Я просыпаюсь от стука в дверь – это господин Чжао. Он чем-то напоминает сову.
– Ты все еще здесь! – восклицает он, и по его голосу не похоже, что он этому рад. Я смотрю на телефон: сейчас чуть больше девяти. Я лег спать четыре часа назад.
Я машу ему рукой в знак того, что все понял, потом его лицо исчезает в дверном проеме. Я снова остаюсь один в его офисе. Вокруг валяются бутылки из-под пива и сигареты – полный хаос.
Вчера вечером господин Чжао предложил мне переночевать у него в ратуше, он даже дружелюбно хлопнул меня по плечу, оторвавшись от поедания своего шашлыка. Я не заставил себя долго уговаривать. Идея показалась мне забавной, к тому же уже не было времени идти в Увэй. Чуть позже я оказался в маленьком офисе. Снаружи был слышен гул коридоров ратуши, внутри сидели мы с господином Чжао и еще двое крестьян. Оба были одеты в слегка выцветшие пиджаки. Их лица то и дело окутывались табачным дымом.
Я сидел на топчане, предложенном мне господином Чжао в качестве кровати. В руках у меня был стаканчик апельсинового лимонада, я смотрел в окно. Воздух пропитан табаком и алкоголем, как губка. Сначала все в штыки приняли мой отказ пить алкоголь, но с каждой новой бутылкой пива они становились терпимее и спокойнее. Их алкогольные игры сменяли одну в другую: они поднимали вверх пальцы, бормотали цифры, закидывали назад головы и опрокидывали в себя стаканы, а их взгляды стекленели все больше и больше. Один из крестьян боролся с опьянением по-своему: каждый раз, прежде чем осушить стаканчик, он держал его на вытянутой руке и пару секунд разглядывал его.
Только когда господин Чжао показывал мне, как пройти в туалет, я узнал, что на самом деле происходило.
– Эти двое спорят из-за полей, – сказал он и качнулся, пока мочился, – они соседи, и у одного из них больше денег, чем у другого. Так сегодня обстоят дела в наших краях.
Он повернулся ко мне и засмеялся:
– И я должен с ними мучиться!
Дорога до Увэй почти полностью прямая. Она начинается в том месте, где я стою, и уходит вдаль до горизонта. Над ней висит желтоватая завеса пыли. Воздух немного дрожит от жары, пустыня уже недалеко.
Я обливаюсь по́том. Солнце еще не поднялось до своего зенита, когда я замечаю рядом с собой какую-то тень. Я оборачиваюсь и вижу перед собой парня в футбольном трико. Он худой как щепка. Своей неуклюжей осанкой и пушком над верхней губой он немного напоминает мне консьержа в жилом комплексе в Пекине, где я жил.
– Hello, – обращается он и неуверенно смотрит на меня.
– Hello, – отвечаю я.
Наши приветствия растворяются в воздухе. Наступает молчание, в котором лишь один вопрос. Я знаю какой, он исходит почти от каждого, с кем я встречаюсь.
– Да, мы можем говорить по-китайски, – говорю я и замечаю по улыбке, что у него свалился с плеч тяжкий груз.
Его зовут Ци Юйтянь, на следующий год он будет поступать в университет. В какой? Это зависит от того, как он сдаст экзамены. Он много учится, у него нет времени на девушек. И он любит европейский футбол. Китайские сборные – это кошмар, жалуется он, и в его словах звучит та же досада, которую я так часто слышал у Сяо Чая. Как это получается, спрашивают миллионы футбольных поклонников в Китае, что народ, составляющий одну пятую от всего человечества, не может собрать одну-единственную достойную сборную по футболу?
Вдруг около нас останавливается мотоциклист. Он дружелюбно улыбается, протягивая мне руку, потом дает юноше пару купюр, и уезжает в дыму и реве.
– Это на обратную дорогу, – объясняет мне Ци Юйтянь, пересчитав деньги и убрав их карман, – мой отец захотел, чтобы я сегодня пошел вместе с тобой, чтобы поупражняться в английском.
Мы проходим вместе почти двадцать километров, и иногда, когда слева или справа видны сияющие на солнце луга, или ветер играет ветвями тополей, мой друг застенчиво показывает рукой на окрестности и говорит что-нибудь типа «Как прекрасна моя родина!».
Сначала я не верю ему. Такое чувство, что эти слова ему вдолбили в школе и теперь он хочет покрасоваться перед иностранцем: прекрасная страна, счастливые люди, китайский социализм. Я спрашиваю его, не хотел бы он переселиться на юг, где зима не такая холодная, а вкус еды играет тысячей приправ, но он удивленно смотрит на меня:
– Конечно, есть края красивее Увэя, но я вырос здесь. Каждый больше всего любит свою родину. Разве не так?
Я вспоминаю о Джули, о том, как она гордится своей родиной Сычуань, о Сяо Чае, который каждый день ругается на работу в Пекине и хочет вернуться обратно на юг, о Чжу Хаи, который ест ягнятину исключительно в Синьцзяне, потому что только там выращивают по-настоящему жирных овец.
А как же моя родина? Когда я думаю о Бад-Нендорфе, я первым делом вспоминаю серое небо. Оно вобрало в себя все цвета, кроме красноватых стен фасада Клинкера. Может быть, я привыкну жить там. Может быть.
Когда дойду дотуда пешком.
8 июня 2008 года.
Сишилипу, на границе пустыни Гоби
Я лежу на своем туристическом коврике в темноте, вокруг стоит тишина. Статуи Бодхисаттвы стоят темными силуэтами, и даже цвет ткани сверху на потолке уже нельзя разобрать. Через щелку в крыше сюда проникает лучик света, и одна из статуй кажется зеленой. Или голубой?
Ночь удивила меня. Только что я стоял в мастерской художницы и наблюдал за тем, как она работает, а потом на улице резко потемнело, и мне пришлось задуматься о ночлеге. Женщина рассмеялась: в этой деревне нет гостиницы, но если я не против, то могу переночевать в храме. Запах ладана ароматными струйками струится по комнате. В глубине я вижу поблескивающую точку, должно быть, тлеющий кончик ароматической палочки. Наверное, здесь прекрасно жить, в тишине деревенского храма, среди статуй и настенной живописи, медленно и с наслаждением проводя время за реставрацией.
Кто-то приближается.
Я чувствую это еще до того, как раздается шарканье шагов. Шуршание за дверью, скрип, пыхтение и громкий стук. Вспыхивает свет, и я вижу пожилую женщину. Негодующую пожилую женщину. Она показывает на меня, на бодхисаттв и на дверь, при этом из нее извергается словесный поток на каком-то диалекте, который грохочет, как крошащиеся камни. Я не понимаю ни слова, но общий посыл мне ясен: я должен уйти отсюда вон.
Я плетусь за пожилой женщиной в темноту, рюкзак косо болтается на плечах. У меня даже не было времени нормально зашнуровать ботинки. Она шаркает на два шага впереди меня и без перерыва бормочет что-то себе под нос, ее голос кажется очень злым.
– Мне очень жаль, – беспомощно шепчу я, но она не обращает на меня внимания.
Она останавливается перед другой храмовой залой, открывает ворота, взмахом руки приглашает меня переступить порог и указывает на пол. Там, в желтом свете лампы, на полу лежит брезент, поблескивая, словно разлитое масло. Это даосский зал храма: божественные статуи облачены в одежды и головные уборы императорских служащих, у них длинные струящиеся бороды. Пожилая женщина указывает на брезент, но я не понимаю.
– Я должен здесь спать?
На ее лице появляется улыбка. Вдруг в дверях возникает художница.
– У бабушки нелады с настоятелем буддистского храма, – объясняет она, – она беспокоится, что у нее будут неприятности, если она разрешит тебе переночевать в буддистской части.
– А здесь можно?
– Никаких проблем. Главные даосисты этого храма – наши хорошие друзья!
Когда обе дамы исчезают, приходит главный даосист. Он бурчит что-то в свою бороду, потом выходит и возвращается уже с удлинителем. «Для зарядки», – поясняет он, указывая на мои фотокамеры. Потом он снова уходит, и я опять остаюсь один.
Я раскатываю свой коврик на брезенте, сверху кладу спальный мешок и забираюсь внутрь. Ботинки, сумки с камерами и рюкзак я кладу рядом. Откуда-то доносится запах ладана, как и в предыдущей зале. Я закрываю глаза и слушаю тишину. Потом я снова открываю их. Я встаю, иду к раке и пересчитываю божественные статуи: их оказывается двадцать семь. Между ними стоит бюст Мао Цзэдуна.
Утром я просыпаюсь, и бабушка приглашает меня позавтракать. На столе стоят мантоу, маленькие булочки, которым я так радовался в зимние холода. Мы сидим в мастерской художницы, едим и пьем чай, а через окно сюда проникают лучи утреннего солнца. Вокруг нас кружится кошка. На стенах висят пейзажи, рядом стоит заготовка статуи из дерева и соломы. Потом ее обмажут глиной, покроют гипсом и раскрасят. Легкий запах терпентина.
