Книга: Кража
Назад: 24
Дальше: 26

25

Человеку родом из «Кофейного Дворца» Беналлы и в голову не придет — и во сне не приснится, — что он может живьем поговорить с настоящим писателем, и когда в публичной библиотеке Нью-Йорка Марлена читала монографию юного Милтона Гессе о Лейбовице, до нее никак не доходило, что автор живет по соседству, в том же районе, пока ее голубой приятель-библиотекарь не показал ей объявление в «Виллидж Войс»: «УРОКИ РИСОВАНИЯ АМЕРИКАНСКОГО МАСТЕРА. МИЛТОН ГЕССЕ» — и адрес на Аллен-стрит.
— Это он?
— Вот именно.
Электричка Ф останавливается в нескольких минутах ходьбы от читальни. Семь остановок к югу — Деланси-стрит. Марлена обнаружила Милтона Гессе за Бауэри, во владении двадцатью грязными окнами над полотняной фабрикой. Там он постепенно преображался в устрашающее любого из нас существо: постаревшего разочарованного художника, чьи стены увешаны двадцатифутовыми холстами, на которые нет больше спроса.
Милту было тогда под шестьдесят, невысокий темноволосый крепыш, глаза почти черные, изборожденный морщинами лоб.
— Портфолио есть? — спросил он гостью. В широкой мелово-белой руке трясся и капал на пол дуршлаг с чечевицей.
— Я из Австралии, — ответила она.
Он оставил чечевицу прудить на стол, вытащил покарябанный мольберт и разложил перед своей гостей несколько кубов и шаров на подоконнике. Дал ей карандаш и стал наблюдать. Кто знает, о чем он думал? Даже в этом возрасте, в этом почти безнадежном положении Милт на многое был готов ради телки.
— Прелестная, вы абсолютно не умеете рисовать! — расхохотался он в изумлении, зарокотал глубоко.
— Я знаю.
— А, так вы знаете. — Он сощурился, приподняв густые брови.
— Извините.
— Я не могу привить вам талант, красотка.
— Я хочу все узнать о Жаке Лейбовице. Это личное, — заявила она.
Тут он запнулся.
— А… — пробормотал растерянно.
Она покраснела.
— Неужели причина — его бестолковый сынок? — Он снова воспрянул духом. Прямо-таки в восторг пришел. — Неужели этот повеса?
— Я заплачу. — Румянца уже не скроешь. До чего ж прелестна была она, черт побери, если он не вытолкал ее взашей.
— В университете учитесь?
— Я секретарша.
— Ну вы и штучка!
— Что вы этим хотите сказать?
— И вы можете платить десять долларов в час?
По правде сказать, не могла, но ответила «да».
— Почему бы и нет, — рассмеялся он. — Почему бы и нет! Боже благослови! — вскричал он и попытался поцеловать ее в щеку.
Разумеется, не в таком духе обращался он со своими собратьями по искусству, хапугами и бизнесменами, на которых натыкался, посещая аукционы — все они до единого распродавались, а он, единственный, никому не лизал задницу и продолжал поныне, столько лет спустя, поучать их основам мастерства: если хочешь видеть, нужно превратиться в дерево, а если остаешься живой плотью, так ничего и не увидишь, и так далее, и тому подобное, как будто мог вздернуть себя за волосы, вознестись в пантеон, затоптав всех в грязь.
Но даже те, кто избегал его, как чумы, признавали подлинной его страсть к Жаку Лейбовицу, и хотя всех остальных художников он по-прежнему числил врагами и соперниками, Жаку Лейбовицу он хранил верность. В туалете своей студии он повесил беззастенчиво обрамленное письмо своего наставника: «vous présentez un peintre remarquable. Milton Hesse est un américain, jeune, qui posséde une originalité extraordinaire».
Через два года, наведавшись туда вместе с Марленой, я с порога получил приглашение посетить туалет — сперва вежливое, а когда я тупо отказался понимать, что от меня требуется, мне вполне четко велели прочесть, блядь, письмо на этой блядской стене. А поскольку в Болоте французский не учили, Милт получил дополнительное удовольствие, заставив меня снять рамку с гвоздя и доставить письмо ему, чтобы он мог продекламировать мне каждую фразу и по-французски, и по-английски. Он обожал Жака Лейбовица так, словно все еще пребывал двадцатишестилетним в Париже, на солдатскую пенсию, у ног великого человека.
