Книга: Прожившая дважды
Назад: 1937 год
Дальше: Послесловие

Из записных книжек

За чтением брошюры Питкэрна «В Испании». Он цитирует Перикла: «Нам незачем воздвигать памятники героям. Вся наша страна — гробница и памятник героям».
Большая усталость! Отчего? Только три причины могут быть: 1 — старость, 2 — много работы, 3 — семейная неустроенность.
Первая едва ли, ведь мне еще нет 48 лет. Вторая — тоже маловероятна: другие товарищи имеют больше работы, чем я. Третья причина — самая верная.
Ведь я ни разу не открыл дверь моего дома так, чтобы мне при встрече кто-нибудь улыбнулся.
Жену свою я не видел такою, чтоб она чем-нибудь когда-нибудь была довольна. Она, едва я появляюсь, начинает предъявлять претензии: почему я до сих пор не нашел домашней работницы или не искал зелени Мите (сыну), или не выхлопотал вовремя билет ее подруге и все в том же роде. Кроме того, жена имеет убийственную способность очень долго ворчать и каждый раз на одну и ту же тему: как здесь плохо жить и что со мной она теперь на совершенно новой базе и т. п. А мне между тем безумно требуется после тяжелых треволнений дня тишина и успокаивающая, товарищеская, дружеская ласка, вопрос о здоровье, о работе, о трудностях. Я этого не имею. К этой причине примыкает и действует на меня еще одна: а именно, постоянное чувство, что я не у того дела, у которого я должен быть, что, следовательно, часы моей жизни уходят зря, а отсюда страх смерти. Он — прямой результат без творческой жизни. В течение дня я вижу больше минусов, чем плюсов, больше напрасного, чем творческого.
Сегодня был у секретаря ЦК Андреева. Разговор был впустую: я просил освободить меня от ВОКСа, а он повторял: «Работай, работай, ничего».
Нет, довольно. Завтра напишу, чтоб освободили для литературной работы.
Сейчас пишу в столовой. Хотел бы перечитать первые страницы моей книги и не могу — в моей комнате спит жена. Днем она находится в своей квартире, но тогда я как раз на работе. Даже дома я должен писать как-то украдкой в записной книжечке.

 

На Всесоюзном Пушкинском комитете. Заседание в зале СНК СССР должно было начаться в 12, началось в 13.30. Ждали Бубнова. Он делал доклад о том, как будет проводиться праздник. Несистематично и наспех он излагал эпизоды и моменты: то о том, как производится подготовка, то о том, что будет во время празднования, то показывал старые гравюры Пушкина.
Председательствовал Щербаков. Его тяготят щеки и почти полное отсутствие носа. Глаза выражают тихое самодовольство.
После доклада Бубнова дали слово Каспарову, председателю комитета искусств в Ленинграде. Потом Хвыле, председателю украинского комитета искусств. Он начал говорить дожевывая бутерброд.
Передо мной скучающий Мейерхольд. Рядом с ним тихо дремлет Накоряков. Бубнов ходит и смотрит развешенные гравюры Пушкина. Все смотрят на часы. Державин сказал: «Пойду курить трубку, единственный способ разогнать сон».

 

Все живут так осторожно, будто кто-то размахивает топором и каждый стремится избежать удара топора.

 

Все всколыхнулось во мне в связи с Пушкинскими днями. Вся моя духовная юность связана с ним. Какой он стимул для творчества мысли. Для писания, для искусства вообще. Пишу это на скучном совещании зав. отделами моего убогого ВОКСа. Ах, убежал бы, скорее бы убежал отсюда — и к перу, и бумаге, и сцене. Больше не могу дышать!

 

Я уехал с женой в Киев. Работал до последней минуты. Простился вчера с дочерьми, сегодня с милым сыном.
Около часа дня в Киеве. И сейчас же отправились в Софийский собор, потом в отель «Континенталь».
Вечером спектакль «Проданная невеста».
Разговоры в ложе с украинским правительством (Любченко, Шелехес и др.). Много расспрашивали о Праге, Масарике, Бенеше. Любченко хотел вызвать секретаря чешского посольства в ложу, чтобы он напомнил Бенешу о выселении белогвардейцев, но Балицкий (наркомвнудел) запротестовал. Дело отложили.

 

Пишу эти строки, сидя в кафе «Националь». Странно, чувствую себя, как рыба, выкинутая волной на песок и видящая с ужасом, как волна постепенно уходит, оставляя ее на горячем песке. Волна отступает все дальше и дальше. Песок жрет воду и бледнеет от этого. Рыба жутко вытаращенными и стеклянеющими глазами смотрит в небо, как в завесу смерти…
Вот это — я.
Не знаю, кто будет эти мои строки читать. Печальнее всего, если никто их не прочитает. Во всяком случае, последнее одиночество мне стало полным и единственным другом. Осталась бумага в тетрадках домашнего и вот этого карманного дневников.
Ей, бумаге — как хорошо, что она тоже женского рода, — я доверяю свою тайну, свои мечты, свои глубочайшие раны.
Назад: 1937 год
Дальше: Послесловие