ЧЕМ ВЫШЕ ОБЕЗЬЯНА ВЗБИРАЕТСЯ ПО ДЕРЕВУ, ТЕМ ЛУЧШЕ ВИДЕН ЕЕ ЗАД.
Рост Адольф Шикльгрубер-Гитлер имел 172 см, вес 82 кг, образование — незаконченное среднее (реальная школа).
Особые приметы: плохие зубы.
… Может, и на самом деле сон, всего лишь сон! Один и тот же, как бывает, когда болен и просыпаешься бесконечное число раз. А когда проснешься окончательно, окажется, что ни Великого Фюрера, ни Третьего райха, ничего, ничего!.. Надо подняться с постели, сесть. Озноб в животе… Под ступнями, меж пальцев ворс ковра, прохладный, мягкий, как вянущая трава. Деревянные стены лаково блестят, тяжелые складки штор — есть, есть это, существует! Белые полосы свастик на желто-зеленом поле ковра. И преданно настороженные глаза прислушивающейся овчарки… За окнами всегда, даже в солнечный день, темные ели и тишина, мертвая и надежная. Если бы не такая тишина! А что, если и везде так, и не гремит великая битва во исполнение твоих приказов? Тебя заперли тут и дурачат, забавляются какие-то преступники, идиоты. Заржут, заулюлюкают, как только ступишь за дверь. Поджидают там. И рука Курта, рыжего кретина Курта, нырнет под тебя — никогда не уследишь, как он зайдет сзади! «Поехали, мой фюрер!..» Железные ненавистные пальцы больно захватили, сжали твое ядро (единственное!), заставляя тянуться вверх, на цыпочки вставать и хвататься запоздало за волосатую руку — на потеху солдатне! С тобою можно так забавляться, никто же не знает, отроду не слыхал, что ты — Фюрер. Для них ты полковой связной с одной нашивкой — какой-то Шикльгрубер. Приполз, добежал, а они, в паузах между взрывами, подзывают, спрашивают: «Что, не нравится, штабная моль?» Но все равно это твой дом, твой родной 16-й полк, дороже которого ничего и никого у тебя нет! Радуясь, что жив, что добежал, и еще раз Провидение показало, как оно щадит своих избранников — испытало и показало, чтобы и эти тупицы убедились! — забыл о Курте, а он свое помнит. Зашел, рукастая обезьяна, сзади и с размаху железной лапой, да так, что колени задрожали: «Поехали, герр гефрайтер!»
А что если все, все — только намечталось? Продолжение голодных венских мечтаний и надежд. Вот так же придумывал себе высокие залы музеев или перестраивал наново улицы Линца, кварталы, окраины Вены — по собственным проектам. Толпы, льстивые толпы, устремленные к великому художнику, и его презрение к запоздалой славе, признанию! На картинах — ни души, ни одного из них, кто прежде знать не хотел гения. Только дома, улицы, замки — стены и камни. Но в одном затемненном окне — человеческий лик, как огонек. Та, которая бескорыстно любила, не Фюрера, а сына, любила, даже если бы не стал великим. А другие гнали с садовых скамеек: не положено спать! Из трамвая выталкивали: положено платить! Где он сейчас, усатая образина-кондуктор?.. Плетью грозили, гнали из Германии! Где, где тот Гржж… Собачий у этих поляков язык! Где-нибудь спрятался, живет, а Гиммлер пошарил слепой рукой и успокоился. Я ему всю Европу, полмира распахнул — ищи, находи всех, всех, кто думает, что они спрятались, что я забыл! Как это несправедливо, что смерть навсегда отнимает у тебя преступников. И обидчиков. Врагов. Их полная ниша — чистить, чистить! Бездарно малюют фюрера в рыцарских доспехах, засматривают в глаза, ждут слова одобрения — высшей награды! — и уже забыли, забыли ведь, как смотрели поверх головы, когда приходил в их занюханную Академию юноша, умиравший на «сиротскую пенсию». И раз, и второй — пинка! И думают, что все забыто. Обзывали, и устно и печатно: австрийский дезертир! почтмейстер! демагог! убийца!.. Ах, как смешно: рисовал, раскрашивал почтовые открытки, а безработный лакей Рейнгольд их продавал, и с этого жили! Да, родового поместья не имел, а только пьяные плети от таможенного чиновника — родного отца. Вот этими руками трудился, месил глину, носил кирпичи, а по ночам замерзал на парковых скамейках. Конечно, как можно такому доверить будущее германского государства? «Пусть лижет марки с моим изображением!..» Ах ты старый бык! Да что нам ваши аристократические фамилии: на вас они кончаются, а тут новые пишутся — на тысячу лет. С простыми немцами только и чувствуешь себя легко. Когда заходишь к машинисткам. Или когда за обеденным столом вспоминаешь и слушают не «номера» в мундирах, а простые, добрые люди. Какими слезами блестят глаза прислуги, когда слышат, как голодал и мерз в Вене, как умирала муттер, как знать никто не хотел… Сердце простого немца не в состоянии поверить в жестокую правду, что все это могло происходить с их Фюрером.
Мое Слово — не только мое! Это я давно понял, ощутил. Вначале сам поражался, удивлялся. Особенно на суде, а потом в Ландсберге, в темнице, куда пытались заточить будущее Германии. Услышали мой голос — Слово Фюрера, и через неделю даже стража вывесила флаг заточенного — со свастикой. А мой хромоножка, мой Йозеф Геббельс! С чужого голоса, но как горячо поносил Адольфа Гитлера: «Этот маленький мелкий буржуа!..» Чего только не плел на Ганноверском сборище. А услышал мой голос и тут же пополз к ноге. Забыл и зазнайку Штрассера, и свой социализм. История не простит тупице Риббентропу, что сорвалась моя встреча с Черчиллем. Уверен, не ушел бы и он от моего Слова, стал бы, упрямец, таким же другом Германии, какой сейчас враг!
И тем более удивительно и обидно, что Слово совсем не действовало на Курта и его окопную братию. В этой гнилой Фландрии. Им почему-то смешно делалось или злые становились, как собаки, стоило заговорить о серьезных вещах. Пустили побасенку, что гефрайтер Гитлер «лазутчика» заслал к французам — будто бы сына родила французская крестьянка, в доме которой две недели жили связные 16-го полка. Ко всему вязались: покоя им не давали длинные, «вильгельмовские» усы гефрайтера, и как он голову набок держит, а больше всего их злило и веселило, что не пьет шнапса, не курит и вслух не одобряет тех, кто свинья свиньей. Добежал, дополз под обстрелом, видишь грязные, недовольные рожи, а в тебе — постоянное счастливое чувство: все идет лучше, чем когда-либо, Германия ждет победителей, еще одно усилие — и мы в Париже!.. Ты горишь словами, а тут этот рыжий идиот! Он уже зашел сзади, с размаху загнал железную руку выше колен и поднимает тебя: больно, хватаешься за стенки окопа! «Вознесемся, святой Адольф!..» И такие жестокие, неприятные эти хохочущие рожи. Тогда им крикнул: «Вы еще узнаете! Вы услышите, кто такой гефрайтер Гитлер!..»
В Азию, в Азию! Вот страна обетованная для позванных господствовать. Европа — давно выветрившаяся почва, истощенная вольтерьянством, интеллигентским скептицизмом. Восходишь говорить и всякий раз боишься начать: кажется, что уже и ты не ты — пока шел, поднимался — и они не они, что их уже подменили, и сейчас захохочут, заулюлюкают. Я сотру ваши ухмылочки, интеллигентские гримасы! Ни один не спрячется. Сколько понаговорили, понаписали, и все против, все против! Целые Альпы книг — и в каждой усмешечка! — нагромоздили, и все на моем пути. Срыть, одна должна выситься — одна мысль, одна воля. И одна Книга! А почему бы и нет, ведь и Библия, и Коран, и Талмуд — единственные, не признающие друг друга. Их слишком много — единственных. Останется одна.
В Азию, в Азию — туда ведет шестую армию шестое чувство фюрера! Там, там шарнир времени, там!..
* * *
С Востока мы принесем опыт, который необходим и здесь, дома. Но пришло время серьезно развивать технологию обезлюживания больших территорий. Никто этим всерьез не занимается. А тут, кроме технических проблем, много и психологических, чисто человеческих. Мои фаусты транжирят марки на «чистую науку» — без конца замеряют черепа цыган да евреев, а теми, кто должен эти черепа разбивать и оставаться при этом хорошими немцами, теми по-настоящему никто не интересуется, о них не думают. И получаем в результате, что каждый третий или пятый немец все еще не подготовлен к задачам, которые во весь рост встанут завтра. Чуть ли не у каждого главы семейства есть свой еврей — или поляк, или русский! — которого ему жалко. Других — ладно, но этого, «его» еврея надо сохранить! А если помножить, то сколько надо «пожалеть», оставить? Чтобы через 50–100 лет обнаружить, что снова окружен термитоподобными. Гиммлер это неплохо высмеял — «своего еврея»… Но постой, постой! Он ведь знает про Эдуарда Блоха, еврея из Линца! Который после аншлюса вывез из Австрии подарок фюрера — картину, а заодно и всю семью. Людям Гиммлера поручено было помочь Блоху. Когда Гиммлер говорил про «своего еврея», помнил он об этом?.. Вот и Рема забавляло, очень веселило прошлое фюрера. Где, кому служил Адольф Гитлер, когда он числился при рейхсфере «партийным офицером», от кого получал марки и за что? Под каким номером и какая была кличка? Рем, от Рема те разговоры. Как же, за две марки в день на побегушках был ефрейтор. У него, у капитана. Шпик за две марки. И он это смел знать, помнить! Знал, помнил, и все жил!.. А Гиммлеру, может быть, спать не дает выпавшая из фамилии фюрера буква «д», замененная на «т»? Помнит, а как же! Это он мне и докладывал, когда «номера» дружно навалились на Рема, что пьяные штурмовики в казармах занялись филологией. Ну нет, я вам не отдам право решать, кто из нас не еврей! И кто истинный немец. Может, не устраивает уже, что австриец, из какого-то Браунау, Линца?.. Будто не я вас заставил — горло срывал от крика! — вспомнить, что вы немцы. Вернул немцу самоуважение. Поневоле близка станет судьба всех, кто избрал для служения чужой народ. Даже Наполеон не был французом. Ты пришел, явился их возвысить, поднять из грязи, прозябания, но чем они выше поднимаются, тем они неблагодарней. И ты в вечной осаде. Вроде уже и не нужен, будто и без тебя они могли подняться. Прав, прав был флорентиец: если ты не унаследовал, а завоевал «престол», поспеши всех и вся заменить, изменить, сломать. И в первую очередь так называемых «соратников», кто знал тебя «до» и вообще слишком многое помнит, чего не следует. Если сумеешь — и это надежнее всего! — создай из чужого свой народ, как говорится, по образу и подобию. Чтобы не ты был чужаком, а всякий тобой отвергнутый, отринутый. И не имеет значения, по какому чертежу ты все переделаешь, все изменишь. Тут важно, чтобы все и заново. Чтобы без тебя, без твоего присутствия, твоей воли уже не мыслилось само существование народа. Для этого каждое поколение должно испытать тяжесть, жестокость твоей руки — на себе испытать. Особенно в мирное время. Его вообще не должно быть, мирного, даже если нет войны…
А все-таки было бы скучно, чего-то не хватало бы без привычных «номеров», увлекательной игры в милость-немилость фюрера. Уже недостает чего-то, когда, вот как Рем, привычные фигуры выбывают из игры навсегда. Надо только уметь окружать себя прирожденными вторыми номерами, которые на первые роли просто неспособны. Пожалуй, и Рем такой же был, хотя и заговаривал о «новой революции». Как удивился, испугался самой мысли этой, когда я крикнул ему: «Может, и фюрер новый? Не ты ли, свинья? Нового не будет. И другой революции в Германии не будет — тысячу лет!» Да они больше всего боятся, что без меня останутся один на один с немецким народом, с Европой, с миром! Я незаменим, и они это знают.
Самому страшно подумать, что достаточно даже не выстрела, а удара вот сюда в голову или сюда, и шарнир времени будет непоправимо изогнут, даже сломан. Нет, этого не может случиться: я чувствую, я это чувствую вот как свою руку или ногу, что мои цели уходят в Космос. А там не позволят все оборвать так глупо, случайно. Я навеки повязан с народом, с которым мы избрали друг друга. Как охотник и дичь. Только кто охотник и кто дичь? Всякий норовит в охотники. Может быть, вы рассчитывали, что «этот австриец», подарив вам армию, райх, вспомнит, что он нечистокровный немец и всего лишь «младший чин», испуганно сделает шаг назад и станет в строй, а командовать будут другие? Да нет же, не случилось этого, к счастью для вас, мои вы законопослушные и неверные. Да вы сами для себя «дичь»! С какой охотой и старательностью вы кромсали и жгли друг друга, немцы немцев, пока вас не сгреб, не сволок в одно целое железный Бисмарк. И как легко все это могло (на радость соседям!) рассыпаться снова — на карликовые и драчливые, как бурши, «государства», если бы не привели вас в чувство мои два выстрела, всего лишь два выстрела в потолок. Как они ярились, эти карровские заговорщики, патриоты «великой и независимой Баварии», когда неожиданно увидели меня на столе — с пистолетом в одной руке, с часами в другой! Это был символ самой истории: стреляющий пистолет и часы! И черный длинный фрак: момент требовал строгой торжественности. На Мюнхен, на Берлин! Национальная революция началась! Трусы, подлые трусы… Потом в этом старались увидеть смешное — «официант полез на стол…». Неблагодарные! Да не появись я вовремя, вы снова начали бы, немец немца, резать. Во славу пронафталиненного «наследника» или провонявшего селедкой «красного» — с одинаковым азартом. Сто раз права откровенность англичан: не хочешь гражданской войны — ищи врагов вовне, становись империалистом! Кто еще к вам был так щедр, как я: не одного, не двух — целый мир врагов подарил Германии. И тем спасаю немцев от самих себя. Так помните же это, даже если вам очень надо будет поверить, что все, что было, всего лишь сон. Все равно меня выдумаете — заново!
Так лучше уж вам теперь до конца идти. Раз уж везет.
Неизвестно, повезет ли с другим!..
* * *
… Под желто-зеленой ковровой лужайкой с белыми ломаными стрелами свастик, за деревянной обшивкой — мощный бетон, скала, холод. Лето, а все равно холод — в костях, в животе. Вот она, человеческая плоть! Сколько ни возвышайся, останешься до конца дней со своими ста семьюдесятью двумя сантиметрами, с этой вот рукой, вялой от самого плеча… (с одним-единственным — и тут насмешка чья-то, издевательство! — «ядром», которое все ловит железная лапища Курта). Последний цыган владеет тем, чего природа не дала тебе, всю кровь бросая в мозг, тоже принадлежащий не тебе. Так что Еве приходится снова и снова убеждать и тебя и себя: «А мне и без этого с тобой хорошо, мой фюрер!» Проклятье! Можешь все отнять: земли, города, рудники, жизнь, даже язык стомиллионного народа, а этого не заберешь — у последнего еврея, цыгана. О, они сластолюбивые, эти семиты!.. А тут еще желудок ноет. Чем это обкормил нас рейхсмаршал? Ему что, все жрет, как свинья! Был специальный столик, вегетарианский, и на нем какие-то пироги, и я не удержался. Эта «охотничья избушка» слишком напоминает бордель. Туда бы Гофмана с фотоаппаратом. Или Адольфа Циглера с его классической кистью. Вот у кого бы глаза полезли на лоб! Когда дебелые нагие дианы бросились бы лизать-слизывать и краски с его палитры. Фу, отрыжка, мерзость! Как это Геринг решился меня затащить в свой Содом? Или они решили продемонстрировать побольше женских форм, чтобы показать, что не гомосексуалисты? Что не грешат по-генеральски. Считается, что фюрер этого не терпит. Помнят, помнят историйку старого фон Фриче и фон Бломберга! Но кто подсказал Герингу эти маски божков, богов? Себе взял маску африканского — с намеком на свое генерал-губернаторское детство. Гора белого мяса с черной свирепой рожей, накрашенными губами и ногтями — вот бы фото да в английскую газету! Зато сморчок-хромоножка напирал не на свою рабочую родословную, а на академический сан: в толпе визжащих нимф голая обезьянка с физиономией античного мыслителя-ритора. Вот бы Магда нагрянула, она бы ему и вторую ногу укоротила, если не похуже! Ну, свиньи, ну, поросята! Небось рассчитывали, что совратят на такое бесовство и фюрера. И тем спустят его до себя. И приблизят, приблизятся. Все ищут слабину, ощупывают осторожненько и подло: знают, знают, что давно раскусил их, все их штучки мне известны. Хорош я был бы вот с этими жирными складками живота, с ногами короткими, волосатыми!.. Маску приготовили, лежала на вегетарианском столике — бородатая физиономия, похоже что Зевс, но и на Яхве, и на славянского Перуна похожая. С намеком? А что, надел бы да громыхнул, по-еврейски или по-русски! Гиммлер уже читает по-русски, выучил. Схватился бы и еврейский зубрить! А что, сделать языком высших, и пусть стараются, учат. Пока будет идти охота на последнего еврея и последнего славянина. Выучили бы как миленькие, только бы попасть в избранную двадцатку! Чтобы к ноге поближе. И мои шейлоки арийские тоже ползут к ноге. А сколько было амбиции, самоуверенности! Чуть ли не в рот будущему фюреру лазили пальцами — не рискованно ли вложить миллионы? Сомнительный «крикун», «революционер»! А как ухмылялись тогда в Дюссельдорфе: Гитлер — и во фраке! У какого актера одолжил? Думаете, не читал я ваши улыбочки? А затем прозвучало мое Слово, и они зааплодировали, даже встали, но все равно (видел я, видел) разглядывали, как переодетого жулика: сейчас схватит их марки и сбежит в Америку или Австралию! Да, пришли на помощь, но лишь после того, как дали нахлебаться воды, почувствовать, что иду ко дну. И думали — навеки останусь на побегушках. А теперь вздрагиваете виновато, испуганно, когда моя нога наступает на вас. Само собой разумеется, у нас частное хозяйство, но кто помешает национал-социалистскому государству забрать у одних и передать другим — тем, кто энергичнее, преданнее, да и просто талантливее как руководитель? Сегодня никто нам помешать не может. И вы это знаете. Вздрагиваете. Да, я говорил и повторяю: не интересы отдельных господ, а дело нации превыше всего! И вы знаете, о чем говорю. Теперь еще больше ненавидите красных — еще и за то, что подтолкнули вас в мои руки. Но и я помню кое-что. Как ходил бесприютный и не нужный никому мимо ваших дворцов, машин. Что ж, кое-что могу и забыть: пусть это будет моей жертвой немецкому единству. Зачем мне обобществлять ваши заводы? Достаточно обобществить хозяев. Вас! Но только и вы должны окончательно выбросить из головы все, на что втайне рассчитывали, о чем мечтали. Есть и останется Адольф Гитлер, фюрер немецкой нации, а шуцмана Гитлера, которого вы хотели иметь под руками, нет и не будет! А неплохо бы, верно: шуцман Гитлер у проходной вашего завода прогуливается, наблюдает вдоль конвейера, а вы прикидываете, повысить ему плату за старательность или обойдется? Хватает, есть кому и без шуцмана Гитлера смотреть за порядком у заводских ворот. Пожаловаться не можете. Но уж простите: место фюрера — одно-единственное… Нет, почему евреи, почему мусульмане не ищут, не интересуются, кто вспоил, кто вскормил их Моисея или Магомета? А мои уснуть не могут, пока не установят точно: кем, из чего сделан их фюрер? Будто он всего лишь колбаса немецкая. И кто только не запихивал в нее свои мозги, марки, добрые дела! Эккард, Розенберг, Шахт, Гаусхоффер, Круппы. И пастора Бернарда Штемпфле никак не забудут: как же, без него фюрер и трех слов не связал бы! Даже про Рудольфика Гесса вспоминают, про мою ландсбергскую машинистку, тень мою! Бедный заложник, как ему там у Черчилля? Удивительно, его всегда тянуло в тюрьму, как хромоножку в бордели. И в Ландсберг сам попросился, и в Англию… Этот по крайней мере предан, как женщина. Смотрит и вот-вот заплачет от преданности! Самый бесцветный из «номеров», а потому и очень подходил, безопасен был в качестве партийного «дублера». Но даже про него шепоток — Гиммлер охотно кладет мне на стол все, что касается других «номеров», — оказывается, для того Рудольфик попросился ко мне в тюрьму, чтобы нашептать мне мою книгу.
Прав, прав флорентиец: неблагоразумен правитель, который держит возле себя, долго терпит тех, с кем пришел к власти!..
Дитрих — вот кто был настоящий друг и соратник. Шагал рядом, пока был необходим, и ушел из жизни как раз вовремя, не виснет, не засматривает в глаза. А эти свиньи переживут кого угодно. Великий поэт в душе Дитрих Эккард — только он понимал во мне художника. Дружище Дитрих предвидел, что наступает время художников действия — искусство, высшего рода. Не из глины, а из массы человеческой лепить красоту и ужас завтрашнего дня! Когда этот вырожденец, заика от кисти, этот Пикассо пытался со мной соревноваться (кистью с бомбами!), его картина как раз и засвидетельствовала натужное бессилие копии перед оригиналом. Не профаны из мюнхенской Академии, а сама судьба закрыла передо мной путь к мертвому искусству, чтобы вручить иной резец, другую кисть. Что их жалкие копии перед корчами Варшавы, Антверпена, Санкт-Петербурга! На планете, как на палитре, растирать краски-расы, краски-народы и рисовать их гибель, их конец и приход Новых Людей!.. Раз в год впускать назад в Европу и тех, чьи забытые цвета и названия стерты с географических карт. Делегации полукиргизов, когда-то называвших себя французами, голландцами, англичанами, чехами, провозить через Берлин — заново построенную, величественную столицу нового мира. Перспективную расу очищать от любых примесей, добиваться идеальной чистоты одной краски, а все остающиеся и обреченные растирать и смешивать, смотреть и показывать, что получилось бы из человека, не спохватись мы вовремя. Вот искусство, вот он — размах арийской науки, — мы закончим, завершим работу богов! Как примитивны и ложны были представления и методы всех обновителей мира, особенно новейших. Никто не пошел дальше социальной хирургии. До расовой доходили только чистые теоретики или такие поэты, как Ницше, да парочка англичан. А другим все казалось: убрать еще эту группу в народе, это сословие, эту прослойку нации, этих, пол-этих и четверть этих, а оставшиеся и есть самое ценное, чистое, нужное, искомое — из них взойдут новые люди, новый человек! Алхимия какая-то, примитивно количественный подход! Нет, другой путь и другие масштабы: выбрать из всего мусора одну-единственную, но прогрессирующую расу и начать новый цикл — вернуть на «планету» человека-бога, гиганта-мага! А строительный мусор сжечь, на удобрение пустить!
Кто из нынешних людишек мог мне это внушить? А сколько их, которые себя и которых объявляют моими духовными вскормителями. Как же, и Гаусхоффер, и Розенберг, и даже Гесс тайно подкармливали мой гений в Ландсбергской тюрьме. Покажите свои сиськи, дщери Лоттовы, покажите, не стесняйтесь! За них первых и взяться — за этих «старых бойцов», «ветеранов движения», этих баб сварливых. Как только подойдет момент. И никто не затеряется — сами же пронумеровали себя. Они, мои верные соратнички, думают, что фюреру о них ничего не известно. Какой и в каком банке у кого счетец припрятан. В нью-йоркском, швейцарском, в английском. Как скис бедняга Геринг, когда узнал, что американцы наложили лапу на «деньги его жены!». «Что, Герман, плохо себя чувствуешь, изжога?» — «О, мой фюрер, вы этого не представляете, вы святой человек!» Представляю, свинья ты этакая, больше, чем вам хотелось бы. У хромоножки лежат в швейцарском банке, у Риббентропа — страховка на пять миллионов. Спросить бы, как он понимает «страховку»: если я его на крюк повешу, ему их выплатят, так, что ли? Ручаюсь, что и у Гиммлера, который охотно поставляет мне сведения о других «номерах», у самого и счетец, и страховка — в чикагском или лондонском. Еще бы, такое лагерное хозяйство у него. Да и от арийских шейлоков передает, не для этого ли организовал «кружок друзей рейхсфюрера»? И все в нору, в нору — на всякий случай! Это на какой же случай? Ведь мы побеждаем! А если бы действительно не мы, а нас? Только спины их увидел бы, номера — как на беговой дорожке! Нет, но какой наглец: вошел и, блестя своим аптекарским пенсне, деловито сообщил, что в нью-йоркском банке лежат 70 тысяч долларов на мое имя. За переиздания «Майн Кампф». Не будет ли каких распоряжений?
Уже и на меня мне донес!
… Снова и снова хочется себя ущипнуть и убедиться, что все не сон, все правда: и фюрер, и шестая армия, и победное наступление на юге России, в Африке. Щипать, щипать, бить, бить, бить, жечь огнем, чтобы чувствовать, чтобы чувствовали, что правда, что я есть, что все, все есть и останется!.. Эти мазурские леса, это глубокое логово хороши для созревания замысла, для концентрирования энергии. Но они не созвучны, мешают, сопротивляются новому чувству — стремлению слиться душой с армией, перед которой бескрайняя азиатская степь. Туда перебазировать штабы, на юг, где решается судьба летнего наступления и войны. Необходимо там быть: генералов снова напугают просторы — до Волги, за Волгой! Они верят картам и глазам и не знают, что оттуда, из-за льда, все видится совсем по-другому. Для титанов, для Высших Неизвестных, которые возвращаются и мне открылись, для Них наше пространство всего лишь маленький воздушный пузырь в глыбе космического льда. Ганс Гербигер и Бендер лишь догадывались о том, что мне открылось как физическая реальность. Я знать не хочу никаких просторов, и они для меня не существуют! Потому и не любил, не люблю миража путешествий: с меня хватает Германии, да и нет ничего — в высшем понимании! — помимо точки, в которой в данный момент я нахожусь. Перемещусь на юг или в Азию — туда сместится весь мир. Жутковато даже, побаиваешься двигаться, переезжать с места на место, когда видишь, как все приходит в движение и нарушается неустойчивое равновесие Космоса… Существует на самом деле лишь то, что закрыто для большинства. А само это «большинство», разве оно существует? Если задать правильно вопрос: кого «два миллиарда»? Меня все пугали, что их два миллиарда, а немцев всего лишь восемьдесят миллионов. Как можно, разве мыслимо, чтобы столько победили стольких и господствовали?! Если думать, что и два миллиарда — люди, тогда конечно. А если видеть лишь термитоподобных — хрустящую массу под гусеницами моих танков?
И на саранче колеса машины буксуют, но что из этого?.. Провидение специально оберегало меня от лишнего, от ложного знания, которое ослабляет волю к действию. Как утаило от меня и армады Сталина. Но то, что я знаю, — высшее знание! Я вижу то, что знаю. Где-то там, за Волгой, дожидается нас пустая, до самого Урала, полоса, которую мы отведем под главные лагеря. Белоруссия, на которую мне указывал Розенберг и его Восточное министерство, так и не стала поглотителем лишних европейцев. С самими белорусами никак не расстанемся — разбегаются по лесам. Москва им присылает оружие и даже генералов, — и все оттого, что долго раскачиваемся. До того доходило, что некоторые командиры, не понимая, куда они пришли и какая война идет, наказывали солдат за «преступления против мирного населения». Пока не заставил всех расписаться, что будут судимы сами, если посмеют обращать внимание на такие вещи. Нет предела глупости немецкой, их привычке к регламентации! На каждом шагу и во всем. А этой Белоруссии я не простил и не прощу за одни ее леса и болота, которые разъединили, разорвали мои армии «Центр» и «Юг» в самые важные, первые месяцы войны. Их Полесье, нашпигованное дивизиями, нависало над обеими группами армий, отклоняло нас от плана… Нет, что мне Москва, сама упадет к ногам, как созревшая груша! Когда ударим по Волге — по самому стволу. Высокомерные островитяне, слабонервные латиняне увидят, как работает раса уничтожающая. За четыреста лет убрали сто миллионов африканцев да пятьдесят — индусов, вот их предел. А нам надо за десять — двадцать послевоенных лет очистить Европу от всего сора малых государств и народов. Малых и не малых. Не говоря уже о славянах и России. Весь мусор расовый сдвинем на восток. Широкая полоса лагерей между Волгой и Уралом примет — одних сначала в роли надзирателей, а других — по прямому назначению. Без полностью налаженной индустрии уничтожения не обойтись. Все, чем хвастаются сегодня Гиммлер и его начальник штаба по борьбе с партизанами Бах-Зелевский, пока только импровизации. И мы связаны по рукам и ногам действиями и влиянием банд. А тогда будет полная свобода для полета фантазии. Вся германская армия брошена будет на разгром уже не армий противника, а народов — одного за другим. Но раньше каждый народ вымостит свой путь на восток хорошими бетонными дорогами. Столб, музыка и дорожные работы. Полная изоляция поселений друг от друга и внутри. Ни одного туземца не впускать в новые немецкие города, села, которые, как прекрасные миражи, встанут вдоль дорог. Репродуктор вместо шамана, а если непослушание, бунт — бомбы с неба, этого вполне достаточно. Постепенно их будут увозить — куда-то за Волгу. Мои мудрецы из Восточного министерства очень заботятся о совести немцев. Но именно это и нужно: нагружать их совесть. Чтобы не возникало соблазна быстренько свернуть в сторону, на обочину. Никто от временных неудач не застрахован, и мы тоже. Но я могу лишь победить. Все другое — наша общая смерть. Но вам, мои законопослушные и неверные, хотелось бы от этого любой ценой уйти. Даже предав фюрера. Чтобы только длить, длилось никому не нужное прозябание — даже если снова, и уже навеки, поражение. Да, немец — это то, что должно быть преодолено. Я вам не говорю всего, вы еще не готовы услышать все. А то бы вы поняли, что я пользуюсь идеей нации — идеей немецкой нации! — лишь по соображениям текущего момента. Я знаю временную ценность этой идеи… Нет, вам еще предстоит подняться до германцев — через мою борьбу. До германцев вам все еще далеко. Но и это не предел. Потом, потом над всем миром встанет и вечно будет лишь всеобщее содружество хозяев, господ! И множество ступенек-каст, падающих вниз. Но какой язык я все же изберу для высших? Странно, что только сегодня эта мысль посетила меня. Нельзя ее терять из виду. Неплохо бы полоснуть моих простодушных и неверных по их немецкому самолюбию — еврейским языком! Вот завертелись бы, заспрашивали, заглядывая в глаза: как же так и почему, а куда девать наши арийские чувства? Отплачу им за все: за немецкую неблагодарность, жадность, стремление все забрать у своего фюрера, оставив ему лишь немецкие заботы да желудки! Высшие не обязаны испытывать ваши чувства, разделять ваши предрассудки, даже если мы сами их, из тактических соображений, культивируем — пора немцам показать это. Жалко только, что в еврейском слишком много слов, понятных немецкой толпе. И это непоправимо. Ну, тогда — славянский, какой-нибудь из славянских. И в этом есть великолепная ирония. Хотя и языки славян многим немцам тоже доступны — ничего чистого в этом мире. Не планета, а свальный грех! Для высших нужен язык, чтобы за ним — как за китайской стеной. А почему бы и нет: спрятаться за иероглифами. Вот только полмиллиарда… Ну и что ж, я уже произнес слово: миллиард! Я первый осмелился сказать: миллиарды термитоподобных будут счищены с «планеты»! Наступила пора готовить нишу, слишком тесную для всех, под людей-титанов. Идея, которая столько стоит, отныне бессмертна!..
Будет еще забот и с немцами, с германцами — с ними после всех. Простодушные и себе на уме, они уже готовы поверить, что вся моя Идея — в их желудке. И очень обидятся, когда обнаружат, что это не совсем так. И даже совсем не так. Придется и за них браться. Когда наступит Время Песка, и надо будет дробить, крошить глыбы германского — уже германского! — национализма и эгоизма. Сегодня на немцах все держится, стоит, а завтра именно они окажутся — скалой лягут — на пути нашего движения. Немцам придется, хотя и позже других, но самим придется в порошок, в пыль измельчить, истолочь своих великих предков. Всех этих Фридрихов и Бисмарков. А что касается Пауля фон Бенекендорфа унд Гинденбурга, так его великие кости швырну в яму в первую очередь. Кто-то из ассирийцев, царь-победитель, хорошо придумал: побежденным в яму бросали кости их царственных предков, чтобы дробили их камнями! В пыль истолочь! Барханы песка, пыли, а над ними одно солнце! Единственная привилегия немцев — быть последними. Сами проделают нужную работу, когда придет Время Песка. Проделают! На то они и люди! Каждый одним лишь будет озабочен: где ему стоять, сидеть и что ему обещано? Подавать команды или в яме толочь кости? А что кости уже немецкие, германские, — научатся не замечать. Сегодня им показалось бы, что не того они ждали, не на это рассчитывали, не этого добивались под водительством фюрера. Завтра поверят, что именно этого и ничего другого. Когда я с ними говорю, обращаюсь с трибуны или по радио, в голосе несколько голосов. Не сразу и сам это обнаружил. Каждый слушает только тот голос, который обращен к нему, только к нему. Слышит обещание, что именно ему поручат подавать команды, ему, а не кому-то другому. Каждому обещай больше, чем всей толпе. И кто бы он ни был — капиталист или студент, женщина или рабочий, крестьянин или государственный служащий. — он должен услышать, что все, все ради него и для него совершается! Вот отчего мое Слово так действует на тех, кто в толпе. Голос всевечного эгоизма — вот что сдвинет горы и перемелет их в песок! Если бы только не Курт — среди тех, кто внизу. Этот мужлан, этот хам-вольтерьянец!.. К нему, к ним не знаешь с какими словами, с какой стороны подступиться. Он сам все сзади заходит, все время оглядывайся. Всегда ощущаешь пустое, опасное пространство за спиной — это мешает парить над толпой. Вот-вот железная рука больно захватит снизу: «Поехали, святой Адольф, мой фюрер! Поехали, Адольфик Шикльгрубер!» А все не знают, не поймут, отчего у фюрера лицо такое напрягшееся и руками испуганно взмахивает. А «номера» теснятся, чтобы рядом, поближе стать, чтобы и их снизу увидели, и никто не догадается прикрыть сзади. Да и не знаешь, а может, он тот самый и есть, кого надо остерегаться? И в снах он, и там покоя нет от Курта: все заходит, заходит сзади — неистребимый хам-вольтерьянец, ничего высокого не признающий, испорченный вместе со всем родом человеческим! Он оттуда, из времени, когда рушился, разваливался фронт и на Западе, и в большевистской России, а Германия, сама не веря, что это правда, что возможно это, голосом ноябрьских предателей умоляла о перемирии. Они хлынули из окопов — искать, кто виноват во всех их бедах, а красные мстительно указывали им на патриотов, а в госпитале никому не ведомый гефрайтер, ослепший на фронте, хватался за холодные, сифилитически-шершавые стены, будто снова шел сквозь ядовитое облако, искалине мог найти свою палату, койку, нору, а вслед ему из репродуктора неслось: «Германия просит о перемирии!..» Просит! Просит!.. Кто-то обязан был остановить падение, схватить рыжего Курта за воротник и снова поставить в колонну. Провидение отыскало Тебя, слепого, больного, как великий Ницше, слепого, но увидевшего свое высшее предназначение — на годы вперед, на десятилетия, на столетия вперед! Их бессчетно много, тех, от кого Ты позван избавить нишу-планету. Курт снял мундир и затерялся в толпе, надел и снова затерялся — в марширующих колоннах. Их слишком много, готовых заулюлюкать, захохотать — там, внизу. И в каждом такая немецкая готовность не сделать, не выполнить, не согласиться. Их бессчетно много, потому что таков сам человек, это незаконченное существо.
Толочь, толочь, в песок обратить, в послушные солнцу и ветру барханы, выжигать, высушивать! Вперед по песку, по барханам, по могилам!..
Но неужели и я могу умереть? Или могло не быть меня? И сколько раз! Двое у моей матери умерли, едва успев родиться. А когда мальчишкой тонул, и уже пришло, наступило вялое безразличие, даже облегчение!.. Или граната, которая разорвалась в окопе: вот он, шрам на ягодице. А историческая Резидентштрассе! Искалеченная, вывернутая рука помнит, как больно и страшно ухватился за нее, сжал клешней и не отпускал опрокинутый полицейским залпом Макс Рихтер, позер-аристократишка фон Шонбер-Рихтер. Вот где ощутил я, что рука смерти такая же железная и насмешливая, как у рыжего Курта. Такая же насмешливая! Я не трус, нет, даже Курт этого не скажет — видели, как я не пугался на фронте близких разрывов, — но тут растерялся, как никогда. Нет, не я, это Они за меня испугались, когда ползал по крови меж трупов и мертвое тело насмешника Макса волочил за собой. Это мир, сам Космос испугались, что так глупо и невозвратимо меня потеряют.
Не могут, не имеют права меня отбросить, отшвырнуть! Я не позволю со мной так! Важнейший фактор — мое существование. То, что я существую, — важнейший фактор. Не могут, не имеют права отбросить, отшвырнуть меня…
* * *
Гарри Менгесхаузен (эсэсовец из личной охраны фюрера): «Сообщению Бауэра о смерти Гитлера и его жены я не поверил и продолжал патрулировать на своем участке.
Прошло не больше часу после встречи с Бауэром, когда, выйдя на террасу, она находилась от бункера метрах в 60–80, я вдруг увидел, как из запасного выхода бункера личный адъютант штурмбанфюрер Гюнше и слуга Гитлера штурмбанфюрер Линге вынесли труп Гитлера и положили его в двух метрах от входа, вернулись и через несколько минут вынесли мертвую Еву Браун, которую положили тут же. В стороне от трупов стояли две двадцатикилограммовые банки с бензином. Гюнше и Линге стали обливать трупы бензином и поджигать их».
* * *
Начальник личной охраны Гитлера Раттенхубер: «Тела Гитлера и Евы Браун плохо горели, и я спустился вниз распорядиться о доставке горючего. Когда я поднялся наверх, трупы уже были присыпаны немного землей, и часовой Менгесхаузен заявил мне, что невозможно было стоять на посту от невыносимого запаха. И он вместе с другим эсэсовцем, по указанию Гюнше, столкнул их в яму, где лежала отравленная собака Гитлера… Меня поразила расчетливость эсэсовца Менгесхаузена, который, пробравшись в кабинет Гитлера, снял с гитлеровского кителя, висевшего на стуле, золотой значок в надежде, что в „Америке за эту реликвию дорого заплатят“».
* * *
Из судебно-медицинского заключения:
«Основной анатомической находкой, которая может быть использована для идентификации личности, являются челюсти с большим количеством искусственных мостов, зубов, коронок и пломб».
* * *
Кете Хойзерман — ассистентка личного зубного врача Гитлера профессора Блашке:
«Я взяла в руку зубной мост. Я поискала безусловную примету. Тут же нашла ее, перевела дух и залпом выговорила: „Это зубы Адольфа Гитлера“».
(Из материалов Елены Ржевской, автора книги «Берлин, май 1945».)