Наслаждение, которое я доставлял, всегда составляло четыре пятых моего собственного.
Человека, признающегося в любви к женщине иначе, нежели пантомимой, надобно отправить в школу.
Самый тривиальный, почти непристойный и все же неизбежный вопрос, поскольку его постоянно задавали по поводу Джакомо Казановы: каков он был собой? Чего стоил в постели? Не стоит удивляться, что некоторые «судьи» от литературы, раздраженные разнузданностью его сексуального поведения, дополняют и заостряют суровое нравственное осуждение, принижая его физически, ставя на нем клеймо хвастуна, значительно преувеличивавшего свою мужскую силу: «Его гигантский рост и плохо развитая нижняя челюсть соответствуют морфологии евнуха и являются полной противоположностью сверхплодовитого типа, который характеризуется как раз малым ростом и выступающей нижней челюстью», – утверждает, например, Грегорио Маранон, испанский исследователь феномена донжуанства. Я думаю, бесполезно подчеркивать ошибочный, двусмысленный характер подобных рассуждений, напоминающих позитивистские бредни недоброй памяти Чезаре Ломброзо, печально известного профессора судебной медицины и криминальной антропологии в Туринском университете. И тем не менее странные вопросы, регулярно появляющиеся у критиков по поводу мужской силы венецианца, симптоматичны. Напротив, по мнению Стефана Цвейга, находившегося под сильным обаянием Казановы, Джакомо был создал для того, чтобы служить Венере: «Было бы ошибкой представлять себе физический облик Казановы, завоевателя, согласно модному у нас типу красоты, стройному и узкоплечему: этот bel uomo не хрупкий мальчик, а настоящий жеребец с плечами Геракла, с мускулами римского борца, со смуглой красотой цыганского сына, порывистостью и нахальством кондотьера и мужским жаром волосатого фавна. Его тело – из металла, выкованного пылом и буйными силами; четыре сифилиса, два отравления, дюжина ударов шпагой, унылые и страшные годы, проведенные в Пьомби и в зловонных узилищах Испании, резкие переходы от сицилийской жары к русскому холоду не уменьшили ни на дюйм его фаллической крепости». Закаленная сталь! Это настоящий мужчина, подлинный самец латинского типа, с избытком обладающий мужественностью, чтобы нравиться женщинам и доставлять им наслаждение. Такой не потерпит досадного фиаско в постели, по крайней мере, прежде тридцати восьми лет. Дамы могут ему полностью доверять и отдаваться ему. Они будут удовлетворены. Никакой опасности разочароваться. Даже если он не заслужил титул графа Шесть Раз, как его друг Тиретта, можно быть уверенным, что он справлялся не хуже.
Все эти произвольные оценки мужской силы венецианца, умершего более двух веков назад, по меньшей мере неуместны и непристойны, если подумать, что для Казановы то, что мы для простоты называем любовью, сводилось просто-напросто к сексу. Его волновало либидо, а не страсть. Он не тот человек, чтобы рассыпаться в трогательных и лихорадочных романтических признаниях на природе, в нем нет совершенно ничего от Вертера или Сен-Прё, зато он щедр и неистощим в постели. Вся сила Казановы состоит именно в том, чтобы избегать опасностей и страданий неистребимой любовной психологии со всеми ее тягостными драмами, без которых она не может обойтись: яростных приступов ревности, ожесточенных ссор и страстных взаимных обвинений, клятв в вечной любви, всегда в той или иной степени лживых, болезненных разрывов – одним словом, всего обычного и тяжелого груза чувств. «Отношения Казановы с женщинами по-настоящему честны, поскольку они чисто сексуального и чувственного порядка, – пишет Цвейг. – Печально об этом говорить, но в любви неискренность всегда начинается с появлением возвышенных чувств. Бравый молодец, созданный из цельного куска тела, не обманывает: он никогда не преувеличивает своих усилий и самых пылких желаний, не выводит их за рамки, допустимые природой. Только когда примешиваются разум и чувство, которые, повинуясь своей крылатой природе, устремляются в бесконечность, любая страсть начинает стремиться к преувеличению, то есть ко лжи, и привносит в наши земные отношения иллюзорную вечность». Казанове не нужно любить, чтобы желать, потому что, как подчеркивает Филипп Соллерс, «тело сильнее чувств». В представлениях распутника, любовь, создающая узы, ограничивающие свободу человека, – скорее помеха. Однако это не причина, чтобы превратить венецианца просто в похотливое животное. Казанова прекрасно сознает, в какие рамки загоняет его любовный акт, ему нет никакого дела до сентиментальной и духовной перспективы, до душевного продолжения. Любовь для него – совместное наслаждение, и точка. Но по крайней мере в этом он не лукавит: для занятий любовью нужны двое. Казанова не столько обольститель в полном смысле этого слова, сколько зачинщик, стремящийся разделить с другим наслаждения волшебного мира удовольствий, опьянение сладострастием вне всяких общественных и нравственных устоев. Вот почему было бы ошибочным видеть в Казанове закоренелого лицемера, когда он безапелляционно осуждает профессиональных обольстителей, которые сбивают женщину с пути, а потом бросают. «Я всегда соблазнял, не сознавая того, будучи сам соблазнен. Профессиональный обольститель, идущий к своей цели, – отвратительный человек, заклятый враг того предмета, на котором он остановил свой выбор. Это сущий преступник, который, хоть и обладает качествами, необходимыми для обольщения, недостоин их, поскольку злоупотребляет ими, чтобы сделать женщину несчастной» (III, 941). Не мужчина соблазняет женщину или наоборот, а оба соблазняют друг друга взаимно в один и тот же момент.
При таких условиях, поскольку тело берет верх над душой, текст должен носить более физиологический, нежели сентиментальный характер. Вот заслуженный отдых после приятной эротической борьбы и перед новым штурмом: Казанова только что занимался любовью с донной Лукрецией в той самой постели, где спит ее сестра Анжелика. «После короткой передышки, молчаливые, серьезные и спокойные, изобретательные служители нашей любви, ревнивые к огню, который она должна была разжечь в наших венах, мы осушили наши поля от чересчур обильного полива, произошедшего в первое извержение. Мы исполнили эту священную обязанность, пользуясь тонким бельем, вместе, благочестиво, в благоговейном молчании. После этого искупления мы воздали должное поцелуями всем частям, которые только что залили» (I, 204). Галиматья! – утверждали некоторые читатели, вероятно, покоробленные чтением подобных пассажей, весьма многочисленных в «Истории моей жизни». Я просто удивлен. Это сказано как нельзя более ясно и точно, несмотря на все метафоры. «Доходчивость его рассказа обусловлена сексуальной точностью и метафоричностью, прикрывающей (но не полностью) порнографию, – пишет Соллерс. – Читатель попадается в ловушку, ему приходится самому домысливать некоторые физиологические детали. Одно из двух: либо он знает, о чем идет речь (и тогда забавляется), либо имеет об этом весьма смутное представление и превращается в читательницу («вы можете рассказать все, но ни слова лишнего»), и в таком качестве ждет, чем все закончится. Это полная противоположность де Саду. Повторение – закон жанра, но кодекс Казановы никогда не был уголовным (напротив, его интересует доставляемое им наслаждение)».