Эпилог
На этом бы мне и кончить свои записки, но вот что случилось неделю назад.
В понедельник, после обычного недельного профессорского обхода, ко мне подошла ясно улыбающаяся, подтянутая и оживлённая сестра (не помню, писал ли я, что больница, где я нахожусь, частная, довольно дорогая, и поэтому сёстры здесь тоже особые), ткнула острым розовым ноготком в смятый угол подушки и, ласково наклонившись надо мной, спросила, не скучаю ли я, не хочу ли принять внеочередного посетителя.
Нужно заметить, порядок нашего отделения очень строг именно в этом пункте. В больнице допускалось многое. Так, больной, если у него водились деньги, мог перебраться в отдельную палату с балконом в сад, мог, конечно, с разрешения лечащего врача, нанять даже специальную сестру. Но и такому больному, если он лежал в нашем, то есть послеоперационном, отделении, свидания разрешались только дважды в неделю.
— Невозможно, невозможно! — отвечал на все просьбы главный врач больницы. — Таковы наши правила. В этой больнице никаких привилегий ни для кого не существует.
И был так невозмутимо строг, что, кажется, и сам верил в это. Но он-то, может, и верил, а я-то ему нет, поэтому первое, что мне пришло в голову, — это какую ещё новую пакость готовит мне прокуратура?
— Да кто он такой? Что ему нужно? — спросил я почти грубо. Не успела ещё сестра мне ответить, как дверь палаты как-то по-особому широко и парадно распахнулась — именно не открылась, а распахнулась, — и, сопровождаемый хирургом, вошёл в белом шёлковом халате, щегольски наброшенном на плечи, королевский прокурор.
Признаюсь, при виде его превосходительства я так обомлел, что даже не встал, а только откинулся на подушки, да и он, посмотрев на меня, смешался. Так с десяток секунд мы смотрели во все глаза друг на друга, не зная, с чего начать, но тут я сделал какое-то случайное движение рукой и всё сразу пришло в движение и разрешилось.
— Лежите, лежите! — очень натурально всполошился он и бросился ко мне. — Лежите, пожалуйста! Ведь вам же нельзя двигаться? Что вы?!
От резкого движения халат соскользнул с его плеча, и я увидел, что под мышкой он держит квадратный чёрный портфель величиной с книгу среднего формата. Это мне не понравилось больше всего.
— Не вставайте, я сяду рядом, — сказал прокурор. Как из-под земли бесшумно подкатили кресло, кожаное, докторское, из кабинета главного врача. — Ну а выглядите-то вы совершенным молодцом! — продолжал он, усаживаясь. А? Профессор?
Хирург, высокий старик с военной выправкой, похожий на бульдога, молодецки гаркнул что-то в жёлтые, прокуренные усы, но прокурор уже перестал его замечать.
— Температура? — спросил он меня.
Не успел я ответить, как профессор снял со спинки кровати дощечку с температурной кривой и подал прокурору. Тот посмотрел и омрачился.
— Всё-таки ещё тридцать семь и пять?.. И вот даже тридцать восемь? — спросил он капризно. — Что же это такое, доктор?
— Процесс ещё не закончился вполне, — ласково наклонился над ним хирург. — Вот эти две вершинки — та и эта — как раз и связаны с тем, что в эти дни отходили секвестры.
— Секвестры? Ах, секвестры! — обрадовался прокурор. Опять поймал халат двумя пальцами где-то на предплечье. — Вот у меня тоже весь сорок пятый год отходили секвестры. А на костылях вы ещё не ходите, коллега?
Ему опять что-то ответили, я не слышал, что. Я глядел на его спокойное, замкнутое и ласковое лицо, лицо жёсткого и отлично воспитанного человека, на небольшой кожаный портфельчик на коленях, в котором скрывалось для меня что-то очень неожиданное и неприятное, и старался понять: что же это такое? Министр ли юстиции подал в отставку? Верховный ли суд возвратил обратно мой обвинительный акт? Победили ли левые на муниципальных выборах? Одним словом, какой бес принёс его сюда? Тут я увидел, что мой посетитель уже держит конверт и прикидывает на свет одну за другой чёрные рентгеновские плёнки — всё это очень ловко, изящно и быстро, хорошо отработанным жестом опытного игрока в покер.
И тут я наконец овладел собой и сказал:
— И при вашей загруженности, ваше превосходительство! ..