Когда женщина именует мужчину «другом», догадываешься, что худшее еще впереди. Вот почему я невзлюбил Милта, едва услыхав о нем.
Представляя нас, Марлена произнесла:
— Это Майкл Боун, он большой художник.
Милт глянул на меня, как на ее ручного таракана. Я бы отхлестал его по спине его собственным муштабелем, и плевать на его шестьдесят два года, но это не избавило бы меня от образа этой похотливой жабы не только потому, что он, очевидно, имал мою возлюбленную вдоль и поперек на своей старой простыне, а потому, что он полностью переменил ее судьбу.
Дважды в неделю он водил секретаршу в «Мет» и в «Современное искусство», вверх и вниз по Мэдисон-авеню, и никогда не повторял свой вопрос, зачем ей понадобились его уроки. Занятная штука — это молчание. Уж не боялся ли он превратиться в шлюху, нанятую шлюхой? На высотах морали много напущено туману. Он старался не всматриваться в то, кем она была и чему он способствовал.
Он советовал ей не волноваться насчет своего невежества. Цени его, красотка! Он повторял: единственная тайна искусства — отсутствие тайны. Не стоит воображать, будто здесь скрывается некий тайный план. Забудь. У настоящего художника нет никакой стратегии. Когда смотришь на картину, не спеши прочесть имя автора. Пусть твой ум остается открытым. Хорошее искусство не умеет объяснить самое себя. Сезанн не мог объяснить свои картины, и Пикассо не мог. Кандинский мог объяснить, QED. К просмотру картин, говорил он, готовятся как к боксерскому матчу. Нужно хорошо поесть и выспаться перед боем. Он цитировал Джойса, и Паунда, и Беккетта и купил для своей подопечной «Азбуку чтения» Паунда. Он цитировал Рембо, Эмили Дикинсон: «Когда у меня голова готова лопнуть, я вижу, что это и есть поэзия — а как иначе узнать?»
Судьба вынудила его заниматься порой перепродажей картин. Дилеров и их клиентов он ненавидел сильнее, чем даже Марселя Дюшана («Он играл в шахматы, потому что в ту пору не было телевидения. Будь у него телевизор, он бы смотрел его день напролет»). Нет врунов и мошенников, подобных дилерам, твердил он. И никто не боится стать жертвой обмана так, как трепещет богатый клиент.
Иногда он брал с нее всего пять долларов. Иногда — ничего. Этого нам знать достаточно.
В Музее современного искусства имелось четыре Лейбовица, но выставлялось только три. Четвертый, как все полагали, был «подправлен» Доминик, и с точки зрения Марлены то была большая удача. Мильтон долгое время подлизывался к кураторам, членам попечительского совета и администраторам, и хотя лично у него музей принял всего-навсего литографию, ему с Марленой позволили спуститься в хранилище и внимательно изучить подправленную картину, и через это единственное полотно, 18x20 дюймов, которое затем было уничтожено, она сумела познакомиться с размашистой кистью Доминик, столь явно отличавшейся от уверенных параллельных зарубок Лейбовица. Мало что понимавшая сперва, под конец она уже недоумевала, как это можно было не видеть метод, с помощью которого отец Оливье в каждой группе штрихов создавал мощное и объемное визуальное впечатление.
Я, разумеется, лишь повторяю то, что она мне рассказывала. Проверить факты не в моей власти. Я тогда жил в Сиднее, в Ист-Райде, у меня был сын с оцарапанными коленками и яблоки, гнившие в летней траве, а тем временем — ладно, причины наших поступков по любому от нас скрыты — скажем так: девица, исключенная из старшего класса средней школы Беналлы, попала в орбиты двух мужчин, из которых один был красив и душевно травмирован, а другой был эгоистическим чудовищем, и возмущение, вызванное столь разными гравитационными полями, каким-то образом сумело вытолкнуть ее вбок и наверх, так что, оставаясь секретарем секретаря и живя в четвертом доме от угла Девятой авеню, она вкрадчиво, триумфально, пересекла не нанесенный на карту океан, и потрясенная, как Кортес или сам Китс, узрела то, чтó обстоятельство рождения и географические координаты скрыли от нее — дивные чудеса, не более, и не менее.
Назад: 24
Дальше: 26