Я жую мантоу, рассматриваю статую, голубой полукомбинезон художницы и кошку в лучах солнца, и вдруг во мне просыпается маленький мальчик, который больше двадцати лет назад сидел на кухонном полу, пока мама готовила.
– Останься у нас еще на денек, – говорит бабушка с улыбкой, и мне больше не трудно ее понимать.
Четыре часа спустя я растерянно стою посреди пустыни. Я пришел сюда по длинной аллее из тополей, и раньше все было зеленым. Справа и слева простирались пшеничные поля, мясистые стебли вяло покачивались на ветру, мир был тенистым и прохладным. Потом появилась черта, отделяющая одно от другого: зеленое от желтого, свежесть от жары, ветерок от жгучих солнечных лучей, аллею тополей от пустыни.
И вот я стою в пыли, вокруг видны лишь раскаленные валуны, и я чувствую себя глупо. Почему я не подготовился получше? В моем рюкзаке осталась лишь одна бутылка воды и одно яблоко, но я не осмеливаюсь их достать.
Я немного успокаиваюсь только тогда, когда разглядываю в паре сотен метров отсюда шоссе. Если что, будет к кому обратиться за помощью.
По небу проплывают крошечные облака. Тень, которую они отбрасывают, имеет резкие очертания и дает немного прохлады. Я каждый раз искренне благодарен им, когда они хотя бы на пару секунд закрывают меня от солнца. Когда я думаю о своем родном городе на севере Германии, то он почти всегда кажется мне туманным и серым, но в тот день, когда я пришел пешком из Парижа, светило солнце. У мира были свет и тень. И он имел запах.
– Как далеко простирается пустыня? – спрашиваю я у крестьян, которые грузили тюки сена на грузовик посреди чиста поля.
– Пустыня? – Они смеются. – Еще долго идти, она тянется еще десять тысяч ли.
– До Синьцзяна?!
– До Казахстана!
На меня смотрят три лица, полные восторга от размеров своей пустыни.
– Я имею в виду только этот отрезок, – уточняю я.
– Этот? Ну, где-то десять ли.
То есть пять километров. То есть полтора часа.
Когда я наконец снова перешагиваю через линию и попадаю на зеленую сторону, я чувствую себя совершенно высохшим. Я падаю у входа одного из домов, выхватываю из рюкзака бутылку и одним глотком опустошаю ее. Прохлада растекается по моей груди и медленно гаснет.
Десять тысяч ли. Как я с этим справлюсь?
Я слышу предостерегающие голоса: мой отец, который постоянно видит меня бегущим от чего-то, моя бабушка, которая утверждает, что по донышку винной бутылки узнала, что в Гоби меня постигнет смерть. И, наконец, тот вечер в Пекине, когда я сидел в ресторане с одним режиссером и его свитой, и он высмеивал мой план. Язвительным тоном он много раз доказывал мне, что это совершенно невозможная затея – пеший поход через Гоби.
Дверь за моей спиной открывается, входит молодая женщина. Увидев меня, она сначала пугается, потом начинает смеяться. У нее легкие шаги, а платье похоже на само лето.
– Там впереди еще много пустыни? – спрашиваю я, и она послушно смотрит в том направлении, куда я указал.
– Ну да, потом много. Но до нее еще далеко.
Она садится на мотороллер, заводит его и с громким ревом уезжает. Ее волосы развеваются по ветру. Я достаю из кармана яблоко. Оно душистое и очень сладкое.
Следующие дни проходят легко. Я встаю в предрассветный час, следующие пару часов иду, потом ложусь на землю в тени какого-нибудь дерева. Я сплю, потом иду дальше. Улицы тенистые, а там, где тени нет, по обеим сторонам видна зелень. Нет зелени на небольших отрезках пустыни, не больше пары километров.
Однажды мне встречается мотоциклист. Он приехал с северо-востока, работает психологом и взял месяц отпуска, чтобы объездить на своем красном коне всю страну. На мой вопрос о размерах пустыни он отвечает, что главная опасность не в размерах, а в людях. Так, в Тибете пара мракобесов чуть не стащила его с седла.
– Может, они просто хотели избить меня за то, что я ханец. – Он ухмыляется. – Или хотели ограбить меня.
Прежде чем попрощаться, он дает мне еще один совет: я должен остерегаться пчел. По дороге он попал в их рой и вышел оттуда совершенно искусанным.
Пчелы! Я содрогаюсь при одной мысли о них.