И только я произнёс это, как они так на меня и уставились. Потом прокурор швырнул на стол всю кипу снимков и приказал:
— Доктор, вы бы не возражали... минут на десять?..
И сразу же нас в палате осталось двое.
Тогда я скинул одеяло, сел на кровати и посмотрел на прокурора. Он поймал мой взгляд и косо улыбнулся.
— Моему коллеге так не терпится узнать, в чём дело? — спросил он ласково и недовольно.
— Очень! — сознался я.
С полминуты мы молча смотрели друг на друга, потом он резко отвёл взгляд и встал.
— Тогда, к вашему сведению, как юристу, — сказал он очень холодно, снимая без церемоний халат и вешая его на спинку кресла. — Мы аккуратно получаем сведения о здоровье всех тех, кто числится за нами, но по болезни не может участвовать в судебном разбирательстве его дела. Но... — он усмехнулся. — Я, конечно, не рискнул бы к вам сунуться просто так... — Тут он опять сел и взглянул мне прямо в глаза. — Но прежде всего — газеты-то вы читаете?
Я кивнул.
— И, надо полагать, не только одни газеты, но и «Вестники министерства юстиции»?
Я опять кивнул.
— И, следовательно, знаете, что сейчас предстоит большой процесс национальной компартии? Очень хорошо! Тогда читайте.
Он бесшумно распахнул портфель и вынул два сложенных вдвое листа отличнейшего бристольского картона с золотым обрезом. Под штампом и эмблемой стоял чёткий машинописный шрифт:
«Высокий Сенат!
В дополнение и уточнение наших предыдущих ходатайств о рассмотрении совместимости деятельности коммунистической партии с конституционными началами нашей страны, ходатайствуем дополнительно о том, чтобы на тех же заседаниях были подвергнуты суждению Сената следующие частные вопросы:
а) Вопрос о судьбе посмертного труда проф. Л. Мезонье: насколько будет признано и доказано, что покойный учёный действительно работал над такой рукописью перед смертью.
б) Вопрос о том, можно ли признать таким предсмертным трудом профессора книгу „Расы и расизм. Некоторые итоги сорокалетнего изучения человека“, вышедшую недавно в Москве на русском языке и подписанную именем покойного учёного.
Если же названный труд будет признан действительно принадлежащим перу покойного директора Института предыстории, то и
в) вопрос о том, какими каналами, для какой цели и кем именно книга, написанная в нашей стране и нашим учёным, была переправлена за границу и вышла в стране коммунистического лагеря, а также
д) вопрос о том, может ли быть доказано документами, свидетельскими показаниями или любым иным путём, что нелегальная переправка рукописи через границу является осуществлением воли покойного и была произведена лицом, специально на то уполномоченным.
В свою очередь мы в связи с этим же желаем и обязуемся доказать Высокому Сенату, что:
1. Если книга „Расы и расизм“ в своей основе действительно принадлежит перу проф. Л. Мезонье, то ряд страниц, абзацев и подглав этой книги, вышедшей в Москве, во всяком случае являются открытой коммунистической интерполяцией, ничего общего ни с наукой, ни с действительными взглядами покойного учёного не имеющей.
2. Все вышеназванные действия совершены коммунистами с явно пропагандистскими целями.
3. Они являются по своей юридической природе преступными и полностью подпадают под следующие параграфы „Закона об охране конституции“ (следовали эти параграфы).
Исходя из сказанного и перечисленного, мы ходатайствуем о том, чтоб все материалы, как представленные при настоящем отношении, так и те, которые будут или могут быть найдены и представлены в дальнейшем, были рассмотрены и взвешены на тех же заседаниях Высокого Сената, на которых будет решаться вопрос о конституционности коммунистической партии нашей страны и о терпимости её в рамках легальности — как частный аспект этого же вопроса.
При этом прилагаются:
1. Акты научной экспертизы (на 124-х листах).
2. Свидетельские показания по всем перечисленным пунктам (на 60 листах).
3. Совместный меморандум о лицах, по мнению истцов, виновных в похищении рукописи и интерполяциях.
Министр юстиции (пустое место вместо подписи)
Министр внутренних дел (то же)
Министр полиции (то же)
Начальник управления по охране конституции (то же)».
Я дважды, совершенно не щадя терпения прокурора (а он даже взглянул на часы), прочёл эту бумагу и поэтому передаю её содержание почти буквально.
— Но тут ещё должен быть меморандум, — сказал я. — Где он?
