому следует отнестись, и на всякий случай начинают смеяться.
Отец не обращает внимания на это.
Он всё сверлит, сверлит, сверлит свой злосчастный череп.
Смеются?
А, пусть себе смеются!
Он сам улыбается, когда при нём говорят об этом. Но через двадцать пять лет в «Известиях института» появляются снимки слепков с мозговой полости индонезского человека. Становится возможным сделать ряд выводов о его интеллекте и психике, в частности решить вопрос, обладал ли он членораздельной речью.
Бормашина уже не нужна. Её стаскивают со второго этажа, где находится кабинет отца, и переносят в зубоврачебный кабинет какого-то благотворительного общества.
Иди с миром, старушка! Ты достаточно потрудилась на своём веку. Теперь ты будешь сверлить обыкновенные человеческие зубы.
Вот, собственно говоря, и всё, что касается индонезского человека.
Но, конечно, научная биография отца была много шире. Не надо представлять себе так, что он двадцать пять лет сидел в кабинете и жужжал на бормашине. Нет, конечно, у него были такие промежутки, когда он месяцами не поднимался на второй этаж института. Во время одного из них он женился (надо сказать, так же быстро и неожиданно, как когда-то сделался антропологом) и родил сына.
Летом он блуждал по Европе и Азии с группой студентов и землекопов, раскапывал устья древних рек, рылся в бытовых остатках палеолита и вслед за индонезским человеком откопал ещё двух или трёх его братьев. В его кабинете появилось ещё несколько человеческих разновидностей: новый тип неандертальца; какой-то богемский человек, близкий к расе кроманьонцев, но значительно более древний; европейский подвид синантропа и какие-то неясные костные фрагменты загадочной эпохи, реконструировать которые ему так и не пришлось.
Затем была проделана работа по восстановлению облика всех первобытных рас, открытых за тридцать лет работы института. На сохранившиеся лицевые части черепа наносились хрящи, фасции, мускулатура, кожа, потом всё это переносилось на бумагу, гипс или глину.
Это была трудная работа, которую художники проделывали не только костью и резцом, но и какими-то специальными измерительными приборами.
Человеческое лицо рассчитывалось и размерялось, как архитектурный чертёж. Оно было разложено на столбики цифр, пропорций и измерений.
В конце десятого года работы сад института украсился галереей страшных обезьяньих харь, которым, верно, позавидовал бы и строитель собора Парижской Богоматери.
Последние пять лет отец сидел в кабинете и писал книгу, в которой был подытожен сорокалетний опыт его исследований.
Когда вышел шестой выпуск второго тома, Оксфордский университет преподнёс отцу докторскую мантию.
После выхода третьего тома его выбрали в члены Академии наук СССР.
Книга называлась «История раннего палеолита в свете антропологии (к вопросу об единстве происхождения современных человеческих рас)». Книга имела мировой успех, и в 1933 году один экземпляр её был сожжён в Берлине.
Узнав об этом, отец потёр руки и продекламировал:
Я не бежал, я не отвёл глаза
От пасти окровавленного гада
И от земли, усеянной костями
Вокруг его пустынного жилья.

Но костёр в Берлине не был ещё исчерпывающим ответом.
Чудовище выжидало и собиралось с мыслями.
В следующем году, в журнале «Фольк унд расе», появилась статья некоего Кенига «О чёрном кабинете профессора Мезонье, или Чудеса френологии». Автор её уже был достаточно известен отцу по другим статьям в том же журнале. Все они касались вопросов расы и крови, и пока позиция отца не была ещё вполне ясна (а ясна она стала только после выхода его последней книги), его имя не появлялось иначе, как в сопровождении эпитетов: «уважаемый», «высокочтимый» и «многоучёный». Кениг любил двухсложные, гомеровские эпитеты и щедро награждал ими отца.
Но, читая его статьи, отец качал головой и хмурился.
Кенигу никак нельзя было отказать в ловкости и в каком-то странном, изощрённом таланте искажать всё, до чего он дотрагивался. Под его пером лгало всё. Цитаты, которые он приводил в невероятном количестве, часто даже не извращая их, — для этого ему достаточно было просто отсечь начало или конец фразы — цифры, статистические данные. Он брал отдельные куски текста из разных мест, сталкивал их, пересыпал восклицательными и вопросительными знаками, и вот они превращались в абракадабру, бессмыслицу, начинали противоречить друг другу. А мысли-то были правильные и хорошие.
У Кенига Гёте становился расистом, Клейст приветствовал Гитлера, Рудольф Вирхов говорил о пользе стерилизации.
В тот год на книжном рынке Европы усиленно шёл Чехов. Кениг добрался до него, выписал монолог фон Корена из «Дуэли» и поместил его в статье «Великий русский новеллист об охране чести и крови нации». Дураки читали и разевали рты.
Пока это были довольно невинные упражнения, рассчитанные не так на человеческую глупость, как на примитивное невежество. Но вот в одной из своих статей Кениг назвал себя учеником и продолжателем высокочтимого, высокоавторитетного профессора Мезонье. В этой же статье, несколькими страницами ниже, он уже прямо заявлял о своей многолетней работе в стенах института. Это озадачило отца.
И статья была наглая, и никакого Кенига отец не помнил.
Он написал ответ, в котором с достаточной ясностью высказал свой взгляд на упражнения Кенига, а главное, выяснил позицию института по отношению к журналу и к расовой теории вообще.
Ответ был помещён в очередном томе трудов института.
Кениг в то время перчатку не поднял, и на этом дело пока и кончилось.
Отец уже стал забывать об этом инциденте, когда появилась новая статья Кенига.
Тон её был ещё сдержанный: пышные гомеровские эпитеты ещё не исчезли окончательно, но наряду с ними появились другие. Профессор Мезонье, не переставая быть высокоученым и высокоавторитетным, становится хитроумно изобретательным, а под конец и просто ловким. «Мы бы не желали употребить другое слово», — замечал автор статьи. Но если тон статьи ещё допускал толкования, то самая суть её была вполне ясна и определённа.
Кениг ставил под вопрос всю научную работу института.
Рассуждал он примерно таким образом.
Как известно, огромное значение имеют не только самые находки, но и то, где, кем, когда и при каких обстоятельствах они были найдены.
И он повторил ещё раз — где, когда и кем?
Ведь дело-то обстоит так.
Вот демонстрируется какой-то и чей-то череп. Профессор Мезонье говорит: «Этот череп принадлежит человеку вымершей расы, жившей, ну, скажем, в конце вюрмского обледенения». Отлично! Учитель сказал, и всем остаётся только верить. Ну, а если это всё-таки не так, если совсем не на такой глубине и не в тех геологических слоях найден череп и несчастный носитель его умер всего сто или двести лет тому назад? Что остаётся тогда от всех учёных построений хитроумного профессора? За доводы профессора, однако, говорят как будто сами его находки.
Ведь галерея антропоидов всё-таки украшает его институт, а вид их говорит сам за себя. Хорошо! Но тут он задаёт такой вопрос: учёл ли высокочтимый учёный те изменения, которые претерпевает полая человеческая кость под давлением огромных земляных масс? Неужели приходится повторять великому антропологу, что кость не камень, не бронза, даже не затвердевшая глина, а податливая, пластическая масса, пропитанная кальциевыми солями, и под влиянием огромной тяжести она может менять свою форму? К тому же окончательное окостенение черепного свода оканчивается очень поздно, оно может быть и вообще не полным: под влиянием некоторых болезненных процессов наступает иногда так называемая декальцинация организма, то есть размягчение кости.
Как же не учесть всего этого при объективном исследовании!
Кто, например, не только из анатомов, но и просто из образованных людей не знает, какой мягкостью отличается череп Тургенева, — а ведь он умер в очень преклонном возрасте.
Предположим теперь, что этот череп попал бы сначала под равномерно-медленное давление земляной массы, а потом, эдак лет через сто, очутился в руках изобретательного профессора. Какой бы страшный облик придал тогда этот ловкий учёный («мы бы не желали применять другое слово», — оговаривался Кениг) великому писателю!
Здесь стоит вопрос только о добросовестном заблуждении. Но если продолжать мысль, то позволительно спросить: а что же будет с черепом, специально обработанным с целью удалить полностью или частично кальциевые соли? Ведь тогда и года хватит для получения любых результатов!
О, он не ставит точки над «и», он ничего не утверждает, он только предполагает и спрашивает. Он просто считает, что работы института нуждаются в проверке.
А что при такой проверке могут получиться самые неожиданные результаты, он скоро попытается доказать.
И вот в следующем же номере журнала появилась целая серия снимков с «Коллекции доктора Кенига».
Чего тут только не было!
Черепа — удлинённые, как тыквы, круглые, как арбуз, сплющенные с боков. Какие звериные облики должны были иметь их обладатели, если бы они оделись кожей и плотью!
В сопроводительной статье, очень короткой, впрочем, доктор Кениг писал, что он не требует лавров профессора Мезонье, а только доказывает ему, что и он мог бы их иметь, если бы захотел. Что же касается нападок профессора на истинную науку и на великий принцип чистоты крови, который так не нравится профессору, то он очень советует ему прочесть две хорошие книги — «Моя борьба» Гитлера и «Миф XX века» Розенберга.
И отец поднял перчатку.
Он опять поднялся на второй этаж, в свой кабинет, уже давно освобождённый от бормашины, и через месяц в Париже и Лондоне вышла его книга «Моя борьба с мифом XX века».
Вот тогда-то ему и прислали эту петлю.
Сопроводительное письмо, приложенное к ней, было немногословно:
«На ней повесит вас первый немецкий офицер, перешедший с нашими войсками через границу».
Вместо подписи стояли крючок, точка и клякса.
Теперь этот офицер пришёл в ждал отца в кабинете.
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья