Книга: Моя жизнь. Театр и не только
Назад: Андрей Миронов
Дальше: Рукописи не горят

Лунин: жизнь после смерти

Пьеса «Лунин» — была первой моей пьесой, которую я увидел за границей. Меня часто туда звали на мои спектакли, но обычно не выпускали (это было проблемой для большинства писателей).
В Данию меня выпустили. Хотя сначала все шло по обычным правилам. Я звонил в ВААП (Агентство по охране авторских прав, которое оформляло наши поездки). Они, как обычно, вздыхали: «На вас нет решения (то есть решения таинственной выездной комиссии, решавшей: выпускать или не выпускать. — Э.Р .). Позвоните завтра».
— Но послезавтра надо вылетать.
— Мы знаем и билет вам купили, но пока… нет решения.
На самом деле в это время (и это тоже было по правилам) шла оживленная переписка.
Датчанам сообщили, что «в связи с моей болезнью», я не могу приехать. Обычно после этого принимающая сторона должна была заткнуться.
Но датчане оказались странно упорны. Они объявили, что огорчены нездоровьем автора и отодвигают премьеру. Но опытные «наши» не уступили в находчивости. Телеграфировали, что я выздоровел, но, к сожалению, должен уехать на театральный фестиваль в Италию (о фестивале я знал столько же, сколько о своей болезни).
И уже знаменитый заместитель председателя ВААПа позвонил мне лично и траурным голосом, соболезнующе вздыхая, сообщил, что «решения не будет, и я никуда не еду».
Я приготовился поехать на дачу, когда вновь зазвонил телефон и взволнованный голос сотрудницы ВААПа прокричал:
— Собирайтесь немедленно, вы едете в Копенгаген, самолет днем, времени у нас с вами почти нет. Все документы привезу прямо на аэродром.

 

Только прилетев в Копенгаген, я все понял. Меня встречал датский режиссер Херман, который радостно обратился ко мне… по-русски! Нет, он не был нашим невозвращенцем. Он был невозвращенцем польским. Бывшим жителем очень братской и столь же социалистической Польши. И оттого этот вчерашний польский режиссер Герман, ученик великого Ежи Гротовского, отлично понимал наши нравы. Наши общие нравы.
Зная, что меня не выпустят, он придумал хитрость.
В это время у нас наметились политические игры со скандинавами, и курс был — на дружбу. И дама, тогдашний министр культуры Дании, позвонила нашему министру культуры, кандидату в члены Политбюро Петру Ниловичу Демичеву (которого Юрий Петрович Любимов смешно называл Ниловна). В нарядной седине, в голубом костюме, Ниловна был представителен… И когда иностранная дама-министр пожаловалась: «На датской сцене впервые ставят пьесу современного советского драматурга. Это должно стать вкладом в развитие дружеских отношений наших стран. Но автор пьесы оказался зловредным гордецом. Он никак не хочет прибыть в маленькую Данию, он променял нас на фестиваль в Италии», — ответ Ниловны был незамедлителен и царственен: «Он к вам приедет!»

 

На аэродроме собралось множество журналистов — встречать редкого тогда гостя. (Спектаклю нужна была реклама — и Герман постарался.)
Помню один из вопросов:
— Мы вас встречаем в третий раз. Неужели вам не надоело так жить, неужели вам не хочется жить, как положено известному писателю… ездить, куда вам хочется и когда вам хочется?
Я ответил:
— Вы понимаете… жизнь интересна, когда она полна приятных сюрпризов. Жизнь в стране, откуда я приехал, — сплошной приятный сюрприз… Вот вы идете по московской улице, зашли в магазин, а там продают сыр. Только что, как у нас говорят, «выбросили». Ну что интересного для вас, когда продают сыр! А у нас радость! Победа!.. И так все время! Вот западный писатель решил поехать в Данию. Ну, проснулся утром и знает — поедет. Какая скука! А как интересно у нас.
Я просыпаюсь утром — и не знаю, куда я поеду: на свою дачу или в ваш Копенгаген! Запомните: в моей стране награждают радостью и победами каждый день… а порой и каждый час и минуту!

 

Меня очень порадовало польское прошлое Германа. Теперь я знал: ему должна быть понятна моя пьеса.
Радость была непродолжительна, ибо тогда же, на аэродроме, он сообщил мне ужасное.
Он сказал:
— Эту пьесу я поставил в очень уютном, молодом театре. По популярности и по своей истории он очень похож на ваш «Современник». Называется: «Кафе-театр».
И я спросил уже с некоторой дрожью:
— А почему такое необычное название?
— А потому что это действительно и кафе, и театр. Зрители там сидят за столиками.
— То есть как? Они там едят?
— И пьют. Но немного. Много пьют уже после спектакля.
— Но что же будет? Они будут есть и пить, когда в камере будет умирать Лунин?
Герман загадочно ответил:
— Увидишь.
Меня не выпускали шесть лет. Но если бы у меня была валюта, клянусь, я бы уехал, убежал бы обратно от грядущего кощунства. От этого поношения несчастного Лунина.
Но денег не было. И вообще, улететь, как и прилететь, самому было невозможно. Все решали «папа» и «мама» — советская власть.
И я отправился на премьеру. Точнее — на пытку.
Меня привезли в театр пораньше, и я увидел мирную очередь датчан в буфет. Они запасались едой и напитками.
— Во время действия буфет закрывается, — попытался успокоить режиссер.
Я молчал. Я его ненавидел.

 

В ужасе прошел в зрительный зал. Там стояли черные столы, на них — черные свечи… И все это траурное, черное отражалось в зеркалах на стенах… Не замечая весь этот траурный мрак, зрители весело рассаживались по местам. Они, конечно же, не очень знали, кто такие декабристы. И авторы программки к спектаклю тоже не знали, как называть героев — то ли по-русски: «декабрист», то ли по-английски: «десембрист». Так что в программке про «десембрист» объяснялось… в нескольких строчках. Но ее зрители не читали — они шумно расставляли на столах ненавистное мне питье. Они пришли отдохнуть — поесть, выпить, поглядеть на любимых популярных артистов.
В центре зала, среди столиков, стоял деревянный помост, и с потолка на помост свисали чудовищные веревки-петли. Эшафот в центре кафе!
Наконец все расселись. И тогда голос откуда-то сверху сказал:
— А теперь погасите свечи.
Они, смеясь, думая, что это игра, задули свечи.
Наступила темнота и тишина. И в темноте звякнули кандалы. Через мгновение вспыхнул свет театральных софитов и в огороженном квадрате посреди кафе стоял человек в арестантской сермяге. Это был один из любимых датских артистов. И через несколько реплик зал понял, что они будут жрать и пить, пока его будут убивать. Убивать за то, что он боролся за свободу. Они поняли, что все они за столиками стали декорацией. Декорацией сытого мира, который веселится, прелюбодействует, жрет, когда другой умирает за людей.
Они были и тем тщеславным маскарадом, который мерещился Лунину в камере, и, одновременно, толпой, которая комфортно и безгласно наблюдает за гибелью героя.
И не то, что чавканья, звона бокалов не было — они пошевелиться не смели.
Они, как загипнотизированные, сидели до конца спектакля.

 

По окончании спектакля Герман выглядел победителем.
— Кстати, — сказал он, — государя в спектакле играл «имеющий право» — один из дальних родственников датской королевы и, следовательно, вашего последнего царя.
Я спросил:
— Ну ведь когда-нибудь кто-нибудь выпьет, начнет жрать?
Он ответил:
— Тогда спектакль кончится.

 

Они играли каждый день, играли весь театральный сезон, на который и было арендовано помещение.
Назад: Андрей Миронов
Дальше: Рукописи не горят