Прокурор взял у меня из рук лист, аккуратно сложил, спрятал, замкнул портфель и ответил очень простодушно:
— Да ведь я, дорогой коллега, и эти-то бумаги не имел права вам показывать.
— Ну, это-то само собой, — ответил я и снова лёг. — Конечно, не могли. Но ведь не могли, а показали! Значит, что-то имели в виду. Так вот, что именно?
Зрачки прокурора всё сужались и сужались, пока не стали маленькими и пронзительными, как два чёрных мебельных гвоздика, он даже сделал какое-то резкое движение, чтоб встать, но только выпрямился в кресле и положил руку с дрожащими пальцами на подлокотник.
— Ну, точно в плохом агитационном романе, — сказал он с сухим смешком. — Нет, дорогой коллега, будьте совершенно спокойны. Хотя я и пришёл к вам частным образом, но отлично понимаю, с кем я имею дело. Да и обвинение, которое мы поддерживаем против вас, — он махнул рукой, — разве оно годится для шантажа? Нет, дело совсем в другом: эта бумага должна получить визу королевской прокуратуры, а для меня не всё в ней ясно. Хотя должен сразу же сказать: вся эта история с исчезновением рукописи и появлением её в Москве очень неприятна и подозрительна.
Он подождал моего ответа и, не дождавшись его, продолжал всё громче и воодушевленнее:
— Да, и подозрительна и неприятна. Ну-с, просмотрел я и труд вашего батюшки. Нам его перевели. Конечно, для суждения о нём в полном объёме моего юридического образования совершенно недостаточно, но одно-то мне ясно: три министра правы! На этот раз, к сожалению, уж правы: те страницы и абзацы, которые цитирует меморандум, безусловно льют воду на коммунистическую мельницу. Это уж никак не разоблачение немецких расистов, а простой призыв к ножу. К алжирским и марокканским событиям, если вам угодно. Об этом уж никакого спора быть не может!
Он замолчал, опять ожидая моих возражений, но я лежал и слушал.
— И тут я должен согласиться с авторами меморандума, — продолжал он, раздражаясь всё больше и больше. — В этой книге с профессором происходит какая-то невероятно странная трансформация, просто какое-то спиритическое раздвоение личности. Вот читаю одну страницу, вторую, третью, страница за страницей идёт строгая научная проза: даты открытия, фамилии учёных, латинская номенклатура — и вдруг ни с того ни с сего — бац! — учёный влез на стол и заговорил языком партийного работника. Позвольте! Почему? Откуда? Как? Когда и где профессор говорил так? Мы ведь с вашим батюшкой тоже прожили бок о бок не один десяток лет, слышали его и на лекциях, и на торжественных актах, и в муниципалитете, значит, достаточно знаем его голос. Это для нас никак не человек с улицы, так откуда же нашло на него такое наваждение, мы хотим это знать!
Я лежал, закрыв глаза рукой, но то, что прокурор не сводит глаз с моего лица, мучило меня, и я, кажется, сделал непроизвольную гримасу.
— Вот я вижу, вам неприятно меня слушать, — подхватил прокурор, — вы, конечно, держитесь совсем другого мнения.
— Да нет, говорите! Говорите! — попросил я. — Я молчу потому, что мне хочется собраться с мыслями.
— Ну, так что же, собственно, ещё говорить! — солидно вздохнул прокурор. — Всякое, конечно, бывает на свете. Был Савл — стал Павел, и такой случай описан в Святом Писании, но мы-то, юристы, сухари, пошляки, смотрим на все эти метафоры совсем с другой стороны. Истина всегда проста и ясна, а здесь всё и сложно и запутано. В самом деле книга — толстая, очень учёная и — что уж тут говорить! — отлично написанная книга, на которой красуется фамилия вашего батюшки, пролетела по воздуху тысячи вёрст и вышла в свет при обстоятельствах, исключающих всякую возможность проверки её достоверности. Это первое, что я знаю о ней. Второе — ещё более для меня тёмное: эта книга вышла в стране...
Тут я, кажется, по-настоящему напугал и ошеломил моего высокого посетителя — вдруг открыл глаза, сел на кровати и спокойно окончил:
— В стране, спасшей мир. — И так как он смотрел на меня баран бараном, я засмеялся и объяснил: — Ну, я говорю: книга моего отца вышла в стране, спасшей мир. Не бойтесь, это не агитация, я просто цитирую моего коллегу королевского прокурора. Это он как-то сказал: «Россия снова спасла мир своей кровью». Это же из вашей речи в сорок пятом году.
Удар пришёлся в лицо. Его превосходительство даже слегка перекосился, как от полновесной пощёчины. Но когда он заговорил снова, голос его был уже опять спокоен и размерен.
— Если мне только будет позволено дать вам совет на будущее, — сказал он, улыбаясь одной щекой, — я горячо рекомендую вам не подходить к пятьдесят пятому году с мерками сорок пятого. Все ваши неприятности именно отсюда и идут.
— Так же, как и все чины вашего превосходительства от прямо противоположного, — почтительно улыбнулся я. — Что спорить? Редкий талант забывать старое добро и не видеть новое зло — ваше ведомство довело до абсолютного совершенства.
Он вскочил так бурно, что я думал — сейчас он меня ударит. Настоящее, не наигранное негодование было написано на его холёном лице.
— Моё прошлое, дорогой коллега, раз вы уж обладаете такой прекрасной памятью, — сказал он каким-то каркающим голосом, — хорошо известно всем! Оно — лагерь уничтожения. Прошу помнить: я — «болотный солдат», но в сорок червертом году меня и там арестовали. А в зондерлагере, куда меня отправили, мне надели солдатские сапоги из синтетического каучука и двенадцать часов в сутки заставляли ходить по жидкой грязи. Ещё неделя — и меня спалили бы в крематории!
Я усмехнулся. Всё это — зондерлагерь, резиновые сапоги, грязь, крематорий — были полной правдой. В сорок четвёртом году его превосходительство действительно в течение двух месяцев месил грязь, и его подгоняли плёткой в лагере ведомства доктора Лея. Потом прокурор выбился из сил (сопротивляться у этих господ мужества на хватает — они будут топтаться, пока не сдохнут), и его действительно без всяких слов превратили бы в кучку костяной муки да в горсть пуговиц, но тут подоспел Крыжевич со своим отрядом (а в ту пору гитлеровцы уже трещали по всем швам), перебил охрану и увёл в горы заключённых. Его превосходительство стащили туда на носилках. Вот почему в сорок пятом году у него отходили секвестры. Но я не напомнил ему обо всём этом, а только спросил:
— И поэтому вы неделю тому назад подписали ордер на арест того командира партизанского отряда, который вырвал вас уже из крематория?
Он хотел что-то сказать, но только открыл, закрыл рот и беспомощно посмотрел на меня.
— Ну, ну! — крикнул я ему. — Говорите, говорите! У вас есть что возразить?
Но он молчал.
— Нечего вам возразить! — сказал я тихо и горько, так и не дождавшись его ответа. — Всё, всё забыли. Забыли своё героическое прошлое, забыли преступное прошлое Гарднера! Забыли того, кто вас предал. Забыли того, кто вас спас! Ну, хорошо, это ваше дело, но от меня-то чего вы хотите, отец сенатор, ваше превосходительство? Бумаги отца? Чёрта с два я вам их отдам!
Тут королевский прокурор снова обрёл дар речи и сказал:
— Ну, вы же понимаете, в таком тоне нам разговаривать бесполезно.
— Как будто? А зачем же вы пришли, если не за этим? — крикнул я. Видите, как всё просто у вас получается. Бумаги я спалю — вы как-то пронюхали, что в Россию пошла машинопись, а не автограф, — потом назову лиц, спасших рукопись от уничтожения, и ваш Высокий Сенат осудит этих людей за измену. Только, ради всех святых, кому измена-то? Гестаповцам? Вам? Миру, который, по вашим словам, отстояли своей кровью эти люди? Ради всех дьяволов, раз вы уже не верите в Бога, измена-то, измена-то кому?
Он что-то говорил, пожимая плечами и презрительно улыбаясь, но я уже и не слушал, да и просто не слышал его. Меня снова захлёстывало то высокое и восторженное негодование, от которого сразу всё становится на своё место и делается легко дышать, и только одно чувство наполняло меня всего в эту минуту, как, оказывается, я мало понимал всю жизнь! Как позорно мало стоил! Почему, — спрашивают меня три министра, — мой отец перед смертью вдруг заговорил как коммунист? В самом деле — почему? Да на меня только два месяца как сыплются их ослиные удары, и жизни моей ровно ничего не грозит, а разве я сейчас такой, каким был до этого? Разве прежние у меня глаза, когда я смотрю на них? Прежние слова, когда говорю с ними? Прежние мысли, когда я думаю о них? Эх, прокурор, королевский прокурор, ничего вы всё-таки не понимаете!
Кажется, я сказал нечто подобное, потому что он встал с кресла и взял портфель под мышку.
— Ну, хватит, — сказал он, — будем говорить в иной обстановке! Мне с вами не договориться.
Я ничего не ответил.
А он дошёл до двери и вдруг повернулся ко мне.
— Ганс, перестаньте, — сказал он вдруг мирно. — Ну, что вы в самом деле? Стоит ли?
— А что, не стоит? — спросил я и махнул рукой. — В самом деле, наверное, не стоит. Вот только что будет со мной, я не особенно понимаю. Ну, да что-нибудь будет... Дайте-ка мне папиросу. Я знаю, у вас крепкие.
— Да ведь курить-то вам, наверное, нельзя, — уныло ответил прокурор, но снова подошёл ко мне, сел и достал портсигар. — Что доктор-то мне скажет? Меня ведь предупредили...
После этого мы с минуту курили молча.
Потом он встал, накинул на плечи халат и протянул мне руку. Я её пожал.
— Ну, и на прощание, — сказал он бодро, — я вам дам благой совет, не как прокурор, а как ваш товарищ. Будьте вы посмирнее! Ваше дело ни гроша не стоит, а вы так его раздуете, что сгорите, как моль.
— Да нет, ваше превосходительство, — ответил я мирно, — что уж мне тут советовать? Посоветуйте Сабо, чтобы она другой раз лучше выбирала мишень. На что я ей? На мне она карьеру не построит... А вот прийти на приём, скажем, к вашему превосходительству, закутавшись в плед... да и бахнуть вам в лоб, чтоб мозги полетели! Вот это дело!..
Его так и смело с места.
— Чёрт знает, что вы себе позволяете! — крикнул он и ударил кулаком по креслу. — Вы в самом деле, наверно... — он раздражённо щёлкнул себя по лбу. — Да я вас под суд отдам!
И он почти выбежал в коридор.
А дня через три ко мне в больницу явился Ланэ.
Он пришёл в то время, когда я после обхода задремал у открытого окна в сад. Просто я вдруг проснулся и увидел, что он стоит и трогает моё плечо. Я поглядел на него, увидел утомлённое, скорбное лицо, печальный взгляд, сиреневые, медлительные веки, и хотя он, видимо, желал казаться бодрым, весёлым и добродушно-ворчливым, но с первого же взгляда я понял, что пришёл-то он совсем с другим, и, конечно, не ошибся.
— Вы воюете с ветряными мельницами, Ганс? — спросил он печально и ворчливо. — Валяйте, валяйте. Что сейчас не хватает нашей стране, это — Дон Кихота.
Я смолчал.
— Вот одна мельница сломала вам ногу, а вам всё мало. Хотя прокурор и грозит вас привлечь ещё и за клевету и этого сейчас никак не докажешь, но я имею все основания считать, что эту сумасшедшую выпустили специально для того, чтобы она произвела что-то экстраординарное, вроде вот этого выстрела. То есть не то что её специально готовили именно для выстрела в вас, но что-то подобное она должна была им выполнить. А девчонку вы знаете: избалованная, изверченная, а может быть, и в самом деле сумасшедшая дрянь, которая только ждала случая, чтобы вырваться и явить себя свету в полном блеске. Поэтому, когда её выпустили и сказали: «Иди, спасай мир!» — она пошла, ни о чём больше не думая.
Он говорил возбуждённо и горячо. Видимо, всё то, что произошло, действительно задевало его за живое, и я понимал почему. Поджигатели войны — это равнодушные, солидные, а часто даже усталые люди. Они работают энергично или вяло, медленно или быстро, веруя или — это гораздо чаще ровно ни во что не веря, но без одержимых им ровно ничего не сделать. Им надо иметь свою Шарлотту Корде или, на худой случай, хотя бы своего Ван дер Люббе — сумасшедшего, обуреваемого всеми бесами разрушения, ненависти, страха или истеричной любви, — за торгашами-то ведь никто не пойдёт, — и вот они по всему миру ищут этих несчастных, ибо безумные необходимы им, как фитиль у пороховой бочки.
Я спросил:
— И она выступит свидетельницей на моём процессе?
Он пожал одним плечом:
— Возможно. Что же, в конце концов, и это возможно. Но вот вопрос: нужно ли допускать до процесса? Сейчас вас осудят почти наверняка, а через год эта история будет забыта настолько плотно, что вы сможете вернуться и даже станете героем дня. Уверяю вас, надо подождать! Вот!
И тут он полез в карман и вынул билет до Парижа на самолёт. Он говорил про этот билет долго, многословно, очень убедительно и под конец уже, явно сердясь на мою глупую молчаливую несговорчивость, прибавил:
— И, наконец, дело не только в вас одном. Если вас не будет здесь, мы месяца через три поднимем шум и добьёмся ликвидации постановления прокуратуры. Но представьте, что будет, если вас осудят за клевету в печати и за подстрекательство к убийству. Вычислите, сколько это будет стоить нашей газете! А ведь вы её не хотите губить, правда?
Но я ещё не всё уяснил себе и поэтому спросил:
— Но ведь мне не разрешено спускаться даже в сад, так как же я выйду из больницы?
Он слегка поморщился («Что за дурная манера уточнять всё до последней запятой!») и недовольно ответил:
— Не делайте из себя слишком большой птицы, Ганс. Не такой уж вы крупный государственный преступник, да, кроме того, и королевский прокурор ваш добрый приятель. Ну же?
И он твёрдо положил портмоне на мою подушку.
— С богом, желаю приятной поездки!
Потом вдруг выхватил часы, посмотрел на них и сказал:
— И надо торопиться. Самолёт вылетает через час. Сестра вас проводит в сад, и там наш секретарь даст вам пальто и ботинки.
— Значит, королевский прокурор уже не только мой, но и ваш добрый знакомый? — спросил я, не двигаясь.
Наверное, в моём голосе пробивались какие-то особые интонации или шеф вообще привык не доверять моему настроению, но только он вдруг очень встревожился, слез с кресла и сел прямо на край моей кровати.
— Ганс, Ганс, вот я вижу, вы опять стали мудрить, — сказал он почти умоляюще. — Ради бога, не надо! Ничего хорошего вы своим осуждением не достигнете, только погубите газету — вот и всё. Хоть в этом-то мне поверьте! — Он схватил меня за руку. — Вы знаете, я не болтун и всегда точно знаю, о чём говорю. Вчера мне сообщили, что уже даны указания о подборе соответствующих судебных прецедентов для составления нового закона о печати. Что, не верите? Да тот же самый адвокат Гарднера и составляет его. Неужели не понимаете, что вы просто погубите газету, если дадите себя осудить? Вам надо уехать — вот и всё!
Но я остался в больнице, хотя возможно, что шеф мой и был прав. Может быть, газету закроют после суда и моего осуждения. Ну и дьявол с ней, с этой газеткой, как и с моим шефом, как и с королевским прокурором, как и с той безумной, которая сидит сейчас в психиатрической больнице и опять лихорадочно читает газеты, подыскивая себе по ним новую жертву! Ведь она отлично знает, что её опять скоро выпустят. Я остался ещё потому, что, мне кажется, моё осуждение раскроет кому-то глаза. Я остался потому, что всё происходящее в мире и в моей маленькой стране как части этого мира толкает меня на серьёзнейшие размышления и вот уже мне некуда от них скрыться. Моё сегодня так похоже на моё вчера, что, познав его, я уже не сомневаюсь в том, каким будет мой завтрашний день. Я уже пережил этот завтрашний день сопливым мальчишкой и сыт им по горло. Но тогда мне было легче, потому что я ровно ничего не понимал, я не понимал, из каких корней выросла война и кто в ней виновен, не понимал, кто такой я, кто такой Ланэ, кто Гарднер, кто Крыжевич. А теперь я это знаю и хочу об этом рассказать всем. Я рассказал вам о своём отце, человеке, который любил говорить много и красиво и погиб, об участи его друзей и сына. Да минует же их участь, добрые люди, вас, ваших детей и ваших жён! Уверяю вас, добрые люди, заполняющие зал судебного заседания, что всё происходящее — это отнюдь не только одно осуждение невинного или сведение личных счетов правительства с неугодным ему журналистом, это даже не удушение вашей свободы, нет, это много страшнее: это новое покушение на вас самих, это тот топор, который завтра же опустится на вашу голову, револьвер, который убийцы тайком суют в руки вашего ребёнка. О, если бы вы, прочитав мою книжку, подумали над тем, что происходит перед вашими глазами! О, если бы вы только хорошенько подумали над всем этим!
Алма-Ата 1943 — 1958